Текст книги "За чертополохом"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
XXVI
В рейхстаге появление Клейста на трибуне вызвало бурные овации. Уже кое-какие слухи проникли в газеты. «12 Ур Миттаг» поместил обширное интервью с профессором. В нем, однако, Клейст умолчал о том, какой образ правления сейчас в России и как сильна еще обида, а вместе с ней и ненависть к немцам в русском народе за прошлую поддержку большевиков. На все вопросы расспрашивавшего его газетного сотрудника он заявил, что о подробностях он доложит только перед главой правительства в рейхстаге.
Его доклада особенно нетерпеливо ожидали левые партии и коммунисты. Их газеты написали, что в России продолжает оставаться у власти III Интернационал и что ему удалось, отгородившись от капиталистических стран, устроить действительный рай на земле. «Теперь, – писало «Rothe Fahne», – настал день, когда Германия должна перейти навсегда и бесповоротно во власть коммунистов и соединиться с красной Россией».
Рукоплескания, приветствовавшие Клейста, смолкли. В полном молчании обширного зала Клейст с двумя помощниками-студентами расставлял какие-то мудреные приборы и налаживал проекционный фонарь особенного устройства. Все привезенное им из России.
Теперь его разглядывали.
Почему он был без красного банта? Даже не было красной гвоздики в петлице его черного сюртука. Почему не шустрые, лохматые немецкие «комсомольцы» помогали ему, а работали скромные студенты в шапочках цвета Deutsche National Partei? В петлицах у них были противомасонские значки.
В левой, большей части рейхстага, сначала послышался шепот. Задавали друг другу вопросы, шептались. Этот шепот стал переходить уже в довольно громкий ропот, когда в ложе правительства появился президент – кожевник, и члены правительства, и соседняя ложа наполнилась представителями иностранных держав.
Председатель рейхстага встал и позвонил в колокольчик. В установившейся тишине прозвучал его торжественный голос:
– Слово принадлежит товарищу профессору Карлу Феодору Клейсту, члену Deutsche National Partei, депутату Шарлотенбурга. Он доложит нам о своей поездке «за чертополох» и о том, что он там нашел.
Вместо ожидаемой речи в зале было погашено электричество, тихо зашипел проекционный фонарь, и на экране одна за другой стали появляться, как в кинематографе, оживленные раскрашенные картины.
Село Большие Котлы, крестьянская изба – полная чаша, поезда новой системы с крылатыми вагонами, храм – памятник на крови, рыбный рынок на Сенной, толпы нарядного народа, богато одетые войска в Зимнем дворце – все это шло, сменяясь одно другим и показывая довольную, сытую, красивую и счастливую жизнь. От глаз левой стороны рейхстага, однако, не ускользнуло, что на домах не было красных флагов, но тихо реяли бело-сине-красные национальные русские знамена, не могли не заметить они, что перекрещенный серп и молот, так похожий на еврейский иероглиф, везде был заменен двуглавым российским орлом с тремя императорскими коронами. И стали раздаваться недовольные возгласы:
– Довольно!.. Долой эти детские игрушки!..
– Что нам кинематографические макеты показывают!
– Мы не в Ufa-Palast'e, а в рейхстаге.
– Будет морочить ерундой. Мы и не такие чудеса в «Метрополисе» видали…
Шум становился громче и грознее. Клейст дал свет. Он был бледен, но спокоен. Он достал с пола большой чемодан, и его помощники понесли в депутатские ряды мешочки со вновь открытыми в России полезными элементами. Клейст начал серьезную, почти ученую речь о достижениях русского ума. Он говорил о «водии», которым будут орошать пустыню Гоби, обращая ее в плодороднейшие земли, он рассказывал об огнеупорных составах, покрывающих крестьянские избы.
– Под ними не горит и солома… Россия полна чудес. Я привез вам показать лишь одну тысячную тех великих изобретений, что мне пришлось повидать за мою поездку.
Его перебил голос с места. Лохматый, черный еврей, депутат от лейпцигских рабочих, спросил:
– Чем объясняете вы, товарищ, что там так опередили в научной технике Европу? Что же, мозги у них другие?
