412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Пазиньский » Пансионат » Текст книги (страница 1)
Пансионат
  • Текст добавлен: 23 апреля 2026, 14:30

Текст книги "Пансионат"


Автор книги: Петр Пазиньский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Петр Пазиньский
ПАНСИОНАТ

Вначале были железнодорожные пути. Среди зелени, между небом и землей. Станции, точно бусинки на шнурке, нанизанные так плотно, что поезд, едва успев хорошенько разогнаться, уже должен был тормозить перед очередной остановкой. Бетонные перроны, узкие и хлипкие, с лесенками и крутыми ступеньками, вырастали прямо из песка, словно построенные на дюнах. Станционные павильоны напоминали старомодные киоски: продолговатый выгнутый навес, по бокам – ажурные буквы, которые, казалось, парили в воздухе.

Мне всегда нравилось подглядывать за ними, начиная с первой пригородной станции, когда густая застройка начинает стремительно рассыпаться, а мир – расширяться до немыслимых прежде размеров.

К счастью, железнодорожные пути я нашел там, где оставил в последний раз. Они решительно бежали вперед, стремясь слиться с горизонтом, отсюда едва различимым, прикрытым природой, или, напротив, – исчезнуть в потаенном небесном туннеле и дальше мчаться уже по ту сторону, в совершенно ином, неведомом мире.

Вдоль железнодорожных путей тянулась дорога, песчаная, вьющаяся среди островков вереска, а дальше шоссе, обычное, пригородное. За окном мелькала земля автосервисов, фастфудов и пестрых вывесок, намалеванных на куске жести. Наскоро оштукатуренные коробки из пустотелого кирпича и придорожные крепости вытеснили деревянную архитектуру. Устроились с комфортом, ни в чем себе не отказывая, уверенные в успехе, не обремененные старостью. Отдельные развалюшки еще держались. Притулившись у самых путей, извиняясь, что задержались на этом свете, они судорожно цеплялись за траву, но та не в силах была предотвратить их неминуемую гибель. Кое-где торчали над землей одинокие голубятни. Старые птицы толпились на покатых навесах, тесня друг друга, касаясь крыльями и толкаясь, хотя вокруг было сколько угодно места, не менее подходящего для того, чтобы покрывать его пятнышками помета. Испугавшись грохота вагонов, они взлетали, чтобы, сделав несколько беспокойных кругов над сетью проводов, когда состав исчезнет вдали, вернуться к своим занятиям.

Поезд стал тормозить в гуще разветвлений, миновал заросшую кустами печальную загрузочную платформу и с достоинством подкатил к конечной станции. Было, вероятно, около полудня, может, чуть больше – единственный вывод, который позволяло сделать расписание. Стрелки вокзальных часов застыли на месте, а я не намерен был ждать, пока они снова начнут свое кружение, догоняя упущенные секунды. Навьюченная вещами толпа поспешно проплыла мимо, освобождая от своего присутствия.

Дальше нужно идти пешком, недалеко, дорогу я, пожалуй, найду. В этих краях убывание материи ощущалось менее болезненно, процесс распада, казалось, замедлился, проявив некоторое милосердие по отношению к собственным подданным. В сущности, все тут было по-прежнему, против правил, словно в реальности безумца.

Солнце стояло еще высоко над редкими кучевыми облаками. Паутина осенних красок заволакивала силуэты домов, превращая четкие контуры в живописные образы, парящие в вибрирующем от света воздухе.

Железная дорога была здесь однопутной – второй путь разобрали лет сто назад. Привислинская ветка. Так всегда говорили дома. Не «Отвоцкая», а «Привислинская». Или просто «ветка». Не знаю почему. Название, которое я помню столько же, сколько самого себя. Как «Налевки», «Площадь Красиньских», «Генсья, 18» и «Свентоерская, 13», где, на углу с Новинярской, стоял наш дом. То есть дом был до войны, но о Свентоерской говорили в настоящем времени, словно она продолжала существовать. Как и наш пансионат.

