355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Северов » Последний поединок » Текст книги (страница 1)
Последний поединок
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:17

Текст книги "Последний поединок"


Автор книги: Петр Северов


Соавторы: Наум Халемский

Жанры:

   

Военная проза

,
   

Спорт


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)

П.Северов
Н.Халемский
Последний поединок

Вместо предисловия

Многоголосый гул стадиона дорог нашему сердцу, как первый весенний гром. Десятки тысяч юношей и девушек, мужчин и женщин, людей всех возрастов и профессий вливаются в могучий поток, устремляющийся на стадион в дни футбольных состязаний.

Нам, старым спортсменам, футбольная молодость которых, к сожалению, уже минула, теперь приходится занимать места не на поле, а на трибунах, и от этого становится грустно. Да, жизнь неумолима, и время посеребрило наши виски, а в игру уже вступили наши сыновья. Однако замечательных спортсменов люди не забывают. Едва вратарь возьмет трудный мяч, часто услышишь реплику: «Настоящий Трусевич!» Когда игрок мастерским ударом пробьет по воротам противника, его сравнивают с Иваном Кузьменко. Красивый стиль, неутомимость и настойчивость в игре напоминают нам Алексея Клименко. Это были выдающиеся футболисты.

А, между тем, их уже давно нет среди нас. Их расстреляли гитлеровские палачи 24 февраля 1943 года.

Фашистские оккупанты не могли простить нашим футболистам победы над командой «Люфтваффе». Этому «Матчу смерти», как справедливо назвали советские люди встречу киевских спортсменов с «Люфтваффе», и посвящена повесть «Последний поединок».

Однако произведение это не является документальным. Авторы повести отобрали из фактического материала лишь те ситуации, которые они сочли наиболее важными. Изменены в повести и фамилии спортсменов.

Читая повесть «Последний поединок», мы, старые футболисты, а один из нас является участником этого трагического матча, снова пережили события того сурового времени, когда наши спортсмены продемонстрировали высокий советский патриотизм и несокрушимую волю к победе.

Николай Балакин, мастер спорта СССР, судья международной категории по футболу.
Владимир Балакин, тренер по футболу.

Письмо в Одессу

У знакомой калитки Николай остановился и осмотрелся…

Переулок был пустынен, окна домов закрыты ставнями, на тротуаре ровным слоем лежала опавшая кленовая листва.

«Видно, здесь давно уже никто не ходит, – подумал он. – Неужели в этих домах никого не осталось?.. Возможно. Район опасный. Близко вокзал».

За дощатым забором в соседнем вишневом саду зияла глубокая воронка от бомбы. На глинистом гребне чернели обугленные ветки. Ветер и здесь рассыпал яркую кленовую листву, и она янтарно светилась под лучами скупого осеннего солнца.

«Странно, что уцелел домик, – подумал Николай. – Очевидно, бомба глубоко зарылась и взрывная волна ушла в землю».

В этом белом приветливом домике с верандой, сплошь оплетенной виноградом, жил старый паровозный машинист Илья Сергиенко. Николай хорошо знал Илью Митрича и вечерами, бывало, подолгу беседовал с ним на скамеечке у голубятни. Старый пенсионер любил голубей и гордился своими пернатыми питомцами. Голуби тоже его любили, слетались на голос, доверчиво брали с ладони хлеб… Жив ли Митрич? Жестокая буря пронеслась над его садом, над маленьким домиком, над голубятней. Двери веранды раскрыты настежь, и на крылечко бессильно упала виноградная лоза.

Значит, Митрича нет… Был бы он дома, поправил бы лозу. Вот и тропинка от калитки к домику тоже занесена опавшей листвой. Грустно чернеет на скошенном столбе опустевшая голубятня… Но что же ты раздумываешь над этим, Николай? Ты жив! Колючая проволока концлагеря осталась позади. Сейчас ты увидишь друга. Он знает, что Таня пошла за тобой, и ждет, считая минуты…

Николай просунул за калитку руку и снял крючок. Ржавые петли взвизгнули взволнованно и печально. Осторожно ступая по выбитым кирпичам (он и сам не знал, почему так осторожно идет), Николай приблизился к окошку. Ему показалось, – но, может быть, он ошибся? – светлая тень мелькнула за стеклом, дрогнула, всколыхнулась занавеска, и вот уже близко, в сенях, застучали торопливые шаги.