– Там работают… Там не мешают работать… Там не дети, а взрослые, – сказал Клейст.
– Что же, таки, по-вашему, у нас пустяками заняты? Печальная улыбка легла на лицо Клейста.
– Господа, – сказал он. – Чем занимались Европа и Америка после Великой войны? Матч между Карпантье и Демпсей, – то есть простое мордобитие, – волновал весь мир более полугода и привлек миллионы зрителей. Состязание футбольных команд раздуваются до мирового значения событий. Каждый год в память Сакко и Ванцетти, простых грабителей и убийц, устраиваются грандиозные митинги и шествия, громят магазины, бьют стекла, дерутся, избивают друг друга. Масоны крутят головы народным толпам, придумывая идиотские состязания автомобилей или гонки велосипедистов, и толпа, тупея на них, становится их послушным оружием. Наши герои?! Кинематографические артисты, голые танцовщицы, велосипедисты-гонщики, автомобилисты-рекордисты, победители футбольных и лаун-теннисных состязаний. Наши государственные люди помешаны на бридже и на хоккее, наша молодежь – на танцах и кинематографе… Мы живем нездоровой жизнью городов, и города у нас полонили деревню. Мы вымираем. Мы создали какой-то больной демократический снобизм, и этот снобизм захватил весь народ.
– Правильно!.. – раздался голос с правых скамей. – Что дала нам демократия?
– Где новые Шарнгорсты, Мольтке и Бисмарк?
– Кого дала на смену Шиллеру и Гете наша литература?
– Где наши изобретения? Человек-ракета, полетевший на Луну и не вернувшийся, – вот наши изобретения!
И опять, заглушая нараставшие возгласы с мест, прокричал еврей:
– Что же их так переменило? Почему же при товарищах Сталине, Троцком и Бухарине они ничего не имели?
– Там произошла коренная перемена образа правления, – сказал Клейст.
Несмотря на то, что в рейхстаге стоял шум от разговоров, перебранки депутатов и выкриков с мест, эти слова заставили сразу всех насторожиться, примолкнуть, и в наступившей тишине сначала раздался настойчивый выкрик еврея-депутата:
– Какая это перемена?
– Нынешней Россией, – чеканил слово за словом Клейст, – самодержавно правит Его Императорское Величество государь император всероссийский Михаил II Всеволодович, поручивший мне…
Но дальше Клейсту не пришлось продолжать. Все поднялось с мест, все кинулось к трибуне, проекционный фонарь был смят, Клейсту угрожала смертельная опасность. Свистки, вой, крики, револьверные выстрелы, шум драки, падение тел – никогда еще заседание рейхстага не обращалось в такую дикую свалку, в такой грозный ропот недовольства. Председатель неистово звонил, наконец надел цилиндр и вышел из зала. Заседание было прервано.
XXVII
Лишь много-много позже, уже глубокой ночью, когда убитые и раненые в свалке депутаты были вынесены, зал прибран от обломков пюпитров, и все левые разошлись, чтобы созывать митинги протеста, в присутствии небольшой группы членов Deutsche National Partei, баварцев и католиков, Клейст закончил в мертвой тишине свой доклад.
Он не скрыл, что сначала безумное объявление России войны императором Вильгельмом нарушило вековую традиционную дружбу русского и германского народов, потом присылка большевиков в запломбированном вагоне заставила содрогнуться всю Россию, но вера в силу немца все еще была сильна. Русские надеялись, что немцы поймут сущность большевизма и помогут России освободиться от интернациональной сволочи, правившей Россией. Этого не случилось. Напротив, Германия до последних дней поддерживала и помогала большевикам.
– Вряд ли русский народ когда-нибудь это простит, – сказал Клейст и замолк.
Тишина царила в зале. Тускло горели, точно усталые, лампочки. Долгая зимняя ночь была над городом. В окна виднелись зарева пожаров. Телефон передавал, что коммунисты столкнулись с отрядами Stahlhelm'a (Стального шлема (нем.)).
Клейст поднял голову.