Дома здесь строили быстро: балочная конструкция, обшивка из досок да немного хвои внутрь, чтобы тепло не уходило. Надо сказать, они оказались живучими – будучи на полстолетия с лишним старше своих самых старых обитателей. Притворяются не осиротевшими. Они всегда умели держаться с достоинством. Традиция и современность, эклектическое решение. Резные крылечки, прячущиеся среди кустов жасмина, и ставни с вырезанной звездочкой, увитые диким виноградом, ровно подстриженным вдоль рам, чтобы не загораживал свет. Галерейки с перильцами, башенки, остроконечные шпили на чешуйчатой крыше, с петушком или без. Если не с петушком, то с флажком. И застекленные веранды, террасы с лежаками – последний писк тогдашней моды. Высокие потолки, светлые сухие комнаты с большими окнами, для легочных больных – христиан и иудеев. Летние и зимние помещения, на первом и втором этаже, цены умеренные. На втором дешевле, потому что нужно подниматься по лестнице, зато уютнее. На любой вкус, для пациентов и отдыхающих все удобства – электричество, ванны, душ, горячая и холодная вода. Изысканная кухня, для желающих – диетическая, на сливочном масле. Постоянный врачебный контроль, перед каждым заездом тщательная дезинфекция. И леса чуть больше гектара. Шик-блеск, пусть не Карлсбад, но и не Чехочинек. Улицы, вымощенные базальтовой брусчаткой, пальмы в деревянных кадках и газовые фонари, атмосфера и элегантность. А на улицах кондитерские и кафе-мороженое, буфеты (экскурсионным группам – скидка), колониальные товары (чай, кофе, какао различных фирм, табачные изделия), читальни и залы для игры в карты, концерт-холлы и молитвенные дома, контора периодических изданий (доставка первым поездом и рассылка подписчикам дважды в день), а также продажа марок и открыток с видами, медицинские весы, бильярд и радио!

Летними вечерами толпились на главной улице отдыхающие, варшавские обыватели фланировали взад-вперед, мерцали фонарики. Пары кружились до упаду на танцплощадках, по вечерам оркестр зазывал на танго: «ах, все… или ничего…». Безмятежно, словно мир не катился прямиком в пропасть. Люди флиртовали и плодили детей. Владельцы пансионатов подсчитывали прибыль, а отдыхающие договаривались о комнатах на будущий год. Только в лесных больницах догорали в расцвете лет чахоточные. Двуколка похоронного общества везла потом их исхудавшие тела, завернутые в саван, – по широкому тракту, на запад, в бейт хаим, дом жизни.

Из-за деревьев показалось наконец деревянное здание санатория Гуревича. Оно смотрело на улицу мертвыми окнами, причудливые арки террас гляделись в грязные стекла, любуясь своей непреходящей красотой. Уже недалеко. Дорога делала здесь крутой поворот, бросая заведение на произвол судьбы. У переезда горбатая будка путевого обходчика поблескивала гнилыми досками. Из трубы взлетала к небу, вполне жизнерадостно, струйка дыма.

Дальше была лесная тишина, благоухающая шишками.

* * *

Из гущи зелени показалось трехэтажное оштукатуренное строение, покрытое жестяной, слегка покатой крышей. Выцветшая красная табличка сообщала, что функции его остались прежними. Дом отдыха.

Давно я тут не был.

За забором по-прежнему жил своей обособленной жизнью сад. На вид обыкновенный, каких множество «по этой ветке». Всего ничего – деревца да кусты, несколько бетонных дорожек с фонариками, клумбочка бегоний, оттененных серебристым крестовником, скамейки. Этот сад всегда стремился быть анклавом в анклаве, выпав из природы и истории, и жить потаенно, по собственным законам. Словно наперекор всей эпохе, всем тем временам, что пытались его упразднить и спихнуть вместе с домом в прошлое. Он был, пожалуй, более влажен, чем остальной лес, хотя сосны в нем росли такие же, как за оградой, рыжие и кривые. Летом здесь можно было посидеть на лежаке или раскладушке, а то и прямо на мягкой траве, усыпанной колючими шишками. Было многолюдно и шумно. Жизнь бурлила.

Калитка, к счастью, открыта. Пересекаешь сад – и ты уже на веранде. Всего пара шагов, хотя в детстве казалось, что далеко.