Да, он не ошибся: дверь распахнулась, с шумом и треском, так что обмазка посыпалась на порог, в полутьме сеней метнулась знакомая фигура – веселый, бритый Алеша Климко жадно схватил Николая сильными, жаркими руками.

С минуту они ничего не могли сказать друг другу, медленно, молча разняли руки, вошли в горницу, молча сели за стол.

– Пришел… – тихо, восхищенно прошептал Алексей и порывисто взял руку Николая, ощупал ее, погладил, словно пытаясь уверить себя, что не ошибся. – Ну вот… Значит, пришел!

– Будто во сне все это, Алеша, – сказал Русевич. – Смотрю на тебя – и боюсь. Правда, боюсь проснуться… А может, мы умерли, и нет ни тебя, ни меня?

Алексей глубоко вздохнул:

– Первое время и мне казалось. Бреюсь – и не верю, что это я. Вещи ощупываю… А главное, чей-то голос мне нужно было слышать. Я Таню все заставлял говорить. Но теперь проходит… Скоро совсем пройдет.

– Этого нельзя забыть, Алеша… Тот, кто побывал в концлагере и вышел, все равно, что из могилы встал.

Алексей задумался, разглаживая складку скатерти. Некоторое время они молчали, и было слышно, как старый ясень поскрипывает за окном. Вспомнив о чем-то, Алексей оживился, серые глаза его повеселели.

– А Таня? Ну какова?!

– О да! – встрепенулся Николай. – И кто бы подумал! Нет, все же мы мало знаем людей. Так это часто, Алеша, бывает в жизни: рядом с тобой живет человек, скромный и вроде бы незаметный, и только в самую последнюю минуту, когда уже нет надежды, все кончено и сочтен твой последний час, мы вдруг с изумлением узнаем, что человек этот незаметный – самой светлой и смелой души! Я не ожидал от Тани такой отваги… Ведь ее легко могли бы разоблачить. Я сам невольно мог ее погубить. Когда фриц спросил меня у ворот: «Вы знаете эту женщину?» – я чуть было не ответил: «Нет, не знаю…» И в самом деле сначала я ее не узнал. Да и раньше я видел ее не так-то часто. А теперь она изменилась, трудно узнать… Бросилась вдруг через проходную с криком: «Коля… Муженек мой… Что случилось с тобой?!» Пока полицейский выталкивал ее на улицу, я слышал ее крик: «Отпустите его домой… Это мой муж. Я даю расписку! Я жизнью отвечаю, что никуда он не уйдет».

Николай улыбнулся:

– Видел бы ты, как мы расцеловались с Танюшей у проходной. Пожалуй, глядя со стороны, можно было подумать, что это была счастливейшая пара… Таня дала расписку, и меня отпустили. А в бланке расписки сказано, что явка в комендатуру обязательна дважды в неделю. Мы будем являться, Алексей?

– В городе вчера объявлено о расстреле двадцати трех заложников, – сказал Климко.

– Значит, и Таня теперь в числе заложников?

– Конечно.

– Если я исчезну из города…

– Тот, кто исчез из города, тот ушел к партизанам. Так считает гестапо.

Русевич с удивлением взглянул на Алексея:

– Послушай, Алеша. Таня – мать двоих детей.

Климко передернул плечами, резкая складка легла меж бровей.

– А разве для них, для гестапо, важно, мать она или нет? Если ты уйдешь, ее расстреляют. Но мы обязательно должны уйти… Погоди. Не подумай, будто я стал настолько подлым, что сам приговариваю Таню. Спроси у нее, и она тебе скажет: да, мы должны уйти. Нам только нужно заранее позаботиться о Танюше: достать ей другой паспорт, отправить из Киева к тетке в село. Мы с ней об этом уже толковали. Это ее план…

– Хорошо, – сказал Николай. – Как она туда доберется?

– Она уедет, – он усмехнулся. – Я говорю: уедет!.. Ей придется пройти добрую сотню километров – за Днепр, за Десну. Есть за Остром небольшое село – Рудня. Там, у дальних родственников, ей будет спокойней…

– Ты говоришь: достать паспорт… Это не так просто.

Алексей вдруг засуетился.

– Да, что же я, право, рассеянный такой… Первым делом помыться тебе следует, побриться. Прическу я сам ножницами подровняю. Чистое белье тоже найдется. Тесноватое, пожалуй, на тебя, но не беда… А насчет паспорта – дело простое: сами полицаи продают.

– Опасно, – сказал Николай. – Может, эти паспорта замечены?