– Меня обнадеживает и меня ободряет одно, – наконец сказал он. – Все государства Европы и Америки, все без исключения, сделали так много зла России, что там общая ксенофобия. Мы не хуже других. Но мы, как сказал мне государь император, – соседи. Это соседство дает нам возможность надеяться на то, что нам удастся столковаться с русскими, если…
Он опять замолчал. Звуки орудийной и пулеметной стрельбы, треск ручных гранат на окраине города становились сильнее.
Старый депутат Ганновера попросил слова и взошел на трибуну.
Ему было восемьдесят лет, но он был крепок и тверд, как дуб. В дни своей молодости он сражался в армии Гинденбурга против русских и был участником знаменитой битвы у Танненберга. Он был аристократом по рождению и правым по убеждениям, но его уважали за горячий патриотизм и прямоту и твердость убеждений.
– Я договорю мысль почтенного доктора Клейста, – сказал он. – Никогда народ не может сговориться и дружить с народом. Слишком много мнений, слишком много голов. Дружить и жертвовать своими самолюбиями во имя общего дела могут только коронованные монархи. И Германии надо искать такового.
Старый воин прислушался к шуму боя.
– Германия ищет его сейчас. Stahlhelm заговорил!.. Он найдет нужное имя, он скажет то великое слово, которое спасет и возвеличит Германию…
Он поклонился и тяжелыми шагами сошел с трибуны при полном молчании рейхстага.
Депутаты ждали, чем кончится война Германии с III Интернационалом.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Луна была еще высоко, но уже чувствовался рассвет. Беспокойно шевелились птички в кустах под горой, где неугомонно, точно рассказывая какую-то сказку, вдоль каменных утесов журчал арык со студеной водой. Вся долина, широкая и душистая, обращенная в сплошной фруктовый сад, клубилась туманами.
На высоте двух с половиной верст, на том месте, где некогда стояли убогие, глинобитные постройки Кольджатского казачьего поста, у подножья величайшей горы мира Хан-Тенгри, на небольшом плоскогорье стоял прекрасный мраморный, местного мрамора, императорский дворец. На высоком флагштоке неподвижно, как складка тяжелого платья, висел золотисто-желтый императорский штандарт, и луна серебрила его. По краю горы шла веранда в помпеянском стиле, обвитая плющом и розами, только что опушившимися нежной листвой. На веранде, на плитном каменном полу среди шкур тигров, медведей и волков, на пестрых аксуйских коврах стояли легкие столики с разбросанными принадлежностями рукоделья, лампы в красивых абажурах, кресла и кушетки с цветными подушками в вышитых прозрачных наволочках. За верандой громоздились высокие горы, были дикие, угрюмые, неприступные утесы, сверкал, точно шлифованный, базальт, и граниты лепились острыми пиками и зубцами. И эта дикость Терскей-Алатауского хребта так странна была рядом со стройными линиями дворца, прямоугольными колоннами, красотой ламп, мебели и ковров, что казалась нарочно поставленной декорацией.
С веранды во все стороны открывался вид поразительный, ошеломляющий своей воздушной красотой, незабываемый, волнующий душу восторгами преклонения перед широтой Божьего мира и громадностью русского гения. Но теперь, при лунном свете, страшными казались на запад уходящие горы с их ледниками. При луне могучая ширь и даль громадной Илийской долины замыкалась серебристым кругом тумана и казалась тесной. Журчание тысячи арыков, стремившихся по определенным им человеком путям и орошавших миллионы десятин фруктовых садов, сливалось в звенящую песню.
Если раньше, когда тут лежала мрачная пустыня с желтыми, как дно моря, гладкими лессовыми отложениями, с сухими карагачами, камышами и пряно-душистой джигдой, у пристена громадных, накрытых снеговыми шапками гор умолкал громкий разговор, обнажались головы и горные киргизы тихо слушали несвязный рассказ о том, что на снеговых высотах, никем и никогда не посещенных, с вечными метелями, где лишь иногда на восходе солнца из темного покрова туч показывается опало-розовая вершина великой горы, обитает Бог, стоит Его трон, никем не виданный, и оттуда глядит Господь всевидящим оком на весь Свой мир, то теперь, когда ожила великая пустыня и вместо мутных потоков желтой и пустынной реки Или прямоугольным узором арыков среди кустов ежевики и барбариса, между стройных камышин зазвенели и запели воды, когда тучная земля, точно ждавшая этого, стала выпирать из недр сереброцветные деревья, когда густыми темно-зелеными квадратами, покрытыми цветами, точно хлопьями снега, появился хлопок, а в промежутках росла пшеница и ячмень, этот край у высокой горы стал казаться еще более близким к Господу Богу, Творцу вселенной.