На этой дорожке я учился ходить. От калитки до веранды и от веранды до калитки. Большое путешествие. Это здесь, в одной из проволочных мусорных корзин, я обнаружил дохлого голубя. Он смотрел на меня открытыми глазками. Я с криком убежал и еще много дней избегал этой аллейки. Предпочитал слалом между деревьями. Или собирание шишек в пластмассовое ведерко. Пани Стефа научила меня выкладывать на земле портреты из шишек и мха. Например, портрет пана Абрама. Из красных шариков рябины получались отличные глаза. Пан Абрам глядел приветливо, у него были уши из листьев и зеленые щеки. Потом прошел дождь, и на следующий день от пана Абрама мало что осталось. Пан Леон предпочитал стругать лодочки из мягкой сосновой коры. Вполне мужское занятие. Раз-два. Швейцарский перочинный ножик мелькал в его руках, потому что только пану Леону разрешалось стругать лодочку. Малыш непременно поранится. Он должен получить профессию! Вырастешь – станешь инженером-корабельщиком. Мачту сделаем из палочки, вот, смотри. И паруса. Из чего бы нам сделать паруса? Можно из газеты, но газеты пану Леону всегда было жаль, поскольку он чего-то в ней еще не прочитал, и мои лодочки вечно оставались без парусов и в конце концов канули на дно мешка с коллекцией палочек и полевых камней.

Я прошагал по тропинке, отвернувшись в том месте, где в мусорной корзине мог лежать тот мертвый голубь. Входная дверь закрыта. Звонок, видимо, не работает, во всяком случае, на его зов никто не явился. Казалось, все здание погружено в сон. Окна захлопнуты, на террасе никого, пустые балконы. Погода неустойчивая, так что даже на веревках ничего не сушится, лежаки сложены, чтобы не намокли.

Остается черный ход. Как-то глупо – заходить с черного хода. Словно незваный гость. Но не стоять же тут до скончания века?

– Вы к кому?

Этим вопросом она застала меня врасплох. Выросла, точно из-под земли, хотя наверняка пришла по одной из аллеек. Кажется, дверь в столовую приоткрыта? Почти неразличимая в сером твидовом костюме. Похожая на восковую куклу. Кривая и сухонькая, она ходила, отклоняясь назад и выставляя вперед бедра. Рыжая, завитая кудельками голова беспокойно подрагивала, точно у белки, она посматривала на меня искоса, то одним глазом, то другим. Бледность кожи прикрыта румянами. Узкие сухие губы ярко накрашены кармином. Она то и дело проводила по ним кончиком языка, словно желая убедиться, что они по-прежнему на своем месте.

– Я? К себе, – пробормотал я.

– К себе? – Она явно возмутилась. – Это дом отдыха.

Она встала так, чтобы загородить своей тщедушной фигуркой ступеньки крыльца. Я притворился, что не замечаю их.

– Знаю и хотел бы войти внутрь.

– Почему вы хотите войти? – Она мне не доверяла.

– Я здешний, – не нашел я другого объяснения. – Я тут когда-то жил.

– Жил? Что значит – жил? А кто вы? Я вас здесь раньше не видела.

– Давно, я здесь давно был. – Это прозвучало неубедительно.

– Что значит давно? Насколько давно?

– Ну, когда-то. – Я почувствовал себя неловко. Теперь она разглядывала меня еще пристальнее. Похоже, не поверила.

– Ничего не понимаю. – Она беспомощно покрутила беличьей головой. – Я уже ничего не знаю. Кто сказал, что вы тут жили?

Я развел руками. Старушка тоже была недовольна.

– Не понимаю, – смешалась она.

– Что же нам теперь делать? Еще открыто? Директор на месте?

– Директор? Какой директор?

Уж не шутит ли она, подумал я.

– Ну, начальник… – Я беспомощно развел руками. – Наверное, занят?

– Директор? – Старушка по-прежнему не понимала, о чем речь. – А! Этот! – сообразила она. На ее нарумяненном лице возникла улыбка. – Он сидит там, в кабинете. А вы к нему? – Она снова преисполнилась подозрений.

– Да, – твердо заявил я.

– Тогда я сейчас, сейчас посмотрю. Я ему скажу. – Она повернулась вокруг своей оси и, как ни в чем не бывало, зашагала прочь.

В конце асфальтовой дорожки появилась еще одна фигура. Опирающаяся на палку, еще меньше первой, в светлом плаще и полотняной шляпке, натянутой глубоко на уши. Из-под нее торчал только узловатый нос, кривой, точно корень. Вылитая пани Теча. Она не могла не появиться. Родная душа в саду. Слившаяся с пейзажем. Если бы не она, и сад, и дом растаяли бы подобно чистому туману. Она была здесь всегда. Старше всех. Такая старая, что уже вне времени.