Климко покачал головой:

– Нет, все их заметить невозможно. Так много людей расстреляно без следствия, без суда. Кто записывал их фамилии? Да никто…

– Все же осторожность нужна, – сказал Русевич.

Алексей поставил у печки таз, положил на табурет мыло, мочалку, полотенце. Он заранее приготовил большой жестяный бак воды, и Николай подумал, что, значит, Алеша верил в его возвращение. Он представил, как ждал его друг, сидя у печки и пошевеливая дрова, прислушиваясь к каждому шороху за окном.

– А знаешь, Алеша, – спросил он неожиданно для себя, – о чем я в лагере частенько думал? Бывают же такие навязчивые мысли… Вот и теперь, когда шел к тебе, все время сцена вставала у меня перед глазами. Не удивляйся, да, театральная сцена! В начале июня, перед самой войной, пьесу одну смотрел я в театре. Немецкие фашисты в ней показаны – все как на подбор законченные дураки. Обмануть их – самое простое дело. И русского языка не знают, и глупости творят на каждом шагу.

– Положим, не так-то просто их обмануть.

– Вот именно! – подхватил Русевич. – Окажись они сплошь дураками, и воевать-то с ними было бы легко. А ведь есть среди них и такие, что видят тебя насквозь, мысли угадывают, канальи, и даже сами подсказывают ответ… Случается, слово в слово подскажут именно так, как ты собирался ответить на его вопрос. Но в этом подсказанном ответе будто капкан тебя подстерегает… Внимание: берегись! Прямо скажу: умные среди них есть, но ум этот словно бы ядом отравленный – хитрый, подлый и злой. Пьесе я аплодировал когда-то, автора на сцену вызывал. А теперь сказал бы ему откровенно: «Нет, братец, глупость ты написал. В тысячу раз он опасней – враг, чем ты его нам показывал! Видели мы фрица во всей его прелести и опыт свой печальный должны хорошенько учесть». Расскажи мне про Таню, – вдруг переменил тему разговора Русевич, – как же она решилась на такой риск? И Григорий не возражал?

Алексей порывисто вздохнул, загремел большой эмалированной кружкой.

– Ну, ладно… Важно, что все благополучно обошлось. А теперь все страхи долой, с лагерной грязью смоем их, Коля!..

Николай с наслаждением подставил голову под теплую струю воды.

– Какое счастье! Мне бы теперь целые сутки под душем стоять… Таня вернется и не узнает бывшего арестанта. Да, кстати, Алеша, почему ты ни слова о ней не спросил?

– Если ты вернулся, значит все в порядке. На обратном пути она еще к Митричу должна зайти. Помнишь старого машиниста – соседа?

– Конечно помню. Что же он – покинул голубей?

– Покинул? – переспросил Климко. – В городе все голуби уничтожены. За содержание голубей – расстрел! Бросил наш Митрич свой домишко и к сыну, на Шулявку, перебрался. Таня их навещает. По секрету скажу тебе, Николай: это они обещали Тане паспорт.

– Вот тебе и Митрич! – удивился Николай. – А посмотришь, вроде бы и воды не замутит!

– Он такой и есть.

– Но все же рискует?

– В наши дни каждый рискует, – сказал Алексей. – Выйти на улицу – риск. Хлеба кусок добыть – тоже риск, и не малый. Дома сидеть и никуда не показываться, обязательно полицаи заподозрят – и значит опять риск. Правда, Таня говорит: двум смертям не бывать… Ты думаешь, я ее в лагерь послал? Нет, роль моя в этом деле самая скромная. Без единого слова роль…

Русевич засмеялся.

– Знаю, ты любишь тень…

Климко вдруг заговорил взволнованно:

– Клянусь, у меня она разрешения не спрашивала. Просто сказала утром: пойду, попытаюсь выручить Николая. Мать ахнула и по комнате заметалась: «Прикажи ей, Гриша, дома сидеть! Сделают заложницей – верная смерть…» А Таня – я в первый раз такой ее видел – выпрямилась, головой тряхнула, смотрит мужу, будто чужому в глаза: «Там Лешин друг в лагере мучается… Ну, прикажи». Он не сказал ей ни слова. Я понял, что тоже должен промолчать.

Он перевел дыхание и спросил очень тихо:

– Знаешь, почему?

– Нет, не знаю…

– Я это и сам не сразу понял. Она боялась, что, если случится плохое… ну, если арестуют ее… чтобы я потом виной своей не терзался. Вот, чего она боялась!