На веранду из внутренних покоев вышла прекрасная девушка. Ее светло-русые волосы были разобраны на две стороны и двумя тяжелыми косами упадали на спину. На ней была длинная серебристо-белая, во многих складах, рубашка с открытой шеей. Ворот был вышит узким золотым узором. Такой же узор шел по подолу и терялся в складках. Маленькие ноги были обуты в легкие кожаные сандалии, опутанные голубыми шнурками. Белые руки, обнаженные по плечо, были бессильно опущены вдоль тела, и тонкие длинные пальцы, чуть розоватые, украшенные перстнями, висели безжизненно-прямо.
Голубые глаза были устремлены вдаль, туда, где темное небо ширилось и меркли тихие звезды.
Серая дымчатая кошка с длинной пушистой шерстью и зеленовато-синими глазами послушно шла за ней, подняв свой мохнатый, как у лисицы, пышный хвост. За девушкой шла желтолицая дунганка с темными косыми миндалевидными глазами, с черными, как деготь, волосами, убранными узлом на затылке, в такой же длинной рубахе, как у девушки, но цвета пыли, серовато-желтой, и расшитой по вороту и подолу черным шнурком. Она несла на руке темно-синего плюша шубу на густом дорогом меху.
Девушка, выйдя на веранду, поежилась всем телом. Глаза ее потемнели, зрачок заливал темным блеском синеву райка.
– Какая дивная ночь! – сказала она грудным глубоким голосом. – Скоро рассвет.
Она подошла к балюстраде, оперлась руками на мраморные плиты перил.
– Вам холодно, Ваше Высочество, не изволите ли накинуть шубку? – сказала дунганка.
Девушка, казалось, не слышала ее голоса. Дунганка повторила.
– Холодно… Да, ханум… Мне холодно… Дайте шубу. Она надела широкую шубу, сейчас же мягкими, заботно-ласковыми складками окутавшую ее стройное тело.
– Не оттого мне холодно, ханум, что свеж этот предрассветный воздух и дыхание ледников коснулось моих щек, а оттого, что на сердце холодно. Ах, ханум, вы не поймете этого. И Мурлыка этого не понимает, – сказала девушка, лаская вспрыгнувшего на перила кота. – Вот так же, – сказала она, обращаясь куда-то вдаль, – цвели вишни, и белый свод цветов ажурным потоком навис над желтым песком. Охваченная чарами, я спустилась к темному стволу и позвала его. Он подошел. Смущенный, трепетный, ничего не понимающий, прекрасный… и смешной в европейском костюме, с открытой, как у женщины, шеей и в башмаках…
Она долго молча глядела, как зеленело небо на востоке и золотились края земли, а по туманам, точно тихое сонное дыхание, пробежал ветерок и заколебал прозрачные струи.
– Любимый, – повторила она и умолкла, опустив голову.
Когда она подняла глаза, весь восток пылал пламенем пожара. Небо меняло краски, туманы таяли и уносились, и внизу, сколько глаз хватал, стояли белые цветущие деревья, и вершины их были подернуты розовым налетом лучей, идущих от неба. По посиневшему небу поползли высоко вверх золотые, прозрачные лучи, далекие-далекие, неведомые, страшные и притягательно-ласковые. Расплавленным металлом, обжигая глаза, блеснул обод солнца, и оно поплыло вверх, омытое росой, жгучее, благодатное, обожествленное многими народами во многие века, и сразу стала видна вся ароматная, бело-розовая долина цветущих садов.