Первая старушка направилась к ней. Я пошел следом. Если это действительно пани Теча, я наконец смогу войти в дом. Пани Теча за меня вступится. Объяснит ситуацию, замолвит словечко, и я смогу снять комнату. Пани Течу тут все знают.

Они не обращали на меня внимания.

– Маля? – воскликнула пани Теча. Благодаря ей я узнал имя первой старушки. – Где ты была? Я тебя в лесу искала, представляешь?

– Я все время была здесь. Вообще отсюда не уходила, – начала защищаться пани Маля. Видимо, пани Течи она побаивалась.

– Как это ты была здесь, если тебя здесь не было? – грозно взглянула на нее пани Теча.

Голова в кудряшках еще больше отклонилась назад.

– А откуда ты можешь знать, если ты была в лесу?

– Я же тебе объясняю. Я затем и пошла в лес, чтобы тебя искать.

– Мы что – в прятки играем? Зачем ты меня искала, если я тут на лежаке сидела?

Пани Теча притворилась обиженной.

– Я за тебя беспокоилась! Как всякий нормальный человек. Ты ушла и ничего не сказала.

– Но я все время была здесь, – не собиралась уступать пани Маля.

– Ах, да оставь наконец меня в покое! – На этот раз пани Теча обиделась уже всерьез. – Тоже мне, нашлась королева!

Она пошла дальше по аллейке. Пани Маля – за ней, чуть позади, мелкими шажками.

– Не понимаю, чего ты хочешь. Зачем ты меня мучаешь?

Пани Теча не желала слушать никаких объяснений. Пани Маля остановилась посреди дорожки, словно у нее больше не было сил догонять приятельницу. С отчаянием покачала головой и внезапно обернулась. На сей раз, увидев меня, она явно обрадовалась. Следует ли поспешить ей на помощь? Убедить ту, другую, старушку, что пани Маля была здесь, в саду? А вдруг пани Теча мне не поверит? Вдруг, подобно пани Мале, примет меня за непрошеного гостя? Или решит, что я – это не я? Ведь я и сам не был уверен, действительно ли она – пани Теча. Так или иначе, вмешиваться в их спор было рискованно.

Стариковские споры. Пан Леон, обзывавший пана Хаима сионистом. Когда они уходили курить на террасу. Пан Леон бегал и приплясывал вокруг пепельницы на железной треноге, возбужденно размахивая руками. Пан Хаим спокойно устраивался на скамейке и медленно, слушая, а может, вовсе даже не слушая пана Леона, заталкивал папиросу в стеклянный мундштук. Они говорят наперебой, так что трудно что-либо разобрать. Голоса из зрительного зала. Неужели вы не можете прекратить хоть на минуту? Ссорятся и ссорятся, было бы из-за чего. И неужели обязательно здесь курить? Люди специально едут дышать чистым воздухом, оставались бы дома, если хотите устраивать такую вонь. Да еще при ребенке! А кто вас заставляет здесь сидеть? Последней радости готовы человека лишить. Где-то там, среди этой кутерьмы, была и пани Теча с порцией свежих газет, с сумкой, набитой новыми книгами для библиотеки пана Абрама. В том же плащике и в той же светлой полотняной шляпке.

Голоса стихли. Видимо, вмешательство не потребовалось. Вскоре голова с кудельками догнала ускользающую шляпку. Мое присутствие их не смущало.

– Ты видела? – Пани Маля ухватила пани Течу за локоть.

– Что видела? – встрепенулась та.

– Мальчик приехал.

– Какой мальчик?

– Молодой еще.

– Какой такой молодой?

– Ну, он приехал.

– Я знаю, что приехал. Думаешь, я не слышу, что ты мне говоришь?

– И что теперь?

– А кто он?

– Говорит, что здешний.

– Как здешний? Наш?

– Не знаю, я же тебе говорю – приехал.

Они подошли вдвоем.

– Послушай, я его знаю, – понизила голос пани Теча.

– Знаешь? Откуда ты его знаешь?

– Я его помню, – почти шепотом сказала она. – Ты его не знаешь? – Пани Теча взглянула на меня с упреком, словно это я был виноват, что пани Маля видит меня впервые в жизни.

– Нет, – ответила та.

Следовало поздороваться. Пани Теча могла обидеться, что я до сих пор этого не сделал.

– Позвольте тогда мне… – Я все же решился подать голос. – Добрый день, пани Теча!

