Текст книги "В подполье можно встретить только крыс…"
Автор книги: Петр Григоренко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 68 страниц)
Большинство друзей моей комсомольской юности остались в родном селе и пережили все, что потом выпало на долю наших односельчан: Коля Сезоненко, наш первый секретарь, будучи рядовым колхозником умер от голода зимой 1931/1932 года, Максим Махарин, председатель колхоза, в 1930 году отдан под суд «за проведение кулацкой линии в руководстве колхозом». Фактически за то, что считал нецелесообразным принимать в колхоз людей, которые не хотели в него вступать, и противился вывозу всего зерна на хлебозаготовительные пункты. Хотел, чтобы в колхозе осталось зерно на семена и самый минимум для прокормления колхозников. Осужден на 8 лет лагеря и где-то исчез в людском потоке. Митя Яковенко благополучно обошел все опасности и ушел на пенсию с должности председателя колхоза. Иван Дейнека всю жизнь оставался рядовым колхозником. Благополучно пережил голод и войну, оставаясь все время в партии. Кроме меня из села ушли лишь двое парней Шапошник Антон и Гавриил Кардаш. Первый стал военным врачом, второй корреспондентом. Из девушек покинули село четверо: Притом трое по замужеству и лишь одна – Дуня Сезоненко – закончила университет и осталась преподавателем в нем. Все остальные парни и девчонки честно трудились в селе, и закончили свой жизненный путь либо в годы искусственно созданного голода, либо в войну…
Мы не могли не видеть всего того, что творилось. Да и различать ДОБРО от ЗЛА умели. Хотя… не всегда. Все мы, например, знали о расстреле белыми первых Советов. Помнили об этом, осуждали белых и относились к ним враждебно. Но вот весной 1920 года по селам пошли «тройки ЧК», по изъятию оружия у населения. Прибыла такая тройка и в Борисовку.
Собрали сход. Председатель тройки, весь в коже, увешан оружием с головы до пят, свое выступление посвятил тому, что зачитал список заложников (семь наиболее уважаемых мужчин старшего возраста) и объявил, что если до 12 часов завтрашнего дня не будет сдано все имеющееся у населения оружие, заложники будут расстреляны.
Ночью к сельсовету были тайком подброшены несколько охотничьих ружей, револьверы, кинжалы. После обеда бойцы отряда, сопровождавшего «тройку ЧК», пошли по домам с обысками. Нашли (а может и с собой принесли) у кого-то в огороде или даже на лугу за огородом, один обрез. Ночью заложников расстреляли и взяли семь новых. На следующий день снова собрали собрание. И снова председатель «тройки», стоя на крыльце сельсовета, зачитал список заложников и объявил, что если завтра после 12-ти найдут оружие, то расстреляют и этих. Как и в прошлый раз он закончил вопросом, на который ответа не ждал: «Всем понятно?» И повернулся, чтобы уйти. Но тут произошло неожиданное. Из толпы собравшихся раздался голос: «А за що людэй росстриляли?» Кожаный человек остановился. Вопрос его явно застал врасплох. Видимо такого еще не случалось. Немного опомнившись, он грозно воззрился в толпу.
– Кто это спрашивал?
– Я – послышался спокойный голос дяди Александра, который сидел на невысокой ограде, окружавшей сельсовет.
– Вам непонятно?! – грозно рыкнул чекист на дядю.
– Ни, нэ понятно, – продолжая сидеть, спокойно ответил дядя.
– Не понятно?! – еще грознее прорычал человек в коже.
– Нэ понятно, – так же спокойно ответил дядя.
– Взять его! Отправить к заложникам! Посидит, поймет! – распорядился председатель тройки, обращаясь к красноармейцам, которые стояли позади толпы селян.
В толпе зашумели. Раздались выкрики: «За что же брать?» «Что уже и спросить нельзя?» Шум нарастал. Становился явно враждебным. Трое красноармейцев, добравшись до дяди, стояли не решаясь ни на что. Физически они не могли действовать, так как были сжаты толпой, которая теперь могла обезоружить их в любой момент.