– Любимый, – снова сказала девушка. – Как могла я полюбить его, чужого, незнаемого, далекого. А вот позвала и знаю, что придет, и знаю, что ляжет у моих ног, и будет смотреть на меня, и молиться на меня, русскую царевну, как молятся все они! Ханум, – сказала она, – позовите мне Ван-Ли…
– Но, Ваше Высочество, – робко, складывая на груди коричневые руки, сказала дунганка.
– Позовите мне Ван-Ли! – сказала девушка, и глаза ее сверкнули.
– Слушаюсь, Ваше Высочество, – и низко, в пояс поклонившись, дунганка прошла во дворец.
II
Хор маленьких певчих птичек приветствовал солнце. Пели короткую песенку красношейки и пестрые с коричневатой грудкой и темными спинками щеглята, пели зеленые чижики и желтые овсянки, непрерывно чирикали крошечные, пухлые, точно ватные шарики, голубенькие, с хохолком, синички-рисовки, задорно кричали воробьи, и лил певучие трели из узкого горлышка скромный, длинный, как сельский учитель старой немецкой школы в коричневом фраке, чаровник и кудесник соловей.
Было еще рано – пять часов утра, и было еще весело, жизненно и радостно-шумно в далеком низу долины. Там ожила восхищенная восходом солнца природа, и птицы, и цветы приветствовали Бога таким дружным ликованием, что воздух трепетал и клубился голубыми нитями, стремясь вверх, где уже темно-синим пологом простерлось жаркое синее среднеазиатское небо. На веранде было тихо. И тишину этой высоты, застывшей у подножья угрюмых гор, не нарушало, но лишь подчеркивало томное булькающее журчание горного арыка.
Великая княжна Радость Михайловна сидела на низком соломенном диванчике, облокотись о спинку с брошенной на нее вышитой подушкой. На ее коленях, томно щуря зеленые глаза, лежал ее прекрасный кот, подарок из Тибета, и тихо шевелил самым кончиком пушистого хвоста.
На веранду вошел и почтительно присел старый китаец. Лысый череп его замыкался на затылке маленькой седой косичкой, похожей на хвост крысы, круглое темно-коричневое лицо было вдоль и поперек изрыто морщинами, узкие косые глаза разделялись тонким, большим, прямым носом, свешивались вниз короткие, жидкие седые усы, небольшая седая бородка торчала на подбородке. Он был одет в темно-фиолетовую юбку и такую же курму. Поверх был просторный темно-синий шелковый жилет с вышитым на нем блестящими шелками белым лебедем, распластанным на груди. На лысом черепе была черная шапочка с темно-синим прозрачным шариком. Он был очень стар, но не дряхл, очень худ, но прям и походил на иссохший коричневый тростник с обитыми ветром сухими и желтыми листьями. В маленьких руках с длинными пальцами он нес пестрый шелковый платок. От него пахло дурманящими духами, и казалось, что это его иссохшее тело, обтянутое ветхой кожей, пахнет тлением и древностью, как пахнут мумии Египта, сохранявшиеся многие тысячелетия.
Он еще раз присел перед великой княжной и подошел к ней.
– Здравствуйте, Ван-Ли, – ласково сказала Радость Михайловна.
Ван-Ли поклонился.
– Вы меня требовали, Ваше Высочество, – сказал он тихим голосом, и голос его был как шелест листьев, падающих в саду в осенний безветренный день.
– Да, Ван-Ли. Я хотела попросить показать мне еще раз то непонятное. Вы помните, в прошлом году вы на учили меня отделяться от земли и давать ей нестись подо мною до того места, где я хотела снова стать. И под моими ногами неслись горы и степи, леса и реки, города и села, и с земли я казалась снежинкой, подхваченной ветром, пока призраком не опускалась на землю. Ван-Ли, я это сделала тогда, чтобы увидать того, кто в моем прошлом играл такую большую роль. Ван-Ли, я хочу опять услышать прекрасную сказку и хочу узнать наконец, кто он такой.
– Он был вашим братом, Ваше Высочество, – прошелестел Ван-Ли.