– Ты его не знаешь? – Пани Теча проигнорировала мое приветствие. Словно меня тут вообще не было.

– Нет, – упорствовала пани Маля.

– Это же внук Бронки. Не узнаешь?

– Бронки? Какой Бронки?

– Ну, Бронки.

– Какой? Что еще за Бронка?

– Та, покойная. – Пани Теча старалась быть точной.

– Покойная? – испугалась пани Маля. – Как это – покойная?

– Как обычно – умерла она.

– Умерла! – Кажется, пани Маля хотела что-то воскликнуть, но голос ей изменил.

Я стоял между ними, надеясь, что меня выслушают. Тщетно. Они по-прежнему меня не замечали.

– Умерла? – переспросила пани Маля. – А как она умерла? Что с ней случилось?

– Да так! – Пани Теча развела руками. – Больше десяти лет назад. Что поделаешь?

– Так она его матерью была?

– Кто тебе сказал, что матерью? – возмутилась пани Теча. – Я же тебе объясняю, это была его бабушка.

– Не знаю, я с ней не знакома. – Пани Маля отрицательно покачала головой, словно желая отмахнуться от всей моей истории. – А может?.. – задумалась она. – Да нет. Как это может быть – покойная?

– Ах, да что я тебе буду объяснять! – Пани Теча уже явно теряла терпение. Она вдруг обратилась ко мне: – Видишь? Вот и говори с ней после этого. Совсем уже спятила! Понимаешь? Это просто уму непостижимо! – Пани Теча взяла меня под руку. – Она знала твою бабушку, – не умолкала старушка. Вцепилась в мою руку и заставила повернуть, словно собиралась идти по дорожке обратно к дому. – Все она прекрасно помнит, просто сейчас – сейчас слегка того. В голове немного перепуталось.

Пани Теча остановилась, чтобы как следует меня разглядеть.

– Ты зачем приехал? В гости? Здесь уже почти никого не осталось, каждую неделю кого-нибудь увозят. Я тоже не знаю, сколько еще продержусь. А молодые сюда не рвутся, не хотят приезжать, что ж ты тут будешь делать? Скучно со стариками. Пойдем, проводишь меня наверх.

Мы потихоньку пошли по аллейке. Дверь была открыта.

* * *

Комната на втором этаже была довольно просторной, хотя меньше, чем казалась на первый взгляд. Всего четыре-пять шагов от двери до окна, три-четыре – от шкафа до табуретки с тазом и умывальными принадлежностями. Комната как комната, какая еще может быть в доме отдыха этой категории? Все комнаты одинаковые, окнами в сад или во двор. В сад лучше. И вид красивее, и уютнее, кухней не пахнет, а ночью не слышно, как лает на соседнем участке собака. В этой, однако, было что-то тревожное. Если смотреть в замочную скважину, комната сужалась, словно в калейдоскопе, к окну, точнее, к балконной двери, такой широкой, что, несмотря на плотные шторы, все пространство наполнялось ярким послеобеденным солнцем. Обычный параллелепипед, правда, немного кривой, видимо, каменщик в свое время не совладал с отвесом и ватерпасом. Боковые стены, выкрашенные бледно-желтой клеевой краской, безуспешно пытающейся прикрыть лишай, которым поросли предыдущие слои, чуть заметно клонились навстречу друг другу, словно одержимые тайным желанием когда-нибудь, в будущем, рухнуть на постояльца. Но более непосредственная опасность, пожалуй, грозила ему со стороны небольшой люстры, сколоченной из дощечек, в которые были вкручены две слабые лампочки, – прикрепленная к потолку уже довольно-таки давно, она неуверенно покачивалась, колыхаемая дуновением воздуха из приоткрытой форточки. Впрочем, пусть бы себе и падала, толку от нее чуть, свет такой, что, того и гляди, глаза окончательно испортишь. Читать неудобно – откроешь книгу, в сон клонит. А заснешь – так моментально просыпаешься, потому что душно или, наоборот, холодно, как в склепе. Замкнутый круг.