– Все-таки женщины, Алеша, – заметил Русевич, – меньше, пожалуй, теряются в трудную минуту, чем наш брат…

– Вот это точно! – воскликнул Алексей. – У них вроде бы правило имеется: беда, мол, бедой, а заботы – заботами. И заметь, каждому дело она нашла: мать к Митричу отослала, насчет паспорта потолковать, меня воду заставила приготовить. Я эту воду грею, брат, с самого утра. Не прикажи она, сам бы и не подумал – бегал бы по квартире, сорочку рвал на груди… И еще об одном деле она позаботилась. Но об этом сейчас не скажу…

Николай выпрямился:

– Важное?

Климко улыбнулся, ясные глаза его блестели, смешливые морщинки затаились у переносья.

– Важное, конечно.

– Ну что ты, Алеша? Какой же секрет от меня?

– Пока не помоешься, не побреешься, я – ни слова. Это такое дело, что ты сразу про мыло и про мочалку позабудешь…

– Неужели не скажешь?

– Верь честному слову, потерпи.

Пока Русевич переодевался в свежее белье, брился, подравнивал ножницами виски, Алексей приводил в порядок комнату: вынес грязную воду, простирал полотенце, сунул в печь всю рвань, сброшенную Николаем, подмел полы. Затем он разыскал флакон с одеколоном «Сирень», и Николай с наслаждением растер по лицу несколько душистых капель.

Алеша очень обрадовался и шумно выражал восторг, когда убедился, что Николаю подходят и его летние холщевые брюки и пиджак. Обувь они носили одного размера, и у Климко нашлись поношенные, но еще приличные туфли.

– Ты глянь на себя в зеркало! – кричал Алексей, пытаясь подтащить Николая к старенькому трюмо. – Это же парень, что называется, с иголочки! Тебе бы еще портфель – и вот он, типичный командировочный среднего ранга. До чего же мыло меняет человека! Точно, как в сказке: в правое ушко вошел оборванцем, из левого вышел королевичем… Ух, молодец!

Но Николая не покидала смутная тревога ожидания: какой же секрет все еще утаивал от него друг? «Просто нервы мои не в порядке, – подумал он. – Было бы что-нибудь значительное, Алеша, конечно, сказал бы». Однако тут же возникло опасение: возможно, что дело очень серьезное, только Алеша не понял этого, недооценил.

Побритый, причесанный, посвежевший Николай присел к столу и сказал решительно:

– Точка, хозяин. Все условия выполнены. Садись и докладывай, жду…

Алексей начал издалека:

– Ты сына Митрича знаешь, Володю? – спросил он, присаживаясь напротив, стараясь и видом и тоном показать, будто это имеет какое-то значение. – Пожалуй, должен помнить: чернявый, в очках и хромой. Он тоже паровозным машинистом был, но после аварии переменил профессию. С транспорта не ушел, однако, потому, что все они, весь род Митрича, коренные железнодорожники…

– Подожди, Алексей, – прервал его Русевич. – Ты находишь, что все это очень важно?

– Терпение, Коля… Важно, что я хорошо знаю человека. Он к батьке каждый выходной приходил, вместе мы в домино в садике сражались. А работал он последние годы главным кондукторской бригады.

– Скорей, Алеша, ну что ты тянешь!

– Так вот, немцы всех железнодорожников, что в городе остались, сразу же взяли на учет. Объявили военнообязанными райха. Я с Митричем виделся, и он мне все это рассказал. Вызвали они Владимира и выбор перед ним поставили: или будешь работать по специальности, или в Германию на шахты, мол, поезжай. Ясно, что из двух зол меньшее выбирают. Владимир работает проводником на поезде Киев – Одесса.

– Одесса… – чуть слышно повторил Русевич. – Как свидеться с Володей? Когда он будет дома? Может, он меня в Одессу отвезет?

– Без пропуска это невозможно, Коля. А пропуск тебе не дадут. Ты же не фольксдейч и не оккупационный чиновник. Одесса – важный военный город, и въезд в нее – под строгим контролем. Я думаю, тут еще та причина, что дралась она, Одесса, отчаянно и бесстрашно. Боятся ее «гости», не шуточный был урок.

Николай опустил голову:

– Прости меня, Алеша… Как-то сами слова эти вырвались. Пока Таня находится в Киеве, я и подумать о таком не могу. Но только как ты об Одессе сказал, у меня вот здесь, в груди, словно что-то вскрикнуло. Ты же знаешь, Леля моя и Светланочка – в Одессе…

– И Таня об этом знает, – сказал Климко. – Обрати внимание на ее расторопность. Ты еще в лагере был, а она уже с Володей договорилась, что он отвезет в Одессу, Леле, твое письмо. Ну, извини за подробности. Я их к тому рассказывал, чтобы ты знал Владимира. Надежный он хлопец.

– Молодец Танюша! Золотой человек – жена твоего брата, Алексей… Поверь, если нужно будет, я в огонь и воду за нее пойду.

Алексей счастливо засмеялся, жмуря, словно от резкого света, карие, веселые глаза.

– А теперь чернила и бумагу? И это, Коля, учтено. Проходи в другую комнату. Бумага и чернила – на столе. Я двери закрою, не стану мешать… Э, да что это с тобою, Коля? Ты, никак, плачешь?

Русевич поднялся, тряхнул головой:

– От обиды я никогда не плакал.

– А радости у нас немного, – печально сказал Климко.

Николай смотрел на него широко открытыми глазами, будто опять с удивлением узнавал.

– Ты ошибаешься. Есть у нас радость… Есть. Вот Таня… Ты понимаешь, узнать ее такую, настоящую… Как это много значит в жизни, Алексей!

Он что-то еще хотел сказать, но заторопился, махнул рукой и шагнул в соседнюю комнату, к столу, на котором стояла чернильница и белела раскрытая школьная тетрадь.

Климко осторожно прикрыл двери.

* * *

Нередко случается, что письма надолго переживают события. Слово, доверенное бумаге, как бы начинает вторую, самостоятельную жизнь. Оберегаемое, как семейная реликвия, или случайно забытое в какой-нибудь книге, затерянное в укромном уголке письмо годами и десятилетиями хранит давно отпылавшие страсти, оправданные или утраченные надежды, аромат времени, свершенные или несбывшиеся мечты.

Кто-то найдет чужое, давнее письмо и, возможно, выбросит, не читая, а быть может, с жадностью приникнет к поблекшим строкам – и слова зажгутся перед ним и осветят далекий, волнующий образ, ушедший, но снова живой…

Русевич, конечно, не думал о том, что страницы школьной тетради, торопливо исписанные им в ноябрьский вечер 1941 года, сохранятся долгое время и станут дороги его друзьям. Низко склонившись над столом, он писал чуть ли не до рассвета, лишь раз оторвавшись от бумаги, благодарно кивнув Алексею, когда тот поставил перед ним лампу и комнату с плотно закрытыми окнами наполнил свет.

* * *

«Милые мои девочки – маленькая и большая, – здравствуйте! Лелечка родная, как наша крошка? Мне приятно обращаться к ней и к тебе как к равным; мать всегда сильней, когда возле нее дитя. Разумеется, я молю судьбу, чтобы письмо это не попало адресату, – а вдруг тебе удалось вырваться из Одессы и вы где-нибудь далеко-далеко, ну, скажем, в гостях у Пайчадзе, а? И все же я пишу, хотя абсолютно ничего не знаю о тебе и моей нежной дочурочке. И, если даже пишу напрасно, для меня большое облегчение хотя бы вот таким образом говорить с тобой и Светланочкой. Бог ты мой, мысленно я давно уже написал вам подробное письмо обо всем, что пережил, обо всем, что передумал и перестрадал, а вот теперь, когда, наконец, сижу в теплой квартире Григория Климко, Лешкиного брата, и на столе бумага и чернила, сижу наедине со своими мыслями, – они вдруг разлетелись и мне очень трудно их собрать.

Знаю, что для вас главное узнать, жив ли я. Да, все-таки, жив, Леля, хотя, признаться, минутами и сам этому не верю.

Немедленно сообщи мне о себе и о Светланочке. Ответ передай товарищу, который вручит тебе это письмо. Можешь писать обо всем подробно и откровенно – товарищ вполне надежен. Что бы я отдал за одное твое слово, Леля, за одну твою весточку: „Живы“!

Мы не виделись полгода, а, кажется, прошло полжизни. Сколько раз вспоминал я наш прощальный вечер, перрон киевского вокзала, Светланочку в окне вагона и мимолетный, последний, такой необычно задумчивый ее взгляд.

А ведь у нас не было ни малейших причин для тревоги – мы расставались на две недели, чтобы затем увидеться у моря