– Раззойдись!! – заорала «кожа». – Разойдись!! Прикажу применить оружие!
Красноармейцы, стоявшие позади толпы, взяли оружие на изготовку. Защелкали затворы. Толпа бурлила. Выкрикивали: «Не пугай, мы пуганые! Выпусти заложников! Нэ трогай Лександру!» В это время раздался спокойный голос дяди Александра: «Расходитесь, люди добрые, а то у них хватит разуму, щоб стриляти!» Толпа стала расходиться. Дядю увели. Когда стемнело, я пробрался к сельской «кутузке», в которой сидели заложники и через стенку поговорил с дядей. На мой вопрос, действительно ли их расстреляют, дядя коротко ответил: «На всэ воля Божа».
Утром по селу пронеслась весть – «Чека» уехала. Толпы людей бросились к «кутузке». Заложники были живы. Что произошло никто не мог сказать. Говорили, что этот председатель «тройки» меньше трех последовательных партий заложников не расстреливал. Почему в Борисовке расстреляли только одну, и «тройка» уехала тайком это осталось тайной. Но в селе долго говорили о расстрелах, которые проводят «тройки» во всем нашем степном крае. И кровь лилась беспрерывно. Говорили об особой массовости расстрелов в Ново-Спасовке (теперь село Осипенко). Очевидцы утверждали, что по склонам оврага, над которым расстреливали, кровь текла ручьями, как вода.
Я не верил этим рассказам. Считал, что с Ново-Спасовкой так поступить не могут, поскольку село это героическое. Оно в 1918 году восстало против белых и сопротивлялось около восьми месяцев. Вызволила его из окружения армия Махно. И село отблагодарило «батьку», дав в состав его армии два хорошо вооруженных и закаленных в боях стрелковых полка. Вот потому и не верилось. Думалось, как же может революционная власть так поступать с борцами за революцию. Но все оказалось, как я узнал впоследствии, правдой. В Ново-Спасовке был расстрелян едва ли не каждый второй мужчина. Власти рассудили иначе, чем я. Они думали, что те, кто восстал против белых, могут восстать и против красных. И упредили эту возможность массовыми расстрелами.
Но вот феномен. Мы все это слышали, знали. Прошло два года и уже забыли. Расстрелы белыми первых советов помним, рассказы о зверствах белых у нас в памяти, а недавний красный террор начисто забыли, хотя ЧК у нас в селе расстреляла семь ни в чем не повинных людей-заложников, в то время как белые не расстреляли ни одного человека. Несколько наших односельчан побывали в плену у белых и отведали шомполов, но голову принесли домой в целости. И они тоже помнили зверства белых и охотнее рассказывали о белых шомполах, чем о недавних чекистских расстрелах.
В общем, расхождений с властью у меня не было. Власть была наша, родная, и я был предан ей всей душой. Первое, что потребовалось от нас, комсомольцев – помочь власти собрать только что введенный новый налог – трудгужналог. Люди еще не успели оправиться от гражданской войны и разрушительных последствий продразверстки. Только год прошел со дня введения НЭПа, замены продразверстки продналогом, а власть уже нарушает собственные законы, добавляет к законному установленному единому продналогу новый – трудгужналог.
Крестьянские хозяйства разорены. У людей нет средств для уплаты этого нового налога. И вот мы, комсомольцы, идем по хатам и отбираем все, что имеет хоть какую-то ценность. Селяне упрекают нас. Мне говорят: «Твой отец и дядя люди достойные, хозяева, а ты грабить пошел по дворам. А власть ваша… обещала один налог. Мы все выплатили, а теперь другой давай. Правду твой дядя говорил – обман тот НЭП!»
А речь вот о чем. На собрании, где приезжий докладчик излагал новую экономическую политику советского государства высказался и дядя Александр. При этом он исходил из своего понимания термина «политика». У него это слово всегда, сколько я его помню, твердо ассоциировалось со словом обман. Исходя из этого понимания он подошел и к НЭПу.
