Текст книги "За чертополохом"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)
XVII
Они не прошли и версты, как Курцов, находившийся в таком же напряженном состоянии, как и Коренев, воскликнул: «Гляньте! гляньте! вот кто играл!»
Холмы волнистыми, мягкими, зелеными грядами спускались к реке. В небольшой балке паслось стадо. Коровы задумчиво стояли в низине и тупо глядели на солнце, сыровато-белые курчавые бараны разбрелись по скату. Спиной к подходившим путникам сидел мальчик лет двенадцати, и в руке у него была дудка.
Мохнатая собака насторожилась и бросилась навстречу путешественникам со злобным лаем.
– Сюда, Барбос! Барбос, сюда! – крикнул мальчик, вскочил на ноги и повернулся лицом к путникам.
– Ах, какая прелесть! – воскликнула мисс Креггс.
Мальчик был одет в белую, длинную, шитую по вороту и краям голубым узором рубаху, серые, грубого сукна штаны, ноги были обмотаны онучами, и на ногах были чистые новые липовые лапти. Лицо у него было загорелое, с серыми наивными глазами, любопытно глядевшими на все общество.
– Барбос, сюда – сказал он еще раз, оттягивая собаку за ошейник. – Во имя Христа, кто вы? Не бойтесь. Собака вас не тронет.
Коренев откинул винтовку и снял шляпу.
– Мы русские люди, – сказал он. – Хотя у нас немецкие паспорта, но мы русские.
Он полез за пазуху и достал испещренный визами паспорт. Мальчик не посмотрел на бумагу. Он глядел внимательными умными глазами, переводя свой взгляд с одного на другого.
– Вы голодны, – серьезно сказал он, – вы устали. Идите, и мой отец накормит и напоит вас. Потому что сказано в Писании, если вы голодного накормите и жаждущего напоите во имя Мое – вы Меня напоите и накормите.
Мальчик пошел впереди путешественников. Собака, недоверчиво ощерившись, шла сзади.
– Вы христиане? – спросил мальчик, вдруг останавливаясь и оглядывая всех.
Никто ничего не сказал.
– Сказывают, – проговорил мальчик, – у немцев христиан нет. Они никак не веруют… Зачем вы ружья-то взяли? – с усмешкой спросил он.
– А как же, – сказал Дятлов. – Мы не знали, что будет. Мы слышали о крови, потоками проливаемой, о жертвах растерзанных, манила нас забытая, незнаемая родина, звала маленькими церковками с куполами, синими луковками, глядящими в небо, яблонями топыркими, в садах по обрыву реки за гнилыми заборами притаившимися, и не знали мы, как примет она нас, многоликая в многогранности своей, родная и чуждая, святая и поганая, любимая и ненавидимая.
– Эх, барин, – сказал мальчик. – Говоришь ты по-книжному, по-ученому, а видать, немец мозги-то твои совсем навыворот повернул. Подлинно Русь кровью полита была. Так это когда было! Когда большевик ею правил, над верой христианской измывался, да когда татары поганые нами владели, а когда Русь была со своим царем православным, со святым патриархом – тихая была Русь… Святая… Тихая она и теперь.
– В России монархический образ правления? – спросил Клейст.
Мальчик внимательно посмотрел на него.
– В России, – сказал он, – по Богу живут, по любви. И есть у нас Царь: Его Императорское Величество Михаил II Всеволодович, дай Бог ему много лет здравствовать!
– А евреи у вас есть? – спросил Дятлов.
– Как не быть. Живут. Куда же им деваться? Только не правят больше нами.
Широкой балкой, между зеленых округлых холмов спустились к реке, и здесь был мост, построенный для скота и для возки сена. Он был узкий, без перил, но аккуратно сложенный из толстых, уже посеревших, замшелых досок. Трава проросла сквозь щели. За мостом, двумя глубокими колеями между травы, намечалась дорога. Верст на пять тянулись поля, за полями был лес, и в лесу шла просека, должно быть, дорога.