– Братом? – сказала Радость Михайловна, и лицо ее залилось румянцем, точно заря отразилась на ее щеках. Тяжело колыхнулась молодая грудь. – Если бы братом, – прошептала она, – не те чувства лежали бы в моем сердце… У меня есть брат Александр, и я его люблю, но это не то чувство, которое волнует меня при виде этого человека.
– Во тьме веков, – проговорил Ван-Ли, – этот юноша был братом вашим, и узы крови и родства, но никакие иные, связывают вас. Я говорю то, что вижу.
– Ван-Ли… А будущее?
– Будущее мне неясно. Но, Ваше Высочество, вы знаете, что как великая княжна и дочь императора всероссийского вы обречены на безбрачие.
– Хорошо, – порывисто сказала она. – Покажите мне прошлое. Опять то самое покажите мне, что показывали в прошлом году.
Китаец покорно сел у ее ног и стал развязывать пестрый шелковый платок.
III
На веранде дворца было так тихо, как бывает только ранним утром, сейчас после восхода солнца, когда прошли первые восторги привета дневного светила и вся рать тысячеголосых певцов займется добыванием хлеба насущного, и природа замрет, отдаваясь нежному теплу солнечного света.
Ван-Ли раскинул на тигровой шкуре платок. Он оказался с изнанки черным, покрытым какими-то странными, непонятными линиями и чертежами. В платке было около двух десятков камешков, отшлифованных временем и морской волной, круглых и неровных, черных, оранжевых, желтых, красных, прозрачных и непрозрачных. Китаец встряхнул их на платке, собрал все вместе в кулаки обеих рук, прижал к губам и стал шептать на них, как будто бы молясь. Он раскачивал свое тело, и колебания его становились все более быстрыми, наконец внезапно, с жестом как бы отчаяния и с легким свистящим вздохом он высыпал камни на платок, и они рассыпались по нему причудливым узором. Ван-Ли долго смотрел на них, как будто угадывая что-то в узоре камней, медленно сгреб их своими тонкими коричневыми пальцами, опять шептал на них, молился и опять бросил и опять смотрел на их узор.
– Ты! – быстро кинул он, тыкая пальцем в маленький снежно-белый кусочек мрамора, прижавшийся к большому, совершенно черному куску порфира. – Он, – сказал Ван-Ли и показал на розовый камешек, лежавший на краю платка, и камешек, движимый какой-то непонятной силой, вдруг сам покатился к белому камню, подошел близко, остановился и потом, точно белый камень оттолкнул его, он подкатился к другому желтоватому камню, слился с ним вместе и откатился на край платка, а белый камешек растаял, как ледяшка на солнце, и исчез.
– Вот что будет, – сказал Ван-Ли. – Ты сама, повинуясь долгу, укажешь ему другую.
– И умру, – тихо, с невыразимой печалью проговорила Радость Михайловна.
Ван-Ли промолчал, порывисто дернул платок, так что камни подпрыгнули в воздух и остались в нем висеть, как будто бы какие-то нити прикрепляли их к потолку. Они поднялись до роста человека. Ван-Ли смотрел на них пристальным, сосредоточенным взором. Они повернулись под его взглядом, поднялись над Радостью Михайловной и внезапно упали на нее, так неожиданно, что она вскрикнула. В ту же секунду она почувствовала, что туман застилает ее глаза, что куда-то вниз проваливается соломенная кушетка веранды кольджатского дворца, и вместо ропота струй арыка она неясно слышит вой бури и треск ломаемых сучьев. Ужас охватил ее.
– Закрой глаза! – повелительно сказал Ван-Ли. Радость Михайловна повиновалась.
– Теперь открой!
……………
Видела она что-нибудь или только ощущала, как ощущает человек во сне, когда лежит с закрытыми глазами? Она, например, как бы видела и предметы, бывшие позади нее и которых глазами видеть не могла. Она чувствовала, что вся она холодная, мокрая, что грубые веревки, сплетенные из древесной коры, режут ее тело, что на ней только жесткие звериные шкуры, что она лежит, привязанная к громадному суку дуба-великана, что дуб шумит над ней листьями, хлещет дождь, и молнии прорезывают сумрак ненастного дня. Ее сознание неясно, и ум не отдает отчета в том, что происходит: ей только больно, холодно, мокро, и чувство ужаса перед чем-то непреодолимым и неизбежным охватывает ее и заставляет временами издавать дикие животные крики. Это она – Радость Михайловна, и это не она. И Радости Михайловне стыдно, что она так кричит, и Радости Михайловне жалко, что ей больно и холодно, и в то же время она сознает, что это уже не она, и тогда ужас был так велик, что не было стыдно и не было больно.