– Ага! – сказал он. – Политика! Другая политика… Новая! В старой люди уже разобрались. Так теперь новую придумали…
Так, как молодую кобылицу ловишь: ласково так: «Кось, кось!» – пока на уздечку. Вот так и нам тот НЭП. Обманом возьмут на уздечку, а потом батогом можно воспользоваться».
Вот это мне и припомнили сейчас, указывая на меня и товарищей моих как на кнут, которым пользуется власть. Ходить по дворам было страшно тяжело. Почти в каждом дворе – плач женщин и детей, жестокие укоры, вражда. Комсомольцы жаловались, отказывались ходить по дворам. Многие выбывали из состава ячейки. Ушел и наш секретарь Коля Сезоненко. В бюро осталось нас двое. Возникала угроза развала нашей ячейки. Этому способствовало и то, что наш «организатор» не подавал о себе вестей. Не было ни комсомольских билетов, ни указаний от руководящих комсомольских органов. И мы по своим соображениям начали бороться за сохранение ячейки. Во-первых, на общем собрании освободили наименее устойчивых от участия в сборе трудгужналога. Получилось, что те, на ком эта обязанность осталась – комсомольцы более высокого качества. Во-вторых, усилили занятия «Азбукой коммунизма» и воспитательную работу через драмкружок. Украинская классика начала отодвигаться, уходить со сцены. Сцену заполнили советские агитки, в которых такие же, как мы, юнцы, ведут борьбу с кулачеством, белогвардейщиной, бандитизмом и несознательностью трудящихся. И, наконец, в-третьих, мы с Митей решили идти в Бердянск в уездный комитет (УКОМ) комсомола.
Но прежде, чем рассказать об этом походе, я должен осветить еще одно событие. Где-то в конце марта пришла директива в школу. – Послать учеников, способных выдержать экзамены в профтехшколу, в село Молоканку (недалеко от Мелитополя). Программа экзамена прилагалась. Наша школа до этой программы еще не дошла. Даже те, кто вместе со мной учились в 6-ом классе нашей Трудовой семилетней школы, от той программы отделял по крайней мере год учебы. Профтехшколы на Украине ввели в начале 20-х годов, чтобы заполнить разрыв в системе образования. Дело в том, что семилетняя Трудовая школа не давала знаний для поступления в высшее учебное заведение. Россия свою девятилетку ввела с программой, дающей подготовку к ВУЗу. Украинцам с их семилеткой не хватало двух лет. И вот теперь они вводили эти два года через профтехшколу.
Михаил Иванович, просмотрев программу, решил, что у меня хватит знаний, чтобы ее осилить. До экзаменов оставалось еще недели две, и он усадил меня за подготовку к ним.
В Молоканке я, очевидно, представлял собой фигуру достаточно карикатурную. Где-то мне был добыт полувоенный костюм. Кажется тот, в котором прибыл Иван домой. А на голову я напялил красную гусарскую фуражку отца. В первом же анкетном опросе я заявил себя комсомольцем и с тех пор постоянно ловил на себе враждебные взгляды. Отец, который имел очень широкие связи быстро нашел знакомых и здесь. На второй день он сказал мне: «Может поедем домой сынок? Все равно тебя здесь не пропустят. Директор уже сказал учителям, что ему здесь коммунистические шпионы не нужны». Но я отверг предложение отца. Я хотел «потягаться». Враждебность со всех сторон я чувствовал и сам. Здесь явно собрались обломки белого движения. И учителя и семьи учеников. Ясно, что я для них чужой, но отступать не буду. Какой же я комсомолец, если отступлю. Пусть проявят себя, покажут свое лицо. И показали. Первый экзамен был письменная математика. После экзамена в тот же день к вечеру нас с отцом пригласил директор. Он выразил сожаление, что ему приходится сообщать неприятную весть: «Ваш сын, Григорий Иванович, не сдал письменные экзамены по математике и к дальнейшим экзаменам не допускается. Он очень способный молодой человек, я поражен тем, что он не пройдя в школе соответствующие разделы математики брался за решение задач и довел решение до конца, хотя правильного ответа у него и не получилось».
Я слушал, еле сдерживаясь от возмущения. Я был уверен, что все задачи решил правильно, так как среди них не было ни одной незнакомой мне. Михаил Иванович был талантливый математик и педагог. Он прекрасно подготовил меня. Я был уверен в этом и чувствуя в директоре своего классового врага резко и злобно сказал:
– Покажите мне какие я ошибки сделал!
– Вы что, молодой человек, педагогу не доверяете? – удивленно произнес директор.
– Не доверяю, – резко отчеканил я.
– Зачем же вы к нам приехали? – саркастически сказал директор. Вам тогда не учиться надо, а создавать свою школу и учить других. – И оборачиваясь к отцу, добавил. – Извините, Григорий Иванович, но у меня, к сожалению, нет времени для столь интересной беседы с вашим сыном. Я все сказал. Счастливой дороги!.
Я выбежал из директорского кабинета. В груди моей кипели слезы гнева.
Все восемьдесят километров обратной дороги я переживал разговор с директором, укоряя себя за. то, что не смог в разговоре как следует уязвить его. Он, в моих глазах, был наглядным примером классового врага. Не заезжая даже во двор, я спрыгнул с брички и помчался к Михаилу Ивановичу. Я запомнил все экзаменационные задачи и решил их в его присутствии. Он страшно возмутился и тут же написал в уездный отдел народного образования жалобу на неправильные действия экзаменаторов. Одновременно и я написал в уком комсомола письмо о том, что в Молоканке создана не профтехшкола, а гнездо контрреволюционной белогвардейщины. К счастью, в то время «бдительность» еще не достигла той степени, что в 30-х годах, и мое заявление не имело трагических последствий.
Однако наши с Михаилом Ивановичем заявления оказались результативными. Не знаю, чье больше повлияло – его или мое, но Михаил Иванович получил из Наробраза официальное сообщение, что решение приемной комиссии в отношении меня отменено, и я без экзамена зачисляюсь в профтехшколу, как сын трудового крестьянина. Но я сказал Михаилу Ивановичу, что в это змеиное гнездо не полезу. Тем более, что они меня зачисляют из милости, «как сына трудового крестьянина», а я сдал письменную математику и могу сдать все остальные экзамены. Так в Молоканку я больше не поехал, хотя был зачислен в училище. Два года спустя я встретился на Донецком металлургическом заводе с бывшими своими одноклассниками по реальному училищу, которые учились в молоканской профтехшколе и, закончив ее, приехали на этот завод техниками. Они рассказали, что в списке, который был вывешен после экзаменов моя фамилия фигурировала в числе принятых в школу.
Вернувшись из Молоканки я еще с большим энтузиазмом окунулся в комсомольскую работу. На очередном политзанятии я рассказал о том, что видел в Молоканке. Мой вывод из этого: мы, дети трудящихся, должны теснее сплотиться вокруг советской власти и помочь ей овладеть не только хозяйством, но и наукой, чтобы училась трудовая молодежь, а не белогвардейские сынки, как в Молоканской профтехшколе. Опасность контрреволюционного переворота, о чем ежедневно твердила советская пропаганда, после поездки в Молоканку представилась жизненной реальностью. И то, что мы в такой напряженной обстановке формально остаемся не комсомольцами, представлялось мне совершенно недопустимым. Я твердо решил идти в уком комсомола, даже если никто другой не пойдет. Но пошел Митя Яковенко.
Вышли мы рано утром в пасмурный апрельский день. Прошли примерно километров пять, и начался дождь. Мелкий, холодный. «Постолы» (обувь из сыромятной кожи) быстро намокли и промокли, стали скользить и разбегаться в стороны. Идти было очень тяжело, и мы преодолели 30 километров, отделявших Борисовку от уездного в то время города Бердянска лишь поздно к вечеру. Промокшие насквозь, голодные, продрогшие мы добрались до укома комсомола. Бывший купеческий особняк в центре города был отдан комсомолу. В нем разместились молодежный клуб, занявший весь первый этаж, и уком комсомола – на втором этаже. Мы ввалились в клуб, и я начал спрашивать у первого попавшегося юноши, здесь ли уком комсомола? Мы часа два блуждали по городу, отыскивая его. Никто из горожан ничего не знал о такой организации. И сейчас, добравшись, наконец, до молодежного клуба, мы еще не были уверены, что находимся у цели.