Железная кровать накрыта шерстяным одеялом в красно-серую клетку, немного протершимся за все эти годы от бесконечного складывания и украшенным в углу фиолетовым штампом «Дом отды…». Второе, такое же, только в сизо-коричневых тонах, торчало из-под небольшой подушки в белой наволочке с аналогичной надписью, выполненной зеленой тушью. Подушки в домах отдыха всегда чуть меньше, чем нужно, словно персоналу жалко для гостей пары лишних перышек или комочков ваты. Скорее всего, ваты, потому что перо слишком дорого. Когда-то перины дарили невесте на свадьбу. Вскладчину, всей семьей. Чтобы молодоженам мягко спалось, когда они наконец соединятся. А теперь? Врачи говорят, что большая подушка вредна для позвоночника и лучше спать на жестком. Но на жестком-то мы всегда успеем поспать. За все времена отоспимся!

Пани Теча остановилась посреди своего королевства. Маленькая, почти невидимая, чуть выше стола, на котором валялись пузырьки с лекарствами и кипы газет. Газеты, поля которых испещрены записями. Как у нас дома. Бесчисленные стопки, перевязанные бечевкой, на каждой листочек в клетку с пометкой: январь, февраль, март, апрель… предыдущий год и стопка трехлетней давности. Их владелица терялась в этих дебрях, все уменьшаясь, со своей черной лупой, при помощи которой пыталась расшифровать былые записи. Домашний архив, запыленные кипы пожелтевшей бумаги, рассованные по всем углам. Важные статьи! Жизнь, отданная собирательству. Фарфоровые сервизы. Никогда не используемые сокровища. Жалко пользоваться, но и выбросить жалко, вдруг пригодится, если не сейчас, то когда-нибудь потом. Кто знает, что нас ждет? Мы не настолько богаты, чтобы разбрасываться вещами. Пылесос с латунной оковкой и резиновой трубой, отдавший концы еще сорок лет назад. Проржавевший чайник, дырявый матрас, свернутый в рулон и упрятанный на антресоли, съеденный молью тулуп, зашитый в кусок простыни. А на дне бабушкина зеленая форма Войска польского и пилотка с орлом, в которой она снята на фотографии. Тряпки, уложенные стопками, рассортированные: лен и хлопок, нейлон и стилон. На переделку, а что похуже – на переработку. А также зимние и летние вещи в отдельных картонных чемоданах, никогда не открывавшихся, потому что зачем? И шерсть на свитера, рассадник моли, которая бесшумно вылетала из разноцветных клубков, делала несколько беспокойных кругов над кладовкой и тут же возвращалась обратно в свои шерстяные гнезда, устрашившись вони нафталина и веточек багульника. Вещи, более живучие, чем люди. Теперь уже всеми покинутые. Кто их похоронит, чтобы не валялись на какой-нибудь помойке? Хоронят же священные книги, отчего не устроить похороны паре сношенных ботинок? Говорят, Мендель из Коцка так делал.

Пани Теча беспомощно развела руками и жадно хватала ртом воздух, словно каждый вдох грозил стать последним.

– Видишь, как мы тут живем? Говорю тебе, это невыносимо. Так дорого и что? Целый год копишь, а пописать в коридор надо идти. И дует, окна плохо закрываются, обещали привести в порядок, но ничего не сделали, на стариков всегда денег жалко. Лучше себе дворец построить, как у этой, с кухни. Но ты не думай, я не жалуюсь, и бабушка твоя тоже не жаловалась. Я не какая-нибудь буржуйка! В нашем поколении не принято было капризничать, радовались тому, что есть. Знаешь, как трудно получить отдельную комнату? Пани Шрайер хотела, Марыся Фукс – и ничего у них не вышло. А мне в этом году повезло! Доктор Асканас говорит, что это не бог весть что, коморка, да еще без ванной. А вам ведь полагается, – смеется, – за выслугу лет. Но сам посуди, куда мне больше? Садись, вот стул. Здесь такой беспорядок!

И все же что-то влекло их сюда. В этот неприглядный дом отдыха с вечно отваливающейся штукатуркой? Они чувствовали себя дома. Во всяком случае, здесь, за оградой. Это не такая уж простая и пустяковая штука – чувствовать себя дома. Не каждому дано. Так говорил пан Хаим. Мы никогда не бываем дома, всегда в пути, словно на этом барельефе сзади памятника героям гетто, где раввин с Торой ведет свой народ. А иначе зачем было Моисею выходить из Египта? Плохо ему там жилось? А теперь что – разве лучше?

Я сел за стол. Пани Теча на кровать.

– Видишь? – Она указала на стену. – Это от Бронки. Красивая.

