Текст книги "В подполье можно встретить только крыс…"
Автор книги: Петр Григоренко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 68 страниц)
– Поздравляю, поздравляю, от души поздравляю! Вы сделали такие успехи! Ваша контрольная работа оценена «отлично». Во всей группе «отлично» только у одного вас. А Рясик и Ратов подкачали. Только удовлетворительно. Наверно, очень волновались. Задача, конечно, «трудная».
Этот экзамен почти совпал с другим событием. В годовщину Красной Армии – 23 февраля 1938 года мне, как и многим другим слушателям нашего курса, были вне очереди присвоены очередные воинские звания. Звание военного инженера 3-го ранга (одна «шпала») заменило командное звание – майор (две «шпалы»).
Результаты итоговой контрольной по тактике высших соединений и присвоение командного звания в корне изменили отношение Трухина ко мне. Казалось, что он стал даже как бы заискивать передо мною. И у меня утвердилось мнение о нем, как о приспособленце. Но оказывается, не так просто дать оценку человеческим достоинствам кого-то по наблюдениям, и даже длительным, над его поведением в обычных жизненных ситуациях. Что это за человек, твердо можно узнать только увидев его в обстоятельствах исключительных.
Трухин попал в исключительные обстоятельства. И как же мне было стыдно осознать, что я не дал его личности даже приблизительно правильной оценки.
Трухин был казнен одновременно с Власовым, о чем было сообщено в центральных советских газетах 2 августа 1946 года в разделе «Сообщение ТАСС». В 1959 году я встретил знакомого офицера, с которым виделся еще до войны. Мы разговорились. Разговор коснулся власовцев. Я сказал:
– У меня там довольно близкие люди были.
– Кто? – поинтересовался он.
– Трухин Федор Иванович – мой руководитель группы в академии Генерального Штаба.
– Трухин!? – даже с места вскочил мой собеседник. – Ну, так я твоего воспитателя в последнюю дорогу провожал.
– Как это?
– А вот так. Ты же помнишь, очевидно, что когда захватили Власова, в печати было сообщение об этом и указывалось, что руководители РОА предстанут перед открытым судом. К открытому суду и готовились, но поведение власовцев все испортило. Они отказались признать себя виновными в измене Родине. Все они – главные руководители движения – заявили, что боролись против сталинского террористического режима. Хотели освободить свой народ от этого режима. И потому они не изменники, а российские патриоты. Их подвергли пыткам, но ничего не добились. Тогда придумали «подсадить» к каждому их приятелей по прежней жизни. Каждый из нас, подсаженных, не скрывал для чего он подсажен. Я был подсажен не к Трухину. У него был другой, в прошлом очень близкий его друг. Я «работал» с моим бывшим приятелем. Нам всем «подсаженным» была предоставлена относительная свобода. Камера Трухина была недалеко от той, где «работал» я, поэтому я частенько заходил туда и довольно много говорил с Федором Ивановичем. Перед нами была поставлена только одна задача – уговорить Власова и его соратников признать свою вину в измене Родине и ничего не говорить против Сталина. За такое поведение было обещано сохранить жизнь.
Кое– кто колебался, но в большинстве, в том числе Власов и Трухин, твердо стояли на неизменной позиции: «Изменником не был и признаваться в измене не буду. Сталина ненавижу. Считаю его тираном и скажу об этом на суде». Не помогли наши обещания жизненных благ. Не помогли и наши устрашающие рассказы. Мы говорили, что если они не согласятся, то судить их не будут, а запытают до смерти. Власов на эти угрозы сказал: «Я знаю. И мне страшно. Но еще страшнее оклеветать себя. А муки наши даром не пропадут. Придет время и народ добрым словом нас помянет». Трухин повторил то же самое.
И открытого суда не получилось, – завершил свой рассказ мой собеседник. – Я слышал, что их долго пытали и полумертвых повесили. Как повесили, то я даже тебе об этом не скажу…
И я невольно подумал: «Прости, Федор Иванович».