Юноша подозрительно нас оглядел: «А вам зачем?» Я начал объяснять, что мы из села, по поводу оформления ячейки комсомола, но юноша, не дослушав, и не вникнув в суть рассказа, вдруг заорал: «Ребята! Здесь кулачье пришло! Клуб наш взорвать хотят!» Откуда-то набежала толпа ребят. Все остановились, охватив нас полукругом и уставились на нас. Думаю жалкую картину мы представляли: расползшиеся постолы, мокрая одежда, с которой течет все время, под нами уже образовались лужи. Мокрые фуражки у нас в руках, а промокшие волосы свалялись и всклокочены.
– Какие мы кулаки! – обиженно кричу я. – Мы комсомольцы!
– Ком-со-мольцы – презрительно тянет наш первый знакомый. А где ваши комсомольские билеты?
– У нас нет, – говорю я. – Мы за тем и в уком пришли, чтобы оформиться…
– Да кулачье они! – кричит кто-то – Что не видно? Постолы, свитки натянули, вымокли где-то, чтоб за батраков сойти. Из толпы нас начинают дергать. Митя старше меня на два года и лучше оценивает обстановку – отступает. А я начинаю злиться. Отталкиваю тех, кто особенно нахально напирает. Кому-то даже задел по лицу. И тут раздается: «Да бей их! Чего на них смотреть!» Поднимается страшный гвалт. Я оглядываюсь. От выхода мы отрезаны. И ничего нет, чтобы в руки взять для отпора. Вдруг я вижу довольно крутую и узкую деревянную лестницу. Я отступаю к Мите, шепчу: «Давай по лестнице на второй этаж, а я отобьюсь». Митя быстро идет к лестнице, а на меня напирают, крик усиливается. Я пытаюсь говорить, меня не слушают. По обстановке быть нам битыми. Но тут вдруг резкий юношеский голос: «Братва, что за шум?»
– Да вот, товарищ Голдин, кулачье поймали! – загалдели со всех сторон. Толпа несколько отхлынула и через толпу к нам протолкнулся юноша 20-22-х лет, в сапогах и галифе, на плечи накинута куртка кожаная, голова непокрыта. Черная, слегка курчавая шевелюра зачесана не назад, по Марксу, как было принято в то время, а вперед, с явной целью прикрыть страшный синий рубец, идущий от середины головы, через лоб и почти до правого уха. Глаза у парня веселые, доброжелательные. Чувствуется, что все находящиеся здесь ребята относятся к нему с уважением и любовью.
– Ну, показывайте ваших кулаков! – весело сказал он своим ребятам. И тут же обратился к нам.
– Вы откуда, хлопцы?
– Из Борисовки – в один голос ответили мы.
– А на чем же вы приехали? Погода такая, что и не знаю, на чем можно ехать. Грязь по колено…
– А мы пешком, – сказал я.
– Пешком? – удивленно переспросил он. – И повернувшись к своим ребятам сказал:
– Ну, вот, а вы говорите, кулачье. Да какой же кулак в такую погоду пойдет за тридцать километров! Наверное комсомольцы? – повернулся он к нам.
– Ну да! – радостно воскликнул я. – Вот только уже второй месяц пошел, а мы до сих пор не оформлены. За тем и пришли.
– Ну, вот! Что же вы, братишечки, – снова обратился он к ребятам, – своих не узнали. Ну, теперь делом свои грехи замаливайте. На хлопцев надо подобрать что-нибудь из костюмерной, чтобы они могли снять и просушить свою одежду. Да и что-нибудь поесть достаньте. А потом приведите их ко мне, разбираться с их комсомолом.
Вскоре мы сидели в кабинете у Голдина, и я рассказывал историю организации и деятельности нашей ячейки. Он заразительно хохотал, когда услышал, как наш докладчик проводил организационное собрание. Докладчика того он прекрасно знал. Тот не коммунист, и не комсомолец и, конечно, не имел никакого права организовывать комсомольскую ячейку. Нашу деятельность и в отношении сбора трудгужналога, и по политической учебе и по культурной работе одобрил и сказал, что он лично за то, чтобы такую ячейку сохранить. Но формально утвердить новую ячейку может только губком. Да и то, это делается только в исключительных случаях.
– Но мы что-нибудь придумаем, – сказал он. – Пока отдыхайте, а завтра встретимся. Но я не мог уйти так просто. Все время, пока мы говорили, мне не давал покоя его рубец. Он меня буквально тянул к себе. И прежде, чем уйти я спросил его о происхождении этого рубца. Не в гражданскую войну ли он приобрел его?
– Нет, не в гражданскую. Это особая история.
– А можно узнать, какая?
– Видите ли, это я попал под топор белых громил. Если бы не бабушка…
– Меня как молнией озарило: «А это не в Ногайске было?»
– Да, в Ногайске, – слегка удивленно подтвердил он. И вот тут он рассказал:
– Я двум людям обязан жизнью. Бабушке, которая бросилась под топор громилы, занесенной над моей головой. В результате чего, топор скользнул по моему черепу, но не разрубил его. Рубец страшный, но повреждена лишь кожа. Второй человек – доктор Грибанов. Он вывез меня к своим знакомым и там лечил. Если бы офицеры, которые приходили вечером в больницу, нашли меня, я был бы убит, потому что я видел в лицо громил. Они сначала забрали все ценности, а потом топором порубили нас. Пришли они в дом в офицерской форме, как комендатура. Иначе бы дедушка и не впустил их в дом. Ну, а потом топором решили скрыть свое преступление.
Я, в свою очередь, рассказал ему о том, что творилось в те дни в Ногайске. Рассказал и о своей стычке с Павкой Сластёновым. Услышав это, он вскочил и воскликнул: «О, так ты, значит, тот защитник Изи, которого он так часто вспоминает. Мальчишка, за которого ты тогда вступился – мой двоюродный брат. Он мне рассказал все точно так же, как рассказываешь ты. Он очень хотел найти тебя, но не знал ни фамилии, ни имени. Теперь я ему сообщу. Он в Днепропетровске.
Голдин сообщил Изе. Мы с ним обменялись несколькими письмами, собирались встретиться, но потом потеряли друг друга. Мы переночевали в клубе и утром снова встретились с Голдиным. Он предложил мне заполнить анкету и прийти вечером на заседание укома комсомола. План его был таков. Меня принимают в комсомол решением укома. Это допускается в особых случаях, но нужен поручитель, член партии. Голдин член партии, и он согласен поручиться за меня. Почему за меня, я не за Митю, определилось, видимо, моим поведением в защиту Изи. Но тогда я об этом не думал. Я буквально горел от гордости, что буду первым комсомольцем Борисовки. Дальше уком присылает еще двух комсомольцев – одного на должность секретаря сельсовета в Борисовке, другого – председателем комитета бедноты. А три комсомольца – это уже комсомольская ячейка. Следовательно, она может принимать в комсомол остальных наших ребят.
Вечером, после заседания укома Голдин очень горячо и дружески поздравил меня со вступлением в комсомол и добавил: «Смотри не подведи меня. Будь честным и мужественным в борьбе за счастье трудового народа. Не забывай, что я теперь для тебя вроде крестного». Но «крестного» я больше не видел. Я получил от него привет через тех двух комсомольцев, которые вскоре были присланы к нам в село укомом. Они приехали так быстро, после нашего с Митей возвращения, что я даже не успел нахвастаться своим новеньким комсомольским билетом. Мне доставляло большое удовольствие показывать его ребятам и наблюдать, как они смотрят с восхищением и завистью.
Один из приехавших, Шура Журавлев, вступил в должность секретаря сельсовета. Одновременно он был рекомендован укомом на секретаря Борисовский сельской ячейки комсомола. Ваня Мерзликин, избранный председателем Комнезама{4} стал одновременно заворгом нашей ячейки. Меня оставили выполнять прежние мои обязанности – агитпропа.
О Голдине Шура сказал, что он из Бердянска уезжает. Губком партии забирает его на партийную работу. Последнее, что я слышал о нем, вернее видел в местной газете сообщение, что в 1924 году он примкнул к троцкистской оппозиции. Как сложилась его дальнейшая судьба – не знаю, хотя думаю, что с его честностью и правдолюбием сохранить жизнь нелегко. В 30-е годы обвинения в Троцкистской оппозиции было вполне достаточно для того, чтобы расстрелять как врага народа.
С Шурой Журавлевым у нас сложилась крепкая и чистая юношеская дружба. Может этому, в какой-то степени, способствовала Катя Онищенко. Все эти два года, с основания Трудовой семилетней школы и «Просвиты» мы жили очень тесным творческим коллективом, юношей и девушек. Чистая, самоотверженная дружба связывала нас. Ну и влюблялись, конечно. Первая моя любовь – Ия Шляндина. Из всего, из всех вздыханий и мечтаний в памяти остался солнечный день на цветущем лугу. Мы с Ией далеко отстали от Михаила Ивановича, Зои, Юры и Елены Ивановны Шевченко, учительницы русского и украинского языка и литературы. Ия – вся в белом, как соткана из света. Я не только дотронуться до нее не решаюсь, взглянуть боюсь, как бы не рассеялась, не растворилась ее фигурка в свете сияющего дня. Время от времени я срываю понравившиеся мне цветы и, не глядя на Ию, вручаю ей. Она что-то щебечет, а я, как болван, молчу. Внезапно она хватает меня за руку и шепчет: «Бежим догонять папу». Я бегу, не дыша, не чувствуя ничего, кроме нежной ручонки в моей руке. Добежали мы, запыхавшиеся, и оба, сияющие от счастья.
Но это был зенит нашей любви. На следующий день Михаил Иванович говорил со мной не как с мальчиком, а как со взрослым рассудительным человеком. Он умел так говорить. И он легко доказал мне, что моя близость с Ией ничего хорошего принести не может.
– Для любви вы еще молоды, – говорил он, – а дружбы у вас не получится, так как вас слишком тянет друг к другу. Поэтому оставайтесь как были, просто детьми. Он, по-видимому, говорил так же с Ией. И наша любовь умерла. Но только мы не стали снова детьми, как были. Наступило отчуждение…
Однако горевал я недолго. Влюбился в Дуню Сезоненко. Но как у поэта: «Мы все в эту пору любили, но… не любили нас». Дуня на год старше меня, девушка рослая и рано развившаяся. Ей бесспорно более подходил ухаживавший за ней 20-летний парень, чем длинный и неуклюжий подросток. Поэтому она благоволила к тому парню. Я, конечно, повздыхал, погоревал, стремился покорить ее исполнением героических ролей и даже пытался писать стихи. Ничего не помогло, и я решил жить «одиноким рыцарем». Перестал изображать горечь неразделенной любви и даже подружился с Дуней и с ее парнем. Правда, этому способствовало одно событие.
В нашем юношеском коллективе была девочка – Катя Онищенко, которую не только я, а все мальчики считали самой красивой. Она и действительно была красива той типично украинской красотой. Стройная, с гордой осанкой, ноги прямо-таки точеные, темные, чуть ли не черные волосы, огромный белый лоб, прямой носик и маленький рот с полными полуприкрытыми губками, из-под которых сверкают ровные ослепительные белые зубы. Наконец, глаза – подлинное чудо. Большущие, серые, с голубоватым отсветом, обрамленные длинными, черными ресницами. Их взгляд поражал, проникал в глубину души. Если она просила о чем-нибудь, отказать нельзя было. Если сердилась, то взгляд прожигал тебя насквозь, делал совсем беззащитным.
Не знаю почему, но я никогда не был влюблен в Катю. А между тем, буквально все ребята «сохли» по ней. Бывало даже вспыхивали ссоры и драки из-за нее, хотя она не давала для этого никакого повода, так как явно не оказывала предпочтения никому. Я с Катей подружился чуть ли не с первой встречи. Все произошло настолько просто, естественно и обыденно, что я даже приблизительно не могу определить временной рубеж начала нашей дружбы. У меня такое чувство, что мы дружили всегда.
Приехал Шура Журавлев и… «любовь с первого взгляда». На второй или третий день после приезда Журавлева и Мерзликина состоялось комсомольское собрание, и там впервые они встретились. Шура, как увидел Катю, так кажется больше ничего и не видел.
С Шурой я подружился. Тоже, можно сказать, с первого взгляда. И разница в возрасте не помешала. Шура был на два года старше, но за советом шел ко мне. Отношения у нас были те, что называются: «водой не разольешь». Очень часто, особенно в праздничные дни, мы проводили время втроем. Дружба у Кати с Шурой крепла. А когда я уехал из Борисовки, другой мужской дружбы у Шуры не появилось, и они с Катей стали неразлучными. В 1924 году я получил свой первый отпуск и использовал его для поездки в Борисовку по двум важным делам. Первое. Помочь моим друзьям-комсомольцам сагитировать моего отца вступить в организуемую ими артель.
Второе. Присутствовать на свадьбе 19-летнего Шуры и 17-летней Кати. Высокий статный жених и ослепительно красивая невеста привлекали к себе взгляды всех, кто видел их. Даже мои влюбленные в Катю друзья не могли не признать, что Шура самая подходящая партия для нее. Я обнял их обоих и пожелал, на ушко, пройти жизнь рядом в постоянной дружбе. После этого мы виделись всего несколько раз. Переписывались, но нерегулярно. Последний раз я заезжал летом к ним, в 1940 году. Жили они в то время в Бердянске. Шура был в командировке. Мы долго говорили с Катей, затем она проводила меня к Ольге Ивановне и Афанасию Семеновичу Недовесам. Договорились, что я заеду на обратном пути из Борисовки. Но случилась какая-то помеха, которую, конечно же, можно было преодолеть. Но я не сделал этого. Написал, что в следующем году приеду обязательно и поживу у них. Но… началась война. Шуру мобилизовали в армию в первые дни. И Катя больше его не видела. С ней остались две дочери моего дорогого друга юности. Если верно, что «любящий пол рождает себе обратное», то ничего удивительного в том, что Шура оставил Кате двух дочерей. Катя с ними живет в Харькове.
В Борисовке нашел свою любовь и Ваня Мерзликин. Но эта любовь закончилась менее удачно. Отец моей одноклассницы Лиды Чеснок – зажиточный крестьянин, твердо сохранивший в семье порядки домостроя, не только не разрешил Лиде выйти замуж за Мерзликина, но и запретил ей ходить вечерами в Народный дом и в школу.
С Мерзликиным я тоже дружил. Но это была совсем не та дружба, что с Журавлевым.
Главное причиной, видимо, была разница возрастов – Ване было около 20-ти. С ним произошел нелепый случай, который, несомненно, уберег меня от многих бед.
Случилось так, что мы ставили какую-то очередную советскую агитку, по ходу которой сельский «кулак» стреляет в комиссара. Комиссара играл Мерзликин, в кулака – Митя Яковенко. Ружье одолжили у старшего брата Мити. По нелепой случайности Ваня был ранен и доставлен в больницу. На следующий день я навестил его и у нас состоялся разговор, которого я никогда не забуду.
– Ну, что там говорят о моем ранении? – спросил он.
– Все удивляются, что пыж мог пробить полушубок. А Митя ходит, как кандидат в самоубийцы.
– Ну, это вы будете плохие комсомольцы, если допустите до этого. А насчет пыжа, так что же удивительного. У меня же полушубок был расстегнут. Так что пробивать его не пришлось.
– Как расстегнут? Я хорошо знаю – застегнут, сам застегивал.
– Ты застегивал, а я расстегнул. Очень жарко было. Да вон он и полушубок висит. Найди, где там дыра.
Я подошел к висящему на гвозде полушубку, посмотрел: нет, это не тот полушубок!