Кругом воющая и стонущая толпа полунагих, худых, с оттрепанными бородами мужчин и женщин, круглолицых, толстых, грязных, со всклокоченными волосами, космами, как гривы лошадей, падающими на голые плечи, увешанные бусами из ягод и цветочными венками.
Хлещет холодный крупный дождь, глухо, непрерывными раскатами, гремит гром, сверкает молния, толпа на широкой поляне скачет и воет, потрясая копьями и щитами, и поет какой-то дикий гимн неведомому божеству. Радость Михайловна или та, привязанная к дереву, женщина, сознает, что она жертва для умилостивления страшного змея-чудовища, появившегося в их местах.
Мелкий, сплошной сосняк обступил поляну. Седыми переплетами тонких и хрупких сучьев, покрытых серым налетом, сплел он густую паутину ветвей, и так близко подошли тонкие стволы друг к другу, что невозможно продраться среди них, что только вершины покрыты бедной жесткой хвоей, а внизу сплошная стена веточек, голых, черных и безобразных. Над соснами опрокинулось черными, влажными, с непроливаемым дождем, тучами небо.
Против дуба стоит старик. На нем длинная высокая шапка из берестовой коры с черным рисунком странно родных иероглифов, на нем овчинный кафтан, мехом на тело, весь испещренный какими-то пестрыми символическими знаками, на нем ожерелья из раковин, белых, блестящих, и гладких, и тонких, желтовато-зеленых, завитком, с белой вершинкой. Ожерелья эти висят на шее, спускаются на грудь, на живот, висят пестрыми браслетами на ногах и руках и глухо звенят, когда старик движется.
Старик бегает, танцуя около дуба, и кричит хриплым гортанным голосом, и каждый крик его трепетом проносится по всем жилам и нервам Радости Михайловны.
– У-а-а-а-а! Ой-йух! Ой дид-ладо! й-ух!
Радость Михайловна знает, что он призывает этими криками Змея Горыныча, который появился в их местах, поедает скот и людей и требует для умилостивления своего жертвы. Ее постановил народ принести в жертву чудовищу.
Странные мысли скользят в затуманенных мозгах девушки. Как хватит чудовище? За голову или поперек, как потащит? И чудится Радости Михайловне, что она слышит хруст своих костей на крепких белых зубах страшного зверя.
Погнулись, как от вихря, сосны, раздался треск ломаемых молодых дерев, повалились, попадали они и на поляну. В ужасе метались люди. Выбежало чудовище. Оно было длинное и большое. На туловище, круглом, шарообразном, величиной как две добрые лошади, с белым, скользким, как у змеи, животом, на спине была прочная темно-серая, как черепица, большая чешуя, отливавшая под струями дождя в черную прозелень. Чешуи распространялись и на длинный хвост, длиной как три взрослых человека. Из живота росли безобразные перепончатые лапы – передние подлиннее, задние, приземистые, короче. Длинная шея, гибкая, как у гуся, несла большую, прочную, покрытую костяным панцирем голову с большими круглыми черными глазами с желтым обводом. Хищный рот был открыт, и из него торчали громадные острые зубы.
Змей остановился, как бы ошеломленный видом множества людей. Он заворочал своей головой во все стороны, издал свистящий звук и защелкал зубами. Желтые глаза его бегали по поляне. Радость Михайловна почувствовала, что змей увидал ее. Он издал йокающий звук, приподнялся на задних лапах и щелкнул хвостом. Большие, с крупное яблоко величиной, глаза его устремились на Радость Михайловну, и она почувствовала, как обмякло ее тело, лишились силы руки и ноги, и туман стал застилать глаза.