Но это был уже 1959 год. Я уже многое успел передумать о власовском движении. Начал я думать о нем как только узнал. Сначала не поверил. Подумал: немецкая провокация. Лично с Власовым я знаком не был, но знал его хорошо. Запомнился 1940 год. Буквально дня не было, чтоб «Красная Звезда» не писала о 99-й дивизии, которой командoвал Власов. У него была образцово поставлена стрелковая подготовка. К нему ездили за опытом мастера стрелкового дела. Я разговаривал с этими людьми и они рассказывали чудеса.
Вторично я услышал о Власове в ноябре 1941 года, когда его 20-ая армия отвоевывала занятый немцами подмосковный Солнечногорск. Снова о нем говорили как о выдающемся военачальнике. Такие же отзывы приходили о нем и из-под Ленинграда, когда во главе 2-ой ударной армии он начал наступление в лесисто-болотистой местности, нанося удар во фланг и тыл немецкой группировке, осадившей Ленинград.
Не вязалась эта фигура у меня с образом изменника родины. Провокация! – говорил я себе. Но… сведения подтвердились. Власов с помощью немцев создает из военнопленных Российскую Освободительную Армию (РОА). Встал мучительный вопрос: Почему?! Ведь не какой-то выскочка – кадровый офицер, коммунист, чисто русский человек, выходец из трудовой крестьянской семьи. И сердце болело. Потом я узнал, что Трухин – начальник штаба РОА. Новой боли это не прибавило. Трухина я ценил не очень высоко. Его участие во власовском движении я считал закономерным: приспособленец. Но тут новый удар. Заместителем у Трухина полковник Нерянин Андрей Георгиевич.
Нерянин – мой сокурсник по академии Генерального Штаба. А Нерянина я знал по особому. Очень серьезный, умный офицер, хорошо схватывает новое, не боится высказать свое мнение и покритиковать начальство. Его выступления на партсобраниях носили острый и деловой характер. Часто бывало так, что либо он поднимал острый, злободневный вопрос, а я выступал в поддержку, либо наоборот. Наши друзья называли нас парой бунтарей.
В тактике он был авторитет для всех его сотоварищей; политически он был одним из наиболее подготовленных. На семинарах высказывал независимые суждения. Был довольно основательно начитан в философских вопросах. И вот этот человек, которого я брал себе за образец, оказался тоже во власовском движении. Я так знал этого человека, что никто не мог бы убедить меня, что он пошел на этот шаг из нечестных мотивов. Он, может, и ошибается, думал я, но у него не может не быть убеждения – честного и, с его точки зрения, благородного. Но что же это за убеждение?
В общем, Нерянин меня заставил думать. Когда верхушку РОА казнили, мысли мои стали еще тревожнее. Если они изменники, то почему их судили закрытым судом? Ведь такие преступления выгодно судить на народе. Здесь что-то не так, говорило мое сознание. Однако фактов у меня не было. Все строилось на логических суждениях. Только оказавшись в эмиграции, я добрался до истории власовского движения и смог понять всю его трагичность и безысходность.
Но это все было потом. Во время войны и после. А пока что мы учились. Жизнь вне академии шла своим чередом. И «органы» работали. И не только на нашем втором курсе.
В начале 1938 года приехал ко мне Иван – мой старший брат. Поздно вечером, когда уже уснули детишки и жена, он потащил меня в ванную и, открыв воду, рассказал, что только сутки прошли с того момента, как его выпустили из запорожской следственной тюрьмы НКВД. Арестован он был месяц назад. Его бросили в камеру, буквально набитую людьми. По разговорам он понял, что это все «враги народа», о которых говорили на заводских и цеховых собраниях. Он работал на заводе комбайнов – «Коммунар» – в литейном цехе, инженером. До этого «врагов народа» еще не видел. Поняв, в какое попал окружение, он решил изолироваться от него. В разговоры ни с кем не вступал. Несколько дней он твердо держался в своей добровольной изоляции. Он с ужасом видел, как втаскивали в камеру людей после допроса, слышал рассказы шепотом о том, как допрашивают. Потом вызвали и его. Привели его в следственную камеру в 8 часов вечера, увели в 4 часа утра. Его не допрашивали. Следователь предложил ему написать подробную автобиографию и оставил одного. В соседней с ним камере, пытали людей. Брату было слышно каждое слово, крик, стон; через дверь, сообщающую эти камеры, заходил в пыточную следователь, оттуда выходили покурить и передохнуть пыточных дел мастера. Дверь при этом либо оставалась совсем открытой, либо только полуприкрывалась. И брата не оставляло ощущение присутствия на пытке.
Когда брат вернулся от следователя, к нему подполз человек, вернувшийся с «выстойки» перед самым уводом Ивана на допрос.
«Выстойка» – это пытка длительным стоянием. Человека впихивают в специальный шкаф – нишу в стене, закрываемую плотной дверью. Запертый в этом шкафу человек, может только стоять. И даже не может повернуться, изменить положение. От недостатка воздуха и утомления человек теряет сознание и мешком оседает вниз. Его приводят в чувство и снова закрывают. От длительного стояния циркуляция крови в ногах нарушается и они набухают застойной кровью.
С такими ногами был и подползший к брату человек. Он заговорил шепотом: «Не бойтесь вы людей. Я знаю, что вы думаете: они, мол, тут все фашисты, враги народа, а я попал сюда случайно, по ошибке… Я и сам так думал. Теперь знаю: никаких врагов тут нет. Но кому-то, для чего-то, нужно заставить нас назвать себя „врагами народа“. И он рассказал о себе и о том, как его допрашивали. Этот человек – инженер с „Запорожстали“, впоследствии подписал признание, что готовил взрыв на заводе. Он же, уже после того, как его следствие закончилось, сказал брату:
– Вас не пытают, значит могут еще освободить. Это им тоже для чего-то надо; кое-кого освобождают. Если освободят, то старайтесь не забыть все, что здесь видели.
И надо сказать, брат отлично выполнил завет этого инженера. Я был просто поражен количеством лиц, чьи фамилии, дела и пытки он запомнил. Мы просидели почти до утра, и я все писал о вымышленных диверсиях, терроре, шпионаже, биографии этих «врагов», применявшиеся к ним пытки, зверские избиения, раздавленные пальцы и половые органы, ожоги от папиросы на лице и теле, пытки выстойкой и светом (человека на многие часы ставят под мощную электролампу), жаждой.
Я записал рассказ брата и сказал ему, что пойду с этим к генеральному Прокурору СССР Вышинскому. Мы оба думали, что это явление чисто местное. Но убежденными в этом не были. Об этом говорит тот факт, что мы ожидали как реакции на мое заявление Вышинскому возможного ареста. В связи с этим договорились о шифре для переписки. Обязались писать друг другу не реже одного раза в неделю. Если будет происходить что-нибудь, связанное с делом о пытках, пользоваться шифром. Если все спокойно – посылать простые по содержанию открытки. Если же кого-то арестуют, то его жена должна послать телеграмму: «Иван (Петро) тяжело болен». Но Иван опасался, что он может и не увидеться с женой. На эту мысль его наводнили обстоятельства его освобождения. Продержали его под арестом около месяца. За это время дважды вызывали к следователю. Оба раза никакого допроса не было. Первый раз он написал автобиографию. Второй раз – свои отзывы на подчиненных и начальников. Но главное было ясно не в этих писаниях, а в том, что он всю ночь сидел в следственной камере, расположенной рядом с камерой пыток и слушал вопли и стоны истязуемых, крик, ругань и угрозы заплечных дел мастеров.
В третий раз разговор со следователем был короткий.
– Ну вот, Иван Григорьевич, мы с вами пока что расстаемся. Вот вам пропуск и можете идти домой. Разумеется, о том, что вы здесь видели и слышали рассказывать никому не рекомендуется. До скорого свидания.
– А как же мой паспорт и справка о том, что я освобожден? Ведь все же знают, что я арестован. Как же я явлюсь на службу?
– На службу мы сообщим. А о ваших документах поговорим при встрече. Вот адрес. Прочтите и запомните его. Когда придет время, я позвоню вам на работу и передам, чтобы вы зашли к врачу. Тогда и придете по этому адресу к 10-ти вечера. Вот там и поговорим о ваших документах. А пока не беспокойтесь. Никто вас не тронет, пока мы вам доверяем, хотя на вас есть очень серьезное заявление. Но об этом мы еще поговорим в свое время.
Ивану не оставалось ничего другого, как удалиться. Выйдя на улицу, он у первого встречного спросил время. Расписание поездов на Москву он знал. Через 40 минут шел поезд и Иван, не заходя домой, бросился на вокзал. Сейчас, заканчивая разговор со мной, он сказал:
– Они ведь что сделали?! Показали мне, что могут сделать со мной, если я не буду их слушаться и взяли меня как овчарку на короткий поводок – не дали ни документа об освобождении, ни паспорта, да еще и пригрозили, что у них есть серьезные заявления на меня. Теперь меня будут вербовать. А не соглашусь на них работать, то им и арестовывать меня не надо. Просто заберут и водворят в камеру, как будто я из нее и не выходил. Если за время моего отсутствия они установят, что я от них домой не явился, то меня могут забрать, как только я покажу свой нос в Запорожье. В этом случае я Марию не увижу и телеграммы не будет. Но я как-только доберусь домой, напишу тебе открытку. Значит, если моей открытки не будет, я арестован раньше, чем дошел до дома.
На этом мы расстались.
На следующий день я пошел пробиваться к Вышинскому. Приемная прокуратуры СССР была забита толпами людей и гудела, как потревоженный улей. Но майор в те времена был величиной и дежурная по приемной очень быстро свела меня со следователем по особо важным делам.
Часть приемной была разгорожена фанерными переборками на небольшие комнатки. В одну из таких загородок зашел и я. Приятный и любезный на вид мужчина приподнялся, указал на стул перед его столом, подал руку, назвался: «Реутов».
– Ну, рассказывайте, какая нужда привела вас сюда? – заговорил он.
Я начал рассказывать, но рассказать ничего не успел. Как только он понял, о чем будет речь, движением руки остановил меня:
– Не будем здесь говорить об этом, – и он указал на перегородки. Я замолчал. Он снял телефонную трубку и набрал номер:
– Лидочка! В понедельник прием состоится? А много у вас? Пятнадцать? Норма? Ничего не поделаешь, Лидочка, придется добавить шестнадцатого. Дело такое же как минское. Тут очень симпатичный майор, генштабист. Но я прошу дописать его первым, Лидочка, первым. Дело очень важное. А фамилия его Григоренко. Он сам москвич, а говорить будет о делах запорожских. Там у него брат, который сам приезжал в Москву. Только вчера уехал. Так что сведения у майора из первых рук и самые свежие.
В понедельник я пошел на прием. Как и просил Реутов, меня Вышинский принял первым. Теперь-то я уже знаю, что это была за личность, какую страшную роль сыграл он в сталинском терроре. Но тогда, я должен честно в этом сознаться, я уехал от него под впечатлением значительности этой личности. Первое впечатление от внешности хозяина величественного кабинета не очень для него выгодное. Выдвинутая вперед нижняя часть лица, с тонкими губами и узкими щелками остро глядящих глаз, напоминали насторожившуюся морду хищника. Но разговор все сгладил и вызвал чувство доверия и уважения. Он, приветливо улыбнувшись, сказал:
– Вы не торопитесь, майор, у нас с вами времени достаточно. Рассказывайте спокойно.
И я сразу успокоился. Появилось чувство раскованности. И я изложил суть дела менее чем в 5 минут. Правда, ни фамилий, ни описания пыток в моем докладе не было. Но я сказал ему, что все это у меня есть.
Выслушав меня, он вызвал своего секретаря и распорядился:
– Попросите Нину Николаевну.
После этого задал мне несколько вопросов. Пока я на них отвечал, зашла пожилая женщина в военной форме и со значком чекиста на груди.
Вышинский, не приглашая ее садиться, сказал:
– Нина Николаевна, вот майор сообщает чрезвычайно важные факты из Запорожья. Запротоколируйте, пожалуйста, подробно его рассказ и доложите мне со своими предложениями. А вас, товарищ майор, я прошу рассказать Нине Николаевне со всеми подробностями, с фамилиями и описанием всего, что там происходило.
С чувством горячей признательности и глубокого уважения уходил я от этого человека, который, по моему разумению, принял близко к сердцу и хочет решительно пресечь те нарушения законности, о которых рассказал Иван. Это посещение убедило меня в том, что пытки – местное творчество. Правда – не единичное. Я ведь запомнил Реутовское: «такое, как минское». В общем, мне стало «ясно» – на местах много безобразий, но Москва с ними борется. Мы дошли с Ниной Николаевной до ее кабинета. Здесь она сказала:
– А собственно, зачем мы вдвоем будем заниматься одним делом. Вы, майор, человек грамотный. Поэтому вот вам бумага, садитесь и все опишите, а я потом прочитаю и если что неясно, задам вопросы.
Так мы и поступили. Ушел я довольно поздно, утомленный, но с приятным чувством исполненного долга.
Дождавшись открытки от брата, я послал ему письмо (шифром) с отчетом о том, что я сделал.
Но шифр наш, как вскоре продемонстрировала нам жизнь, был не очень умной и далеко не безопасной выдумкой.
Однажды я неожиданно проснулся перед рассветом. Это можно считать почти чудом. В сердце какая-то тревога. И вдруг вижу – тихо приоткрывается выходящая в коридор дверь нашей квартиры и в дверь проскальзывает моя жена. Меня как ветром сдуло с кровати. Босиком, в трусах я вылетел в коридор. Она уже бежала по лестнице, направляясь в фойе первого этажа к выходу на улицу. В несколько прыжков я догнал ее. Остановил. Она вся в слезах.
– Мария, что с тобой? Ты куда?
Она плачет навзрыд:
– Пусти меня!
– Нет! Ты вернись сначала домой, расскажешь мне в чем дело.
Возвращаемся.
– Ну в чем дело?
– А это что? – показывает она мне письмо.
– Письмо от Ивана, – говорю я, осмотрев конверт.
– Да? А что в письме?
– Я не читал. Прочту, скажу. А с каких пор ты взяла на себя контроль над моей перепиской?
– Ну, ты знаешь, что я твои письма никогда не вскрываю, а тут как толкнуло что. Вскрыла, а там ничего не понятно. Шифр.
– Ну и куда же ты с этим письмом бежала? – У меня мелькает догадка и я чувствую, как холодок пробегает по спине.
Она выдавливает из себя:
– В НКВД, на Лубянку.
Я так и сел. Перед глазами картина. Она появляется на Лубянке: «Муж получил шифрованное письмо. Вот оно».
Ее заставляют написать заявление и затем допрашивают, заставляют вспомнить еще мои подозрительные действия. А вспомнить есть что. Ведь я же с тех пор как попал на военную службу, связан с выполнением секретных работ и, естественно, приходится что-то скрывать и от семьи. И она все это рассказывает. А возбужденное воображение подбрасывает ей все новые воспоминания. А тем временем ежовско-бериевские мальчики мчатся по пустынным улицам Москвы, прибывают к нам на Большой Трубецкой и берут меня «тепленьким», прямо из постели.
– Ну как ты могла пойти на такое? – чуть не плача, говорю я. Читаю ей, расшифровывая, письмо Ивана. В нем сообщается, что расследовать мое заявление приехал прокурор Днепропетровской области. Свою резиденцию расположил в здании областного НКВД. Вызывают лиц перечисленных в моем заявлении, спрашивают каким образом сведения о них дошли до Москвы, принуждают опровергать. Вызвали и Ивана. Пропуск отобрали. Посадили в той же комнате, откуда слышны стоны и вопли истязуемых. Продемонстрировали, что приезд днепропетровского прокурора ничего не изменил. Потом допрашивали Ивана.
– Кто у вас есть в Москве?
– Младший брат.
– Кто он?
– Майор.
– А где служит?
– Где служит, не знаю. Чего он сам не говорит, я и не спрашиваю.
– А откуда он знает о том, что с вами было?
– Я рассказывал ему.
– Как же вы это сделали?
– А я ездил к нему.
– Когда?
– Сразу же как вышел от вас.
– Вы что, может, хотите в соседнюю комнату попасть?
– То ваше дело. Но только я прежде чем идти к вам, послал брату телеграмму о том, что вызван к вам. И если он завтра утром не получит от меня другой телеграммы, то будет знать, что я арестован.
После этого ему был подписан пропуск и он ушел.
Жена, прослушав письмо и мой рассказ о том, что пережил Иван, плакала и просила прощения. Но я ее и не осуждал. Конечно, сам я не побежал бы в НКВД доносить на близкого человека, но ведь партия ставила в пример Павлика Морозова. И следовательно, я был неполноценным коммунистом. Жена моя оказалась покрепче. Но душу мою эти доводы разума не убеждали. Я не представлял, как это можно доносить на родного человека. Если бы жена дошла до Лубянки, я был бы уничтожен. И об этом я вспоминал каждый раз, когда видел ее.
По письму Ивана я снова обратился к Реутову. Я бил тревогу – в Запорожье перемен нет. Там по-прежнему пытают людей. Но к Вышинскому попасть было нельзя. Он выехал в Белоруссию. И Реутов направил меня к первому заместителю Вышинского Роговскому. Когда я зашел в его приемную, там, кроме девушки-секретаря, сидели двое спортивного вида молодых людей, удивительно похоже одетых. Девушка попросила мой пропуск и положила его себе в папку. Идя в кабинет, по звонку оттуда, папку взяла с собой. Выйдя, пригласила меня зайти. Когда я зашел, Роговский, сидя в кресле с высокой судейской спинкой, даже не взглянул на меня. Рядом с креслом Роговского, опираясь плечом на его спинку, стоял маленький тщедушный человечек. Он на целую голову был ниже спинки кресла. Это был главный военный прокурор армвоенюрист Рогинский. Его присутствие здесь я расценил как попытку давить его четырьмя ромбами на мои две шпалы.
– Ну, что скажете? – не глядя на меня произнес Роговский.
– Дело в том, что в Запорожье ничего не изменилось. Там по-прежнему людей истязают.
– А откуда это вам известно?
– У меня там брат.
– А у нас туда был послан прокурор Днепропетровской области и он донес, что там были отдельные небольшие нарушения, они устранены и законность полностью восстановлена.
– Это неправда. Ровно неделя прошла с тех пор как брат лично слышал как истязали заключенных.
– Так вы что же верите брату и не верите областному прокурору?
– Да, не верю!
– Вы видите, – повернулся Роговский к Рогинскому, – для него областной прокурор, видите ли, не авторитет.
– А для него, видите ли, вообще авторитетов нет. Он видит старшего по званию, лицо высшего начальствующего состава и никакого внимания.
– А вы бы почитали, как он пишет. Никакого уважения, никакой сдержанности. Вот, послушайте, что он пишет. – Роговский достает мое заявление, которое я написал и оставил Нине Николаевне и читает:
– …это не советская контрразведка, а фашистский застенок.
Я резко перебиваю: А кому он это писал?
– Как кому? Разве не вы это писали?
– Нет, писал это я. Но я вас спрашиваю, кому я это писал? В «Нью-Йорк Таймс», или, может, товарищу Вышинскому?
– Да, конечно, Вышинскому. Но… тон.
– Тон я не подбирал. Вышинскому я могу писать в любом тоне. Я это не только написал. Я и говорил это ему лично. И он мне замечания не сделал. И вообще, я в одном учреждении вижу разные стили. Вышинский начал с того, что предложил мне стул. Затем успокоил меня и выслушал все, что я хотел сказать, а у вас я стою перед столом, как школьник, и мне бросаются реплики, имеющие целью взвинтить меня. Вот и вы, товарищ армвоенюрист, упрекнули меня в неуважении. А ведь вы здесь гость. Я пришел к Роговскому и всякий воспитанный гость должен, по крайней мере, не мешать хозяину этого кабинета заниматься делом, за которое он взялся, пригласив меня в кабинет. Или здесь моим делом заниматься не хотят? Тогда позвольте мне уйти, тов. Роговский. Вы что думаете, я не найду другого пути для решения моего вопроса?!
– Извините, товарищ Григоренко. Не надо обижаться. Садитесь. Вопрос сложный, занимался им сам товарищ Вышинский. Я не совсем в курсе дела и пытаюсь разобраться. Может, какой вопрос не так поставил. Оскорбить вас я этим не хотел. Но перейдем к делу. Скажите, чего вы хотите?
– Я хочу, чтобы мое заявление было проверено, чтобы пытки были прекращены, а виновники наказаны.
– Ну хорошо, я дам телеграмму Днепропетровскому областному прокурору, чтобы он еще раз внимательно проверил все дело и доложил.
– Я вам уже сказал, что не доверяю Днепропетровскому прокурору. По-моему, в самой Днепропетровской области дела обстоят не лучше. Поэтому он и не хочет вскрывать у соседей то, что прячет у себя. Я прошу назначить кого-нибудь другого.
– А вы, может, и другого потом забракуете. Тогда уж лучше давайте свою кандидатуру, – иронически усмехнулся он.
– Я могу дать. Я лично отнесся бы с большим доверием, если бы на расследование поехал товарищ Реутов.
– Ну кандидатуру мы как-нибудь найдем сами. Что у вас еще?
– Все.
Я открыл двери и в это время прозвучал звонок в приемной. Девушка, взяв папку, пошла мне навстречу и скрылась в кабинете. Через некоторое время вышла. Сделала какой-то знак «спортивным» людям и они оба удалились из приемной. Девушка открыла папку, достала мой пропуск, поставила на него штамп, расписалась и вручила мне.
Вскоре я получил письмо от Ивана. Без всякой шифровки.
В этом письме Иван сообщал, что прибыла новая поверочная комиссия, которая работает в помещении Городской прокуратуры. Его вызывали, очень любезно разговаривали. Возглавляет комиссию Реутов из прокуратуры СССР. Все следователи, участвовавшие в пытках, арестованы. Арестован Запорожский городской прокурор и областной прокурор Днепропетровской области. Начали освобождать тех, кого я перечислил в своем заявлении. Иван уже встречался кое с кем из них, в частности, с инженером из «Запорожстали».
Я был доволен и окончательно «убедился», что партия произвола не допустит. Все дело в нас, рядовых коммунистах. Надо, чтобы мы не проходили мимо местных безобразий и своевременно сообщали о них в центр. Только много лет спустя, я понял, что дело кончилось к моему полному удовлетворению только благодаря тому, что мое заявление по времени совпало со сменой верховной власти в НКВД. Это уже действовала бериевская метла. И мела она в первую очередь тех, кто «нечисто» работал, кто допустил разглашение внутренних тайн НКВД. Я не понимал также того, что сам ходил в это время по острию ножа. Я даже не догадывался какой опасности подвергаюсь. Но мне об этом напомнили. Из добрых или иных побуждений, я этого не понимаю и до сих пор.
На втором этаже основного нашего здания, на Кропоткинской улице 19, имелось относительно большое фойе. Его превратили в проходной зрительный зал, соорудив здесь сцену. В день, о котором я рассказываю, оба курса были собраны здесь на лекцию «Коварные методы иностранных разведок по разложению советского тыла». Читал какой-то чин (с двумя ромбами) из наркомата внутренних дел. Во время перерыва я вышел в тыльную часть зала, начал закуривать и вдруг за своей спиной слышу:
– Вы не могли бы мне показать майора Григоренко?
Я обернулся. Увидел, что вопрос этот задает сегодняшний лектор.
– Я Григоренко, – взглянул я на него.
– Вы не возражаете, если я задам вам несколько вопросов?
После паузы он спросил:
– Вы хорошо помните ваш прием у Роговского?
– Да, конечно.
– И Рогинский там был? С самого начала или потом пришел?
– Нет, был уже там, когда я вошел.
– А в приемной кто был?
– Девушка – секретарь Роговского и еще два каких-то в гражданском.
– А пропуск у вас при входе отбирали?
– Да, девушка взяла его и положила в свою папку.
– Так, все правильно. А как вы думаете, почему вас не арестовали?
– А я не знал, что меня кто-то хотел арестовывать. И не понимаю, за что меня могли бы арестовать.
– Ну, арестовывали же и ни за что. Вы же сами об этом писали. Вот и вас должны были арестовать в тот день. Для этого и Рогинского пригласили. Он должен был ордер подписать, как главный военный прокурор. Вопрос об аресте был решен твердо. Не договорились только о том – принимать вас или забрать прямо из приемной. Потом, видимо, решили принять и арестовать по выходе в приемную. Но что-то им помешало. Что-то напугало их. Но что?!
– А почему бы вам не спросить об этом у них самих?
– Поздно. В свое время не спросили, а теперь поздно. Расстреляны.
– Может их сбило с толку мое смелое поведение. Я об аресте не думал. Я был уверен в правдивости моих фактов и не побоялся бы в любом другом месте, в любой инстанции защищать свои требования. А они, может, приписали мою смелость тому, что за мной стоит кто-то очень сильный.
– Да, это, конечно, возможно. Вели вы себя действительно… как бы это помягче сказать… неосторожно… Так, как будто за вами сила. А были-то вы один одинешенек. Хоть вы и не помогли мне разрешить интересующий меня вопрос, но я хочу вам дать разумный совет. Не вмешивайтесь в те дела, где головы летят, если не имеете прочной подпоры за собой. Да и подпора… Сегодня подпора, а завтра… Обдумывайте, Петр Григорьевич. Характер у вас беспокойный. Сдерживайте его.
Что это было – дружеский совет честного, симпатизирующего мне лица, или серьезное предупреждение могущественной организации?
Осенью 1938 года я по партийной линии был направлен руководителем агитколлектива на строительство Дворца Советов. Известно, что Дворец этот так и не построили. Почти два десятилетия на этом деле был занят многотысячный коллектив, пущены на ветер многие миллиарды народных средств, а в итоге – вместо полукилометровой высоты Дворца Советов, родился плавательный бассейн Москва.
Этим я не хочу опорочить доброе имя трудившихся там людей. Все они верили в то, что делают полезное дело. Эти люди способны были на великое, но система не способна была на это. У нее хватило ума только на то, чтобы взорвать чудо архитектуры Храм Христа Спасителя, стоявший на том месте, где «гениальному вождю» вздумалось поставить Дворец – памятник Ильичу.
Когда я пришел на строительство Дворца, люди еще не видели тупика и с энтузиазмом трудились, мечтая о воплощенном в сталь и бетон великом творении архитектуры. Этим же энтузиазмом проникся и я.
Агитколлектив, которым я руководил, был относительно стабильным, но все же нередко он пополнялся новыми людьми и производились замены. Однажды на занятии появилась одна новенькая. Очень красивая девушка. Во время занятий она очень внимательно слушала. Мое внимание привлекла в ней не eе красота… Мало ли красивых девушек встречалось в жизни. Меня поразили ее глаза. Полные печали, несмотря на внешнюю веселость. Не в этот раз, а позже я пошел с занятий агитколлектива с группой моих слушателей. В компании была и та девушка – Зинаида Егорова. Теперь я уже знал ее имя. Шли мы по Кропоткинской улице. Компания постепенно таяла. Кто садился в трамвай, у кого дом был по пути или в стороне – недалеко. В конце-концов мы остались вдвоем. Нам оказалось по пути.
Разговор как-то непроизвольно перешел в тон откровенности. Начали рассказывать друг другу о себе. И я узнал, что она недавно потеряла мужа, который был арестован как «враг народа», что и она сидела за мужа и только недавно освобождена из «Бутырок». Мы долго гуляли. И еще несколько раз мы возвращались вместе. И от нее я начал набираться новых знаний. Она не говорила о пытках; и в этом отношении я мог оставаться в приятном для меня заблуждении, что Москва этим не больна. Зина рассказала, что среди арестованных было много матерей; отнятых от детей, в том числе от грудных. В частности, ее уводили, когда ее сын лежал с минингитом при температуре 40. Зинаида рассказывала об ужасающих условиях размещения более 200 заключенных женщин в камере, рассчитанной на 30 человек. Рассказывала о том, что тема «дети» была сделана самими женщинами запретной, и о том, как нарушение этого запрета приводило к массовым истерикам. Но это было не все что она знала. Мы еще были чужие и полного откровения быть не могло. Лицо бесчеловечья наша власть показала на этих женщинах не менее ярко, чем в запорожских пытках. «За что так страшно наказаны эти женщины?» – не раз возникала у меня мысль. – «Испокон веков, от времен дикости человек отвечал только за им самим совершенные преступления. И вот наша „гуманная“ рабочая власть додумалась за преступление одного человека карать всю семью – жену, детей, родителей». В сердце у меня кипело. Но… я уже приобрел опыт. В душе рядом с кипением возмущения накапливался страх. Я еще не до конца понимал, но уже чувствовал, что против страшной машины подавления с палкой не пойдешь. И я начал давить в себе чувство возмущения, искать оправдания происходящему и бороться не против зла как такового, а против частных его проявлений. Этим и успокаивал душу.