– Вот, – сказал мальчик, – все прямо, следом-то, как траву возили, и идите, а в лес войдете, – дорога будет. Лесом версты две пройдете, – тут и деревня Большие Котлы, наш дом с краю будет. Шагины мы. Отцу скажите – Семен-пастух прислал, чтобы накормили. Он знает. А Семен – это я. Ну, Христос с вами… Да… на порубежном посту, коли воин опрашивать станет – вы, того, не бойтесь… Хоть и не христиане, он худого не сделает. Он к вам с любовью, ну и вы к нему тоже по-правильному, по-христиански, как надоть, чтобы промеж людей обращение было… Христос с вами. Здоровы бывайте. Мальчик пошел обратно к мосту.
– Какой славный мальчик, какой разумный, – сказала Эльза, – совсем как немецкий!
– Ну нет, – сказал Бакланов, – немецкий теперешний мальчик разве станет так любовно говорить? Он и ответит вежливо, и поможет, и укажет, но нет в нем этого, чтобы так и казалось, что он вот каждого любит насквозь, сердцем помогает. Немецкий мальчик волком смотрит. Все глазами нащупывает: а какой вы партии? С ним или против него?.. Сумерками веет от него, а ведь здесь свет… свет Христов!
– И как он это, барин, – сказал Курцов, – ладно все говорил, все с Богом да с Христом, отрадно даже слушать было.
– Монархия… – фыркнул Дятлов. – Опять под гнетом царизма!.. Верно, учителем-то школьным попик седогривый или фельдфебель безногий был, да драли… Драли его!..
Сказал это и остановился.
Маленькое голубоватое прозрачное облачко, как синий световой зайчик, как луч волшебного фонаря, овальный, четкий, быстро плыл к ним над травами. Плыл и ширился, раздвигаясь в стороны. Как дымок папиросы, чуть извиваясь, и вдруг стал перед ними – от колен и до груди, как широкая полоса прозрачного тумана. Голос хриповатый, как бы из телефонной мембраны, раздался от него:
– Не подходите близко, можете ознобить тело. Не опускайте лица: будете убиты. Говорите ясно и отчетливо, прямо в облако, я услышу.
Дятлов рванулся вперед. На него пахнуло дурманящим запахом кислорода, и он наткнулся на упругую струю, жгучую, как железо в сильный мороз, чуть подавшуюся под его напором, но сейчас же оттолкнувшую его с такой силой, что он отлетел на две сажени и упал на землю.
Все бросились к нему.
– Что с вами? – спросил, нагибаясь к нему, Клейст.
– Ничего, – отвечал бледный, как полотно, Дятлов. Его одежда была покрыта инеем, как будто он только что пришел с мороза. – Это облако жжется, – сказал он, вставая.
– Это, – задумчиво исследуя капли осевшего инея, – сказал Клейст, – полоса сгущенного почти до твердого состояния воздуха. Но как они достигли этого?
– Я говорил вам, предупреждал, – слышался из облака ровный голос, – вы дешево отделались. Если бы вы попали головой в полосу заградительной струи, – вы были бы убиты. Отвечайте обыкновенным голосом, прямо в струю, я услышу. Кто вы такие?
– Мы русские, родившееся в Германии. – Я – Петр Коренев, это мои товарищи: Иван Бакланов, Демократ Дятлов…
– Простите, не расслышал имя господина Дятлова, – раздался голос из облака.
– Демократ, мое имя Демократ, – сказал оправившийся от испуга Дятлов.
– Странное имя. Сколько я вас вижу – вы действительно русский. Православный?
– Нет, он атеист, – сказал Коренев, – я и Бакланов были когда-то крещены.
– Я тоже крещеный, – сказал Курцов, – Павел Курцов, псковской я.
– Значит, земляк. Здесь воеводство Псковское.
– А деревня Осташкове есть еще, потому родитель мой осташковский? – крикнул Курцов.
Но голос из облака не ответил на его вопрос. – А кто остальные? – спросил он.
– Профессор и член Рейхстага, доктор Карл Феодор Клейст! – отчетливо сказал Клейст. – Эльза Беттхер, художник и кандидатка филологии Восточного факультета, и мисс Креггс, представительница американского общества образованных девушек для снабжения детей пролетариата носовыми платками, так называемое «Амиуазпролчилпок», – с трудом выговорил мудреное название Клейст.