Сквозь пелену тумана она увидала, как выбежал прекрасный юноша. На его теле небрежно висела овечья шкура, ноги были обуты в липовые лапти. Русые волосы растрепались по шее и, мокрые от дождя, прямыми прядями висели к плечам. Прекрасное, с тонкими чертами, лицо его было бледно. На поясе в деревянных ножнах, обшитых кожей, висел меч. Юноша выхватил его и бросился на чудовище. Чудовище смотрело на него и, казалось, не понимало, чего хочет от него этот маленький человек. Оно нагнуло голову, точно хотело рассмотреть его поближе. И в тот же миг сверкнул меч, и закрутилось чудовище, ломая хвостом сосны и сметая людей, как мух. Кровавая река полилась из шеи змея к корням дуба, где была привязана Радость Михайловна. Голова хватилась о могучий ствол этого дуба и в предсмертном движении так щелкнула зубами, что прогрызла в дубе громадное дупло в рост человека.
Прекрасный юноша обтер нож, вложил его в ножны и, быстро влезши на дерево, стал отвязывать Радость Михайловну. Кругом выла толпа, и угрозы сыпались на голову героя. Боялись, трусливые, мести и кары за убийство Змея Горыныча. Старик, увешанный раковинами, в бешеном танце носясь среди людей, призывал к убийству обоих.
Трепещущая и бессильная, как ветка белой акации, сорванная с тонкого стебля, склонившись к широким плечам, покрытым овчиной и едко пахнущим бараньим мехом, шла Радость Михайловна. Близки были черные жилистые кулаки людей, гневно горели глаза и искажены были изрытые глубокими морщинами лица. Ее спаситель свистнул могучим посвистом, и затрепетал дуб, и пролил капли воды с листов своих от молодецкого посвиста.
Мягкими громадными скачками подскочил к молодцу серый волк-великан. Дыбилась густая косматая серая шерсть, поленом тянулся назад пушистый прочерненный хвост, остро торчали треугольные уши, и черные глаза из зеленоватого обвода смотрели мудро и ласково. Великан был волк, с лошадь величиной, и вскочил на него верхом ее избавитель, схватил поперек стана Радость Михайловну, прижал крепкими руками к груди, усадил боком на спину волка так, что утонула она белым телом в длинной и теплой шерсти, и помчал их волк из толпы.
Мелькали перелески, поросшие розовым вереском и желтеющими папоротниками, гриб мухомор выставил из зелени мхов ярко-красную острую шапку, клюква тянулась тонкими нитями и прятала алые ягодки среди блестящих темно-зеленых листков, зайцы в испуге носились, удирая от серого волка, белка чмокала на вершине березы и скребла лапками, точно бранилась, и виден уже был горизонт степей за лесом, стихал дождь, узкая розовая полоса легла под темным пологом туч, и показалась избушка в раздолье степей, частоколом окруженный двор и колодезный журавль.
Радость Михайловна вздохнула и закрыла глаза.
Когда открыла – увидала яркое счастливое солнечное утро, синеву неба, блеск сияющих на солнце горных ледников, теплый ветерок донес до нее из долины душистое дыхание фруктовых садов. Против нее на тигровой шкуре сидел, поджав ноги, старый Ван-Ли. Лицо его было утомлено, смертельная бледность сделала лоб и щеки серыми, и крупные капли пота катились по ним и падали на грудь, где был шелками вышит распластанный лебедь.
– Это было? – тихо спросила Радость Михайловна.
– Да.
– Он спас меня?
– Спас. – Кто он?
– Брат твой.
– Он и тот русский, которого указали вы мне в Германии, одно и то же лицо?
– Одна душа.
– Где он теперь?
Ван-Ли опустил голову, стал смотреть в середину живота и остался неподвижным. Высокие часы в деревянном футляре, показывавшие дни и числа месяца и фазы луны, мелодично пробили семь, потом отбили четверть. Ван-Ли сидел, не шевелясь. Пробили половину восьмого, и Ван-Ли поднял голову. Он так тяжело дышал, что Радость Михайловна с трудом могла разобрать слова, которые он выговаривал едва слышно, хриплым усталым голосом: