Текст книги "За чертополохом"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
– В Санкт-Петербурге… Он ждет вас… Знаменитый художник… Вы… скоро… увидитесь… Вам… вам… не скажу.
– Говорите, Ван-Ли, – спокойно сказала Радость Михайловна. – Вы знаете, что я ничего не боюсь. Я дочь императора русского!
Ван-Ли медленно, с усилием поднялся с пола. Лицо его, старое, ветхое, точно лицо мумии, с кожей, прилипшей к костям черепа, без намека на мускулы и жир, было печально, жутким блеском горели его глаза. Они точно прожигали время и видели будущее.
– Вам… счастья нет, – чуть слышно прохрипел старый китаец и, шатаясь, точно боясь, что он упадет, не успев выйти, пошел, шаркая войлочными туфлями.
Радость Михайловна истомно потянулась к соломенному плетеному столику, где под фарфоровой вазой, наполненной цветущими ветвями японской вишни, лежала маленькая пуговка электрического звонка, выточенного из розового орлеца, и позвонила.
Вошла старая дунганка.
– Ханум, – сказала Радость Михайловна, – прикажите подать мне чаю. И пусть думный дьяк Варлаам Романович пожалует ко мне с докладом о нуждах таранчинских школ.
IV
В тот же день вечером Радость Михайловна, верхом, в сопровождении постельничей Матрены Николаевны Перемыкиной и двух вестовых, семиреченских казаков, поехала в заросшее фруктовыми садами и виноградниками село Илийское ко всенощной.
По окончании всенощной она выразила желание исповедаться.
Прихожане, крестьяне и крестьянки Илийского расходились из храма. Причетник гасил свечи и лампады, и яснее вступал тихий сумрак весеннего вечера под своды каменного храма. Гулко отдавались шаги последних прихожан.
Девочки хора, ученицы Илийского училища, уходили за своей учительницей и, проходя мимо Радости Михайловны, кланялись ей и говорили:
– Здравствуйте, родная царевна! – Здравствуйте, Ваше Высочество! – Добрый вечер, Радость Михайловна!
Их свежие лица сияли восторгом. Радость Михайловна знала, что где бы ни появлялась она, царская дочь, исчезало горе, улыбались уста, и глаза начинали сверкать. Она знала, что говорили про нее: «Посмотрит – рублем подарит».
Вспыхивали щеки Радости Михайловны, как зори вспыхивают по туманным утрам, и сурово сжимались ее губы. Не радовал ее чистый лепет детских уст. Недостойной она чувствовала себя этих детских ласковых слов.
Опустела церковь.
Причетник вынес на клирос аналой. Высокий худощавый священник вышел с крестом и Евангелием и ласково нагнул голову, приглашая Радость Михайловну подойти к нему.
Радость Михайловна поднялась на ступеньки амвона и приняла благословение священника. Епитрахиль, пахнущая ладаном и розовым маслом, жестко накрыла ее голову. В сумраке под ней появилось строгое лицо с глубоко запавшими серыми глазами, и глаза эти заглянули в самую душу Радости Михайловны.
Она открыла ее священнику. Немногими словами сказала она, что искушала Бога. Сказала, что еще раз, мучимая непонятной тоской, призвала ночью колдуна-китайца и приказала вызвать тени прошлого. Просила простить ее тяжкий грех, снять заботу и усмирить биение молодого сердца, все чего-то ищущего, жаждущего какой-то иной жизни, жизни не только для других, но и для себя.
– Опять! – сурово прошептал священник. – Опять бесовское наваждение, жажда проникнуть в тайны Господа Сил тревожили и смущали тебя, чадо Радосте!
Радость Михайловна вздохнула.
– Нехорошо! Чадо Радосте, нехорошо. Неподобно райскому блистанию красоты твоей… Есть, чадо, тайны и тайны. Господь открыл верующим в Него людям величайшие тайны для прославления Его могущества, но познание смерти и ее тайн Он скрыл от людей. Ты, чадо, занимаешься греховным делом, мучающим душу и ослабляющим тело, ты открываешь душу и заставляешь ее метаться в прошлом, и это грех великий.
– Батюшка, – тихо сказала Радость Михайловна, – но это еще не то главное, что тяготит меня. У меня на совести более тяжкий грех.
– Ну, – сказал священник и не поверил. Какой грех могло еще иметь столь совершенное в красоте своей создание?
– Я люблю, – сказала Радость Михайловна, и глаза ее наполнились слезами.
– Любишь? Но любовь есть красота жизни, и любовью живем мы. Ибо, если бы не было любви в мире сем и царстве нашем, погибли бы мы лютой смертию.
– Я люблю земной любовью… Непонятное творится во мне, и жажду я, жажду видеть и говорить с одним человеком, жажду дать ему всю силу любви так, что ничего никому больше не останется, и погибну я… Погибну…
– Но, чадо мое, духовная дщерь моя, не знаешь разве ты, что царской дочери не дело любить? Не знаешь ты, что царская дочь обречена на безбрачие, ибо всю силу любви своей она должна отдать народу и быть в его глазах образцом чистоты, святости и самоотречения?
– Знаю, – прошептала Радость Михайловна.
– Ты – красота, – говорил священник, сам поддаваясь прелести Радости Михайловны. – Ты – ангел во плоти. Разве не видишь ты, как горе и заботы сходят с лиц людей, едва приближаешься ты? Разве не слышала ты, как приветствовали тебя дети? Сияние молодости, сияние счастья исходит из очей твоих, и Бог, творя тебя как женщину и царскую дочь, создал совершеннейшее создание свое, и равной тебе нет в мире. И дана тебе любовь неземная, та любовь, которая красит, но не та, которая сжигает в страсти… Да… Материнство есть счастие, но дочь императора не может иметь детей – таков закон, выведенный из опыта прошлого. Гони эти мысли, дитя мое. Будь сильна духом, покажи свою волю. Да и любишь ты неведомого иноземца, и не знаешь ты, кто он.
– Он здесь. В Санкт-Петербурге, – прошептала Радость Михайловна.
– Колдовство сказало? – спросил священник. Радость Михайловна нагнула голову.
– Чадо мое, – сказал священник, и под епитрахилью его глаза заблистали тихим светом, – не бойся ничего. Се ангел Господен сказал мне! Не бойся. Иди смело, и знаю, что сумеешь ты соблюсти достоинство государя, отца твоего, и сумеешь остаться вся для народа. Гряди смело по страдному пути твоему, ибо знаю, что Голгофа страстей и мук уготовлена сердцу твоему, ибо знаю, что не поддашься ты искушению, ибо ты – дочь русского царя. Аминь!
Тихим движением старческой иссохшей руки священник приподнял епитрахиль, и Радость Михайловна увидела в сумраке храма на черной покатой доске аналоя крест и раскрытое Евангелие. Она поцеловала святые слова и крест и преклонила колени. Священник накрыл ее голову епитрахилью, и слова отпускной молитвы прозвучали над ее головой, как слова последнего привета умершему. Грех отпускался ей, но и сладость греха уходила от нее.
Опустив голову, она сошла с амвона и медленно прошла по темному храму. На воздухе она вздохнула. Была теплая свежесть духовитой весны, сияла луна в темном небе, и тишина была такая, что, когда упадал листок вишневого цвета, он долго стоял в воздухе и потом тихо опускался по отвесу.
Радость Михайловна шагом ехала в гору среди цветущих садов к кольджатскому дворцу.
V
На большом дворе дворца стоял со сложенными крыльями, точно громадная стрекоза, вестовой самолет. Радость Михайловна поняла, что из Петербурга прибыл вестник.
– Кто прибыл? – спросила она у сенной девушки, помогавшей ей раздеваться.
– Сокольничий Ендогуров с докладом Вашему Высочеству, – сказала, нагибая голову, девушка.
– Накормили его?
– Угощали пирогом, пивом поили, сидит в приемной горнице.
– Хорошо. Просите ко мне.
Радость Михайловна прошла в свою рабочую горницу и села в кресло за стол.
Большая дверь распахнулась, и в комнату, мягко ступая по коврам, вошел молодой человек в синем кафтане с аксельбантом. Под мышкой у него был кожаный мешок с бумагами. Чубатое, усатое лицо его было красно от воздуха, веки глаз набрякли от утомления долгого полета, но он был бодр. Он поклонился в пояс гибким движением, откинул смелым кивком головы волосы, набежавшие на лоб, и, приблизившись к столу, за которым сидела Радость Михайловна, сказал:
– По государеву, цареву и великого князя Михаила Всеволодовича, всея Великия, и Малыя, и Белыя России государя, указу прибыл Федор Исаакович Ендогуров челом бить Вашему Императорскому Высочеству и представить бумаги на утверждение собственной ручкой Вашей.
Радость Михайловна протянула руку, которую вошедший, почтительно согнувшись, поцеловал.
– Садись, боярин, – приветливо сказала Радость Михайловна, – чай, устал?
– Устал, Ваше Высочество, и милостию вашей уже и оправился, а стал перед светлые очи ваши и усталость забыл, – сказал, стоя, боярин.
– Садись, садись. Сколько времени летел?
– Два с половиной дня.
– Что Волга?
– Стоит еще.
– Перевоз есть?
– Люди ходят, а езды нет. Аж почернела у берегов. – По какому делу прибыл?
– Допрежь всего передать привет Вашему Императорскому Высочеству от августейших родителей ваших и брата вашего, государя наследника-цесаревича.
– Спасибо, боярин, – сказала, вставая и склоняясь перед приезжим, Радость Михайловна.
– Еще челом бьют Вашему Высочеству ахтырские гусары, офицеры и служилые люди с полковником Панаевым во главе, и в полковой свой праздник пили за здравие ваше чару зелена вина.
– Спасибо, боярин.
– Еще привет от начальника Высшей школы живописи и ваяния в Санкт-Петербурге и просьба пожаловать на осветление картин выставочных, имеющее быть в воскресенье на первой неделе Великого поста.
– Что, есть что-либо примечательное на выставке, боярин?
– Примечательного, как всегда, много, Ваше Высочество, но примечательней всего картина, выставленная новым художником Кореневым, этой осенью прибывшим из немецкой земли. Никогда не видав Вашего Императорского Высочества, этот художник сумел написать образ ваш так, что, как живая, стоите вы.
Румянец смущения покрыл щеки Радости Михайловны.
– Что еще предстоит мне, боярин?
– Конские состязания в Михайловской ездовой избе. Начальник конницы нашей, воевода Липец, просить хоть раз осчастливить их занятия.
– Кто скачет от моего полка?
– Сотник Ефимовский и хорунжие Петлин и Арзамасов.
– Хорошие лошади?
– Дюже хорошие. У Ефимовского государственного завода кобылица Надежная, у Петлина – Подкопаевского завода жеребец Статный и у Арзамасова михалюковская Горынь.
– Что пишут в ведомостях про чужие земли?
– В немецком городе Берлине доклад немца Клейста о нашей земле в ихнем рейхстаге вызвал бурю. Самого Клейста чуть не убили, по германской земле идут волнения.
В Баварии католических священников призвали в церкви, восстанавливают алтари и жаждут вернуть короля.
– Что за бумаги привез мне?
– Свидетельства девицам школы вашего имени об окончании ученья на раздачу.
– Давай, боярин, оставь, я ночью подпишу, пока ты почивать будешь. Когда обратно?
– Когда повелите?
– А как полагал?
– Полагал, – кладя перед Радостью Михайловной кипу листов толстого картона с золотым государственным орлом наверху, сказал окольничий, – полагал завтра до света лететь обратно, чтобы успеть доложить начальнику Школы живописи и ваяния, будет Ваше Высочество или нет.
– Буду, боярин. Что, много девиц окончило?
– Семьдесят две. – А сколько поступает в высшую школу?
– Три девушки.
– А остальные?
– Выходят замуж. Все просватаны еще на масленичных школьных посиделках. Легкая рука у Вашего Императорского Высочества.
– Да, легкая, – задумчиво сказала Радость Михайловна, и такая грусть разлилась по ее лицу, что молодой боярин с удивлением посмотрел на нее.
Но сейчас же светлая улыбка снова появилась на лице Радости Михайловны. Она поднялась, протянула руку для поцелуя и сказала:
– Ну, спасибо, боярин, за добрые вести. Ступай, откушай нашего хлеба-соли, опочивай мирно под кровом избы нашей, а завтра постельничая наша, Матрена Николаевна, передаст тебе все бумаги в полной исправности.
Боярин глубоким поклоном поклонился в дверях и вышел из горницы великой княжны.
VI
На письменном столе мягко горит грозовой силы лампа. Большой бронзовый медведь держит в зубах кольцо с матовым, льющим неясный свет, фонарем. Это работа Императорской Екатеринбургской фабрики по образцам, составленным в Московском Строгановском училище. Радость Михайловна залюбовалась художественно сделанным медведем. «Настоящий наш костромской мишка», – подумала она, но сейчас же тучкой нависли на ясной синеве прекрасных глаз заботные думы. Локон сорвался со лба и упал на брови. Мешал. Досадным движением оттолкнула его, подняла голову и задумалась. В широкое окно с долины лился свежий воздух необъятной шири садов, и громко шумели наполнившиеся за день арыки. Ночную пели песню. Ни один людской голос не доносился из дворца. Люди затихли по покоям.
Радость Михайловна взяла с верху кипы, принесенной боярином, лист и стала разглядывать. На плотном листе гладкой александрийской бумаги красками была изображена сельская жизнь. Девушка в длинной рубахе кормила домашнюю птицу, внизу паслись стада на зеленой траве, выше стояла колыбель и прялка. Мирный женский труд среди семьи, среди детей, был изображен кругом, а над всем парил мощный государственный орел, и под ним, между портретами ее отца и матери, был ее портрет в русском уборе царевны.
«Императорское женское училище для девиц служилых людей имени Е. И. В. великой княжны Радости Михайловны», – прочла Радость Михайловна, откинула голову и мысленными очами увидала громадный зал и в нем до восьмисот девушек в белых платьях, в белых платках, откуда глядят розовые, румяные лица и счастьем сверкают серые, голубые, карие и темные глаза. Как волны моря, склоняются они в низком поклоне, еще и еще раз улы баются розовые личики, и весельем дышит эта толпа детей.
– Радость Михайловна! Радость Михайловна! Ваше Императорское Высочество, – восторженным лепетом несется по залу.
«Свидетельство об окончании ученья девице Елене Петровне Башкировой, дочери крестьянина деревни Николаевка Дудергофской волости Санкт-Петербургского воеводства.
Девица сия на испытаниях, произведенных в феврале 19** года, показала успехи: по знанию Закона Божия – отличные, русскому языку – отличные, русской истории – отличные, землеведению Российской империи – отличные, домоводству, садоводству, огородничеству, птицеводству, скотоводству, лечению детей, лечению животных, искусству печного и яственного, заготовлению впрок припасов, шитью и кройки, воспитанию детей…»
«Все для семьи», – подумала Радость Михайловна и вздохнула. Взяла голубую, из ляпис-лазури, ручку с пером и подписалась внизу. Взяла следующий лист:
«Дано девице Екатерине Павловне Сухомлинской, дочери полковника российской Императорской гвардии…»
Подписала. Взяла дальше.
«Дано девице Маланье Сергеевне Зотовой, дочери урядника Санкт-Петербургской городской стражи…»
Подписала.
«Девице, светлейшей княжне Елизавете Михайловне Гривен…»
Подписала, тяжело вздохнула и подняла голову. Все они – крестьянки, дочери солдат и офицеров, светлейшие княжны – имеют право на семью и счастье. Все они – блондинки и брюнетки, хорошенькие и дурнушки – выйдут замуж. Из семидесяти двух у шестидесяти девяти уже есть женихи. У нее одной нет и не может быть жениха, как бы она ни любила. Царская дочь не может выйти замуж – таков закон. Суровый царь Всеволод Михайлович, ее дед, вступая на прародительский престол в разоренную и погибающую Россию, раз навсегда отрекся от личного счастья, отдав все родине. Он может иметь только одного сына – наследника, и ежели родятся раньше сына дочери, они обрекаются на безбрачие, «дабы, – как говорилось в законе, – не иметь ни зятьев, ни племянников, ни племянниц». У него родился сын Михаил, и больше детей не было. Сейчас вся царская семья состояла из бабушки Радости Михайловны, удалившейся в монастырь, ее отца и матери – императора и императрицы, Радости Михайловны и ее брата Александра, наследника престола. Личного счастья царская семья не имеет. Радость Михайловну воспитывали так, чтобы она сеяла радость по всему крещеному миру. И, когда окончено было орошение Илийского края и надо было селить в глухой край людей, ей построили дворец среди угрюмых Алатауских гор. Не для нее строили этот дворец и создавали красоту садов, а для тех, кто жил кругом. Сказкой о прекрасной царевне, милующей и дарящей всех и всех освещающей своей лаской, старались скрасить жизнь садоводов и земледельцев в новом, еще глухом тогда, краю.
В ней с детства развивали таинственные силы магнетизма, ее учили напрягать токи души, и она прикосновением руки утишала боль. На ее зов из табунов диких лошадей прибегали лошади, тигры и медведи лизали ее руки и ложились к ее ногам, согревая своим мехом кончики ее пальцев.
Ее обучали магии, и она знала то, чего никто не знал из этих девиц, отлично окончивших школу. Она была царская дочь, она была божество по понятиям подданных, и божескими силами она была одарена. Но она не знала и не должна была знать семейного счастья, и когда старость похитит ее красоту, когда время наложит мор щины на прекрасный лоб, когда иссякнут таинственные силы души, – она знала, что ей придется идти в лесную келью сурового монастыря, чтобы подвигом самоотречения, святостью жизни сохранить в народе великую веру в Божие установление царей.
Раньше она гордилась этим и не думала о другом, теперь, когда залегло на сердце еще смутное чувство любви и покрыло его, как облако покрывает голубизну горного озера, тоска стала закрадываться в ее душу и тогда, точно черная ночь, безлунная и набухшая грозовыми тучами, застила ясный день ее души.
Она кончила подписывать листы школы, и под ними лежала толстая кипа других листов. Всадники на буланых лошадях в коричневых доломанах были нарисованы на них. Золотой штандарт был наверху, а внизу – сцены боев, атак, побед. «Подвиг ротмистра Панаева», – мелькнула надпись в углу листа, где нарисован был окровавленный офицер, ведущий эскадрон в атаку на пехотинцев в касках. «Свидетельство Ахтырского Е. И. В. великой княжны Радости Михайловны полка». И отметки за знание Закона Божьего, истории и землеведения России, Ратного наказа, стрельбы, езды… Усатые лица молодцов-солдат мелькали в ее памяти. На Рождество она была у них на конном празднике и на елке. На Рождество она дарила им золотые и серебряные часы, нагайки и башлыки, они целовали ее руку, и жесткие мужские усы больно кололи ее нежную кожу, и, когда поднимали они головы, слезы стояли на их суровых глазах. Она была царевна. Ее любило с лишком сто миллионов жителей Российской империи, и им она принадлежала, и потому не могла принадлежать одному.
А если сердце настоятельно просит любви?
Вспомнила слова Христа: «И если око соблазняет тебя, вырви его…» И если сердце соблазнилось, надо вырвать и сердце.
Княжна тяжело вздохнула и сложила подписанные листы. Маленькая морщинка тонкой паутиной легла между бровей. Она позвонила и сказала вошедшей дунганке:
– Попросите ко мне Матрену Николаевну. Когда постельничная вошла, княжна гордо встала, выпрямилась, как тростинка гибкая, и сказала спокойным грудным голосом:
– Когда идет завтра самолет на Санкт-Петербург; через Джаркент?
– В восемь часов вечера, – отвечала Матрена Николаевна.
– Закажите мне по дальносказу отделение на чистой половине. К шести часам утра подать мою серую тройку, подставу выслать в Илийское сейчас же. Я полечу завтра в Санкт-Петербург, – сказала Радость Михайловна.
– Будет исполнено, – кланяясь в пояс, проговорила Матрена Николаевна.
– Эти бумаги опечатайте и передайте гонцу. Проводите меня в опочивальню… Я лягу отдохнуть.
VII
В воскресенье, на первой неделе Великого поста, во втором часу дня Радость Михайловна с сенной девушкой, княжной Марией Николаевной Благово, ехала в парных санях по набережной Невы. Нева была покрыта льдом и снегом. Во все стороны по ней бежали расчищенные дороги. Самоедский чум стоял у Дворцового моста, высокие елки окружали его, и дети толпились, ожидая очереди кататься на оленях. Голубой лентой протянулась к красному зданию 1-й воинской школы боярских детей ледяная дорога, и рослые люди в серых вязаных фуфайках перевозили, скользя на коньках, ручные санки. Сани свернули на спуск и покатились по широкой дороге через Неву к лест нице, где мирно дремали на северном солнце каменные сфинксы. Встречные люди узнавали великую княжну. Мужчины снимали шапки, женщины кланялись, и Радость Михайловна, кивая им, видела улыбку счастья на их лицах.
На крытом подъезде Школы живописи и ваяния, у самого Николаевского моста, у высоких дверей, ведших в сквозные сени, упиравшиеся в стеклянное окно и уставленные статуями, их ожидали начальник школы и учителя. Начальник, Николай Семенович Самобор, ветхий старичок в синем кафтане, расшитом золотом, кинулся шаркающими шагами помогать Радости Михайловне снять шубу.
По лестнице, устланной ковром, они вошли в зал, увешанный старыми картинами, где уже стояла стойка для продажи пропусков, списков и художественных снимков с выставленных картин. Из этого зала широкая дверь вела в полуциркульный зал. Посредине него стояло бронзовое изображение императрицы Екатерины Великой, и уже из-за нее видна была ярко, воздушно написанная картина. Видно было блестящее солнечное синее небо и ветви, покрытые белыми снежинками цветущих вишен.
Радость Михайловна обошла статую и остановилась.
Другая Радость Михайловна стояла перед ней. В густом переплете ветвей цветущих вишен и яблонь, прислонившись к черному стволу, на золотистом песке, покрытом кружками солнечного света, стояла девушка. Она была написана такими воздушными тонами, что нельзя было сказать, реальная это девушка или призрак. На бледном лице призывом горели большие голубые глаза, руки были бессильно опущены вдоль тела. Белая рубашка с золотым узором, босые ноги в сандалиях – тот самый стилизованный дунганский костюм, какой носила великая княжна, когда приезжала в Илийское воеводство, – был выписан с поразительным искусством.
– До сего времени, – шамкая, говорил Самобор, – еще никому не удавалось создать столь прекрасный образ Вашего Императорского Высочества. Мы считаем картину молодого художника Коренева гвоздем нынешней выставки.
Радость Михайловна не слышала того, что говорил старый учитель. Она была поражена. Это была она, такой, какой явилась в немецкой земле, когда цвели вишни, чтобы позвать того, на кого указали ей тайные силы.
– Я прошу обратить внимание, – продолжал говорить Самобор, – на глубину картины. Это так написано, что, когда задул сквознячок в палате, нам казалось, что ветки вишневых деревьев стали ронять свой цвет. Хотя художник Коренев учился в Неметчине, наш совет постановил наградить его званием художника и выдать ему золотой знак высшей степени.
Радость Михайловна ничего не слышала. Прижав обе руки к груди, она думала, как утишить биение сердца, не выдать румянцем, блеском глаз волнения, не дать прочесть ее мятежные мысли. Она уже знала, что, закрытый толпой учителей, стоит тут, неподалеку, тот, к кому рвалось ее сердце и кого видала она четыре дня тому назад в сонной грезе спасающим ее от Змея Горыныча. Она знала, что сейчас уже не призраком, спустившимся в ночи, не видением, но живая, существующая, станет она перед ним, протянет руку и ощутит на ней поцелуй того, кого звало ее сердце.
– Позвольте представить Вашему Императорскому Высочеству и самого создателя сей знаменитой картины, – проговорил Самобор.
Толпа учителей расступилась, и Коренев оказался перед Радостью Михайловной.
Радость Михайловна подняла на него глаза.