– Большевицкое? – спросил голос.
– Ничего подобного, – возмутилась мисс Креггс, – наше общество имеет своими задачами…
– Для меня это неинтересно, – сказал голос, – я только удивился дикому названию, от которого пахнуло на меня кровавыми временами большевизма. Какие ваши намерения?
– Мои русские друзья, – сказал Клейст, – стосковались по России и хотели вернуться на родину.
– Оченно даже отрадно русскую речь слышать, – перебил его Курцов, – до ужаса даже желательно родную деревню повидать.
– А мы, – продолжал Клейст, – идем с научными целями изучить жизнь нового русского народа. У нас все паспорта в порядке и с надлежащими визами…
– Этого здесь не требуется, – сказал голос. – Положите ваше оружие – оно вам не нужно. Запомните, что оно положено на Островскую заставу N 12 Псковского воеводства на ваше имя. Впоследствии оно вам будет возвращено.
Все молча положили оружие. Путешественники, даже старый Клейст, чувствовали себя подавленными явлением, объяснить которое они не могли. Было видно, что вместе с облаком сгущенного воздуха им противоборствовала какая-то человеческая сила, которая имела возможность их видеть, слышать, говорить с ними, а сама была невидима.
– По воле государя императора вам разрешается вход в пределы Российской империи. Да хранит вас Господь Всемогущий! С Богом – идите.
Облако растаяло. Пахнуло кислым, дурманящим запахом, как пахнет от баллона с кислородом в кабинете зубного врача, и ясный горизонт веселого осеннего вида, ярко озаренного утренним солнцем, открылся перед путешественниками.
XVIII
Когда прошли версты две, навстречу попался бравый молодец, проехавший верхом рысью. Он сидел на прекрасной рослой гнедой лошади. Седло на ней было казачье, с подушкой, сделанное из белой прожированной кожи и казавшееся цвета подожженных сливок. Конский убор – уздечка, пахвы и нагрудник – были богато выложены серебром и какими-то голубыми камнями, похожими на бирюзу. Такая же голубая бахрома из шелковой тесьмы свешивалась с ремней на грудь и на круп. Молодцу было лет под тридцать. Он был сух, загорел, чернобров и черноус, с зоркими острыми глазами, с тонкой талией и гибким станом. Он сидел прямо на своем легком, блестящем от овса, коне. На нем была высокая баранья шапка серого серебристого курпея с голубым верхом, длинным языком с белой кистью, свешивавшимся вниз, казакин тонкого беловато-серого кавказского сукна, подтянутый черным наборным поясом, синие шаровары и черные высокие сапоги. Кавказская шашка в ножнах с серебром висела на боку. За спиной болтался небрежно повешенный голубой башлык, отороченный белым, с белой же кистью. Голубые погоны с номером были на его плечах. Молодец внимательно посмотрел на пришельцев и, не замедляя хода лошади, проехал мимо. Только трава прошуршала под ее ногами – тремя белыми, в чулках, четвертой черной.
Через минуту он обогнал их. Два ружья – Бакланова и Дятлова – висели у него за плечами, третье – Коренева – и револьверы он держал в руке, поперек седла.
На опушке леса, заслоненный молодой порослью елок, стоял одноэтажный дом казарменного вида. Сбоку была площадка, полосатая будка, белая с черными полосами, обведенными оранжевым шнуром, и рядом высокий флагшток, покрашенный в те же цвета. На флагштоке чуть развевался большой русский флаг. У Коренева и Бакланова сжались сердца, когда они увидели белую, синюю и красную полосы, которые в этом русском сочетании они видели только на старых картинах. У Коренева слезы стояли на глазах.
– Россия!.. – умиленно прошептал он. – Вот она, Россия!
– Россия-матушка! – воскликнул Курцов. – Здравствуй, родная! – И, скинув шапку, перекрестился.
Все мужчины сняли шляпы. Девушки с благоговением входили в тихий лес, и у них, у атеистов и безбожников, было такое чувство, точно входили они в храм.
По платформе возле будки ходил взад и вперед такой же молодец, как и тот, который их обогнал. У него висело чистенькое нарядное ружье за плечами какой-то не виданной Кореневым системы, обнаженная шашка была в руках. Он зорко осмотрел проходивших, невольно замедливших шаги, но ничего не сказал. На краю платформы стоял какой-то странной формы инструмент на небольших колесах. Он имел длинный ствол, покрытый металлическим чехлом, и сзади к нему был прикреплен цилиндр с тонкими трубами с маленькими медными кранами. Орудие это имело ручки и лямки для перевозки его людьми и, вероятно, собаками. Большая, серая, похожая на волка, олонецкая лайка, с длинной острой мордой и стоячими ушами, сытая, холеная, с блестящей красивой шерстью, черной на спине и желтовато-серой на боках, в ошейнике из серебра с голубыми камнями, раскинувшись, лежала подле орудия. Она открыла пасть, обнаружив два ряда блестящих белых зубов, высунула длинный тонкий язык и смотрела внимательно на входивших. Но она не залаяла, не ощерилась, а чуть два раза вильнула кончиком хвоста, будто сказала: «Добро пожаловать».
Над дверьми казармы висела большая белая вывеска, и на ней под золотым выпуклым двуглавым российским орлом большими печатными буквами было написано: «Застава N 12 Островского полка Императорской порубежной стражи. Псковское воеводство». На дворе, окруженном сквозной решеткой, обсаженной сиренью и акацией, были видны конюшни и сараи. Люди выводили лошадей на коновязь. Они были без казакинов, в цветных, белых, синих и серых рубахах, заправленных в шаровары. Они весело говорили, ласково окликая лошадей. От них отделился молодой красивый человек, вероятно, офицер, потому что на его казакине были серебряные погоны, подошел к воротам и смотрел на путешественников и тоже ничего не сказал, ничего не спросил.
«Однако, – подумал Клейст, – не любопытный народ в этой самой России».
Против казармы, в лесу, на нарочно расчищенной площадке, окруженной голубыми американскими десятилетними елками, высилась красивая, выложенная цветным, розовато– и голубовато-серым мрамором, с высоким золотым куполом, часовня. В ней за раскрытой стеклянной дверью видны были иконы, украшенные золотом, камнями, лентами и цветами. У икон стоял аналой, и монах в черной рясе, негромко, то поднимая голос, то понижая до шепота, что-то читал перед изображением распятого Христа.
Коренев, Курцов и Клейст подошли ближе к часовне.
– Помяни, Господи, – читал старый седой монах, – души рабов безвинно убиенных: императора Николая II Александровича, государыни императрицы Александры Феодоровны…
Он именовал имена наследника и всех великих княжон, а потом быстро и невнятно бормотал еще имена… имена… имена…
– Болярина Сергея… воина Никиты… умученного болярина Феодора, воинов Александра и Константина, малолетнего Николая и всех в море утопленных, заживо пожженных, муками страшными замученных, заживо погребенных, голодной смертью погибших… Их же имена Ты Един, Господи, веси… Вся их согрешения, вольная и невольная, яко благий и человеколюбец, прости!..
Появившаяся на лице Дятлова ироническая улыбка застыла. Было что-то умилительное в этом утреннем поминовении убитых и замученных людей, в глухом лесу, против казармы, полной потомками, быть может, тех самых людей, которые в море бросали, в огне жгли, заживо погребали и мучили братьев, уничтожая под корень свою родину.
Хотелось расспросить монаха, что это за новый обычай в новой России, от которой стариной пахло и которая по-старому широко распахивала объятия пришельцам, не спрашивая, кто они и зачем они пришли.
Офицер смотрел на них ласково, но лицо его было замкнуто, и всем показалось что он не ответит на их вопросы, как и сам их не спросил ни о чем. Путешественники почувствовали, что в новой России болтовни нет, она сосредоточилась в какой-то большой и сильной, – и, судя по тому, что и казарма, и часовня, и обмундирование, и снаряжение блистали новизной – творческой работе. В этой работе новая Россия достигла уже многого и сделала открытия, неизвестные западноевропейскому ученому миру.
Путники пошли от часовни. Ироническая улыбка сошла с лица Дятлова, и он опустил голову и глубоко задумался.
Коренев, напротив, гордо поднял свою голову и всем видом говорил: «Я – русский! Русский! Боже! Как хорошо, что я – русский!»
XIX
Через лес шло прекрасно разделанное шоссе. Вдоль него были посажены дикие каштаны. Зеленой лентой уходило шоссе между темной полосой дикого и угрюмого, нерасчищенного леса и напоминало путникам шоссе Германии.
Когда прошли лес, перед путешественниками открылся широкий простор полей и желтых, уже убранных, нив. Только овсы еще доспевали и зеленовато-желтой волнующейся полосой колебались то тут, то там, среди полей ржи и розово-зеленых клеверников, покрытых цветущей, густой, низкой и жирной отавой. В полуверсте раскинулось небольшое село. Оно состояло из ряда усадеб, окруженных садами и огородами, клунями, амбарами и сараями, раскинутыми по широкому пространству возле речки, вокруг площади, на которой стояла новая белая каменная церковь с голубыми куполами, усеянными золотыми звездами. Дружный шум молотилок и веялок, пение петухов и кудахтанье кур доносилось оттуда. Довольством тянуло от высоких золотистых скирд хлеба и громадных, еще не успевших зажелтеть, копен сена, расставленных по задам деревни.
Медленный благовест несся от села. Звонили к обедне.
За селом, под самый горизонт, уходили поля – то желтые, то зеленые, то красные гречишные, то мохнатые конопляники, то черные, уже распаханные под новую озимь. Сладким, бодрящим и волнующим запахом зерна неслось от нив, пахло клевером, простором, ширью. Мощно, могуче вздыхала счастливая Русь и дарила богатство и счастье.
Вправо, немного на отшибе, в тенистых купах кудрявых дубов и круглых лип, на небольшом пригорке над рекой, стоял одноэтажный дом старой русской архитектуры, с колоннами по фронтону, с высокими окнами, со спущенными зелеными ставнями.
У крайней хаты высокий мужик лет тридцати пяти наливал из каменного водопроводного крана ведра. Он был босой, с белыми чистыми ногами, мягко стоявшими на мокром песке, в сероватых длинных штанах и рубашке, подпоясанной цветным пестрым поясом. На голове густо росли расчесанные на две стороны волосы, остриженные в кружок. Он напомнил Эльзе картину «Крючник», которую писал Коренев незадолго до их отъезда из Берлина.
Курцов выдвинулся вперед и развязно спросил:
– Псковские?
– Псковские, – отвечал мужик.
– И я псковской, – сказал Курцов.
– Храни Бог, – сказал мужик. – Откеля идете? Не по-нашему, православному, одеты. Ишь, усы поскоблили, бороды обрили, а бабы в юбках каких коротких, колени видать. Не по-нашему. Из Неметчины, что ль?
– Из Германии, а только мы русские, – сказал Коренев. – Где здесь Шагин живет?
– Шагин? – переспросил мужик. – А на что вам Шагин? Кто вам его указал?
– Семен, мальчик, пастух, – сказал Коренев.
– А… а… Сеня. Вы его, значит, возле леса повстречали. За порубежной заставой. Ну, что ж, коли указал, пойдемте. Я вот он и есть – Шагин. Устали, поди-ка? Что, у вас в Неметчине-то, видать, не сладко живется? Свобода-то надоела, что ль?
– А что? – спросил Бакланов.
– Да что? Не первые вы, – сказал Шагин. – За лето через наше село человек до тридцати пройдет. И все в Бога не веруют. Вы-то тоже, поди, неверующие?
Опять, как и на вопрос мальчика, промолчали. В Германии гордо кричали, и спорили, и шумели, и хулу на Бога творили, и смеялись, а тут примолкли. Синее ли небо, широкое, бездонное, на котором облака золотые бродили, ширь ли бескрайняя, тишина ли звонкая, мирными звуками сельского труда нарушаемая, мужик ли этот высокий, рослый, могучий, красивый, который с Бога начал, Богом и кончил, подействовали на них, но только здесь было совестно не верить; здесь, где кругом залегла прекрасная, богатая земля, где все росло, ширилось, где ласково отовсюду видная, точно посылающая привет всеми своими пятью голубыми головами, стояла церковь, где мерно звонил колокол – было до очевидности ясно, что есть Бог, что только безумец может отрицать Его существование.
– Ну, пойдемте ко мне, – сказал мужик. – И голодны, чай, и устали. Изба у меня большая, накормить есть чем. Пожалуйте.
– Вы, товарищ, не беспокойтесь. Мы за все заплатим, – сказал Дятлов.
Мужик строго посмотрел на Дятлова.
– Эх! Барин, – сказал он, – оставь это проклятое слово… Оставь! От дьявола оно. Спроси моего отца, он тебе разъяснит его. Зовут меня Федором, а по отцу Семенычем. Не хочешь по имени величать – низок я тебе – зови просто «брат», ибо хоть и не крестьянин ты, – а все мы братья, потому любовь к тому обязывает… Обязывает, – настойчиво и внушительно повторил он… А денег мне ваших не надо. Слава Христу и Великому Государю, есть чем накормить. Не обездолите.
Он забрал ведра и прошел в калитку и через сад к избе и пригласил следовать за собою.
XX
Изба была большая и светлая. Она была срублена из чистых сосновых бревен, покрытых особым составом, точно облитых стеклом или обмороженных льдом. Клейст приостановился и даже ногтем колупнул бревно. Ноготь скользнул по твердому, и Клейст подумал: «Подобно стеклу, а видно, не хрупкое. Тверже стекла, вроде агата что-то».
Хозяин улыбнулся, поставил ведра и подошел к Клейсту.
– Что смотришь? Не видал что ль? Астрафил эта смесь называется. Не горит больше Русь, хоть и деревянная осталась. Хоть костер на ней разведи, а не горит. И просто, и дешево. Кистью помазал, и через сутки – готово. Русский человек изобрел – Берендеев, Дмитрий Иванович, из муромских купцов он. Отец огурцами торговал. А что, в Ермании не знают, что ль, такого состава?
– Нет. Я вижу это в первый раз, – сказал Клейст.
– Ну и ловко! Значит, немца, что обезьяну придумал, и того русачки обстаканили!
– Теперь, – сказал печально Клейст, – с профсоюзами пропала охота изобретать. Союз отберет изобретение. Да и некогда. Оплата труда химика меньше, чем простого землекопа. Чтобы жить, приходится прирабатывать уроками, ремеслом. Тут уже не до изобретений.
Шагин покрутил головой.
– Не по-нашему, значит, не по-царскому. Берендеев тридцать лет тому назад, еще учеником, открыл новый элемент, не помню, как его прозывают, «ликий», что ль… Сеня-то помнит. Он поученей отца будет. Да и элемент, скажу вам, никчемушный. Так только, что новый. Приказал император ему выбухать дом особенный, с лабораторией, со всеми приспособлениями, харчи ему отвалили, жалованье особое, большое, прислугу, приказали все, что ему надо, доставлять для опытов: живи, благоденствуй, изобретай! Он, покойный-то государь, Всеволод Михайлович, крутенек был для шалопаев, ну зато для рабочего человека доходчивый человек. Историка, что историю государства Российского для народа писал, – озолотил. Дом ему в Царском отвели… да… Оттого и ум работает. Ум-то сытость и тишину любит.
– А вы говорите, царь прошлый крутенек был? – с жадным любопытством спросил Дятлов.
– Что поминать! Расправлялся здорово. Ну и то сказать: народ сволочь был. Вы батюшку моего расспросите. Ему шестьдесят три года – он помнит всю эту историю. Самого, сказывает, плети не миновали, – почтительно и вместе с тем чуть насмешливо сказал Федор Семенович.
Внутри изба была вместительная и просторная. Когда путешественники вошли в длинные сени, шедшие поперек избы и увешанные хомутами, сбруей, граблями, косами и другими хозяйственными инструментами, с четырьмя тесовыми толстыми дверьми – две направо и две налево, за дверями послышался топот легких босых ног, дверь приоткрылась, и черные любопытные глаза уставились на вошедших.
Шагин отворил дверь налево и ввел в горницу с двумя окнами, занавешенными синими занавесками. В правом углу висел в широком киоте с золоторезной рамой, изображавшей виноград и листья, большой образ. Перед ним теплилась лампадка. По стенам были хорошо сделанные лубочные картины, и между ними на полках – различные плотничные и слесарные инструменты. В углу был шкаф с книгами. Посредине комнаты стоял большой стол. По стенам – широкие лавки и табуреты. Все было незатейливо, просто, но удобно, не отличалось новизной, но и не было засалено до чрезвычайности.
– Это моя мастерская, – сказал Шагин. – Побудете покеля здесь, я батюшку своего пришлю, а сам насчет обеда распоряжусь. Надоть гостей по-христианскому, по-православному, по-русскому принять. А вы с отцом потолкуйте.
Как ни велика была усталость от месяца пути и лишений, но то, что увидали путешественники, то, что, видимо, им предстояло еще увидеть, было так необычайно, заманчиво, проникнуто таким радостным светом красоты и довольства, что они забыли про утомление. Коренев с Эльзой и мисс Креггс рассматривали картины, Бакланов и Дятлов – библиотеку, Клейста заинтересовал странный прибор, висевший на боковой стенке. Он походил на немецкие беспроволочные телефоны, но был совершеннее. Наверху был не холст, а небольшое матовое белое стекло в черной рамке, под ним – мембрана с повешенной подле трубкой, подле распределитель с восемью выключателями под цифрами. Телефон проник и в деревню.
Дятлов, читая название книг, ядовито хихикал: «Старый Домострой в приложении к нашему времени», «Псалтирь и Часослов», «Евангелие Господа Нашего Иисуса Христа», «В чем моя вера?», «Что такое христианство?», «Русские сказки», «Песенник».
– Полицейским надзором пахнет от такой библиотеки, – сказал он.
– Да, брат, ваших брошюр о Карле Марксе и Ленине, «Роза Люксембург и Клара Цеткин», «Распятие и виселица» здесь нет, – сказал Бакланов.
– Ну и вашего романа, товарищ, «Тоня Шварц – моя жена» тоже не видать, – злобно фыркнул Дятлов.
– Вам нравится? – спрашивал Коренев у Эльзы, останавливаясь перед картиной, изображавшей конную атаку всадников в серых рубахах на пехоту в германских касках.
– Прилизано, – отвечала Эльза. – Но какой точный рисунок. Она мне напоминает картины Адама и Рубо. Поразительное знание лошади. Ведь они как живые, и никакой условности. Вы посмотрите, Петер, до чего выписана картина, – синие васильки во ржи, хоть сейчас в ботанический атлас. На подковах гвозди написаны.
– Меня интересует, – подходя к ним, сказал Клейст, – как это воспроизведено. Это не трехцветное печатание.
– И не хромолитография, – сказал Коренев.
– И не олеография, – сказала Эльза.
– Это опять, господа, какое-то новое открытие русского гения. Краски так свежи и ярки, что я бы не поверил, что это напечатано, если бы не подпись: «Картинопечатня Ивана Хворова в Москве».
– И Москва, значит, есть, – пробормотал задремавший у стола Курцов. – Жива, матушка!
Но внимание путешественников было отвлечено барабанным боем и хоровым пением многих детских голосов, раздавшимся за окном. Кинулись к окну. Человек полтораста мальчиков, одинаково одетых в синие рубашки и черные штаны, в высоких кожаных сапожках, с небольшими ружьями на плечах, шли по улице. С ними шел молодой человек в длинном, до колен, наглухо застегнутом черном кафтане и белой холщовой фуражке. Он нес под мышкой связку ученических тетрадей.
Мальчики, бойко отбивая ногу по пыльной дороге, дружно пели звонкими голосами:
Русского царя солдаты
Рады жертвовать собой,
Не из денег, не из платы,
Но за честь страны родной.
– Вот оно, – с брезгливым отвращением проговорил Дятлов, – насаждение милитаризма проклятым царизмом. Надругательством над чистой детской душой, хрустальной и гибкой, как воск, воспринимающей формы, веет на меня от этой дьявольской царской затеи. Берегитесь, народы Европы!
Он не договорил: дверь в сени открылась, и в горницу вошел седой высокий старик.