Коричневая графика. Иерусалим. Монтефиоре. Пейзаж с мельницей и отелем «Царь Давид». Уродливые домики и обшитые досками стены. Йоэль Рор, график, Ямин Моше. Говорил на идише, так что они с бабушкой друг друга понимали. Вы из Польши? Так в Польше еще есть евреи? Давным-давно кузен Яков отвез меня туда на своем «субару», сразу после шабата. Кузен Яков религиозный, как и вся семья. Приедешь, найдем для тебя школу, выучишь иврит. Что тебе там делать? Писать можно и здесь. Старый город и гора Сион, подсвеченные оранжевыми прожекторами. Приближался Тиша бе-ав, день скорби по разрушенному Храму. Вокруг сильный аромат самшита, мирта и рододендронов, такой, что голова кружится. И еще шум цикад и шелест садовых оросителей в нагретом за день воздухе. Летом даже вечером редко бывает ветерок. Я до сих пор помню этот первый вид и тот запах, хотя потом бывал там, возле мельницы, наверное, раз пятьдесят.

– А это? Тебе ведь это знакомо, верно?

Двенадцать Колен Израилевых. Шагал и его витражи в больнице Хадасса. Более таинственные на репродукциях, чем там, насквозь просвеченные иерусалимским солнцем. Колено Симеона в кабинете над письменным столом. Я мог смотреть часами. Серебристый земной шар и кони, летящие на фоне темно-синего неба. Разделенный в Иакове, рассеянный в Израиле. Двенадцать картинок, все в разных домах. Отличный подарок. Коричневый Иехуда с барашком, зеленый Иссахар, канареечно-желтый Леви со скрижалями Моисея и звездой Давида, которую возносят птицы. Частичка Эрец-Исраэль в еврейской квартире, вместо мезузы. Связь с Иерусалимом, в котором на будущий год. Как латунный ханукальный светильник, никогда не зажигавшийся, у дяди Моти на стене гостиной. Угрызения совести.

– А теперь я покажу тебе кое-что, чего ты не знаешь. Смотри, что у меня есть. Хочешь посмотреть?

Под кипой газет за последний месяц, самых важных, ведь пани Теча не имела обыкновения держать в комнате ненужные бумаги, стояла на столе картонная коробка из-под обуви с надписью: «Хелмек, лодочки дамские коричневые». Крест-накрест перевязанная розовой ленточкой, уже немного истлевшей.

– Вот, я тут спрятала. Помоги мне достать. Столько документов сгорело! Знаешь, мы ведь бежали из Варшавы. И Бронка взяла с собой. Посмотри, присядь на минутку.

Словно тот раввин с Торой с памятника героям гетто. Что можно вынести из горящего города? И куда унести? Может, уж лучше и того не иметь? Разбуженная память, которой не дают спокойно уснуть, давит потом, точно тяжелый валун. А те, кто ничего не сберег, с завистью глядят на уцелевшие вещицы, которые бабушка положила тогда в карман осеннего пальто.

Пани Теча развязала бантик и подняла крышку. Внутри, уложенные тесно, вплотную друг к другу, покоились бумажные свертки. Похожие на миниатюрные мумии, словно их хозяева так и не покинули дом неволи: каждый пакетик завернут в газету, потом еще для верности перехвачен резинкой, а те, что побольше, – двумя резинками, крест-накрест, на всякий случай, кто знает, что может случиться?

– Только не перепутай! – предостерегла пани Теча. – Впрочем, я тебе сама покажу.

В первом свертке под слоем газеты обнаружилась еще одна. Сколько лет прошло? Дату определить нетрудно. «Жиче Варшавы». «Совещание воеводского актива», «Доклад тов. К.». Это заворачивали в доисторические времена. Каждый такой сверток – рай в миниатюре для археолога.

Еще одна газета. «Международная велогонка на улицах столицы». И вот, наконец. Сперва серый конверт, потом еще несколько, поменьше, целлофановых. Почтовые открытки.

– Все расплывается. У меня слишком плохое зрение. Посмотри ты.

Пожелтевшие картонки. Королевский замок в изысканной сепии, перед ним деревца, которые забыли посадить после реконструкции. Изящный «Пруденшиал», первый и последний довоенный небоскреб, радостно тянется вверх на Варецкой площади, взирая сверху на крыши эклектичных домов Свентокшиской, улицы букинистов. Элегантная дама, в шляпе и светлом весеннем костюме, пересекает ровный тротуар, собираясь свернуть на Шпитальную. Черные «форды», «пежо» и «фиаты» посверкивают фарами. В Саксонском саду вырастает на фоне колоннады белый бокал фонтана. На скамейках несколько влюбленных пар, над ними каштаны, уже выпустившие вислоухие листья, можно дотянуться рукой, вот-вот зацветут. Приветы из Варшавы, от кого – неизвестно, парижских адресатов я тоже не знаю. Четкий мужской почерк. Написано по-польски. Адвокат или врач. Сообщение о свадьбе, нет, судя по контексту, скорее о свадебном путешествии. Приписка женской рукой: «Крепко обнимаем». Закорючка вместо подписи. И привет из Парижа, но, похоже, кому-то другому, адресованный на Свентоерскую, то есть нам, каракулями, от пана Товича, друга семьи, жившего когда-то на Муранове. Он начинал сборщиком тряпья и со временем так разбогател, что обзавелся собственными работниками и мог питаться в лучших ресторанах на Больших бульварах. Спустя тридцать лет, пожалуй, как раз в это время, во всяком случае, точно после войны, он показывал бабушке Монмартр. Ее портрет, сделанный пастелью на пляс дю Тертр, уже давно выцвел.

Откуда у пани Течи эти открытки?

– Не знаю, не помню. Собирали все, что уцелело во время войны. – Кажется, она уже немного жалела, что показала мне свою коробку. Пани Тече не хотелось вдаваться в объяснения, это было ясно по выражению ее лица.

В другом пакетике оказались письма военных лет, из Варшавы в Луцк. (Те, что посылались из Луцка в Варшаву, отсутствуют.) Как это возможно – в то время, там, – что почта, несмотря ни на что, работала и письма пропускали, ведь знали же, что собираются сделать с их авторами через год или полгода. Недосмотр или вождение за нос до последнего?

Но все равно, остались лишь разрозненные, рассыпанные слова. Трудно разобрать, словно написано не чернилами, а луковым соком. А на месте каждой полустертой буквы зарождается зло, ведь верно? И каждый покалеченный штрих, надорванная ножка, испорченная засечка, даже если щель в ней толщиной с волосок – разве не нарушают они основы Вселенной и не отторгают ее часть?

– Разобрал что-нибудь? – Пани Теча снова заглянула мне через плечо. На лице ее отразилось беспокойство. – Ничего уже не разобрать?

Я кивнул.

– Так я и знала, – ахнула пани Теча. – Столько времени они пролежали! А ведь тут вся история семьи! И твоей бабушки тоже. И дяди. Адам, мой племянник, собирался сделать копии, но у него никогда нет времени. Надо бы отдать в архив, но там наверняка потеряют, лучше уж здесь…

Не дожидаясь разрешения, я снял резинки со следующего пакетика. Под тремя слоями ровно нарезанной газеты обнаружилась очередная стопка писем. Это напоминало египетский папирус, остатки букв на папиросной бумаге. Письма, возможно, уже послевоенные, на идише, вперемешку со счетами за свет, ведь ни одна бумажка не выбрасывалась – вдруг понадобится? Пером, по-старомодному выведенные буквы. Кто их теперь прочтет?

Я сидел, наверное, целый час, не обращая внимания на пани Течу и пытаясь расшифровать содержимое свертков. В комнате постепенно темнело, а мне не хотелось вставать и зажигать люстру. Буквы в письмах, и так едва различимые, таяли в темноте. С каждой секундой их становилось все меньше, там, где еще мгновение назад я мог разглядеть контуры и даже пытался снова сложить их в слова, уловить образуемый ими сообща смысл хоть на каком-нибудь языке, теперь простиралась исключительно пустота потрепанного по краям пергамента. Так что я снимал очередные резинки, разворачивал папиросную бумагу и срывал слои газет, которые крошились в руках, словно под бременем напечатанных на них в свое время слов. Каждый листок почтовой бумаги сперва вздрагивал в моих пальцах, отчего казалось, будто в нем еще тлеет крохотная частичка забытой жизни. Я вертел его, поднимал повыше, к остаткам дневного света, пробивавшегося сквозь ажур занавесок. Напрягал зрение и, прищурив глаза, пытался разобрать клонившиеся набок фразы, но листок замыкался в себе, все стремительнее угасал и чернел, так что я уже ничего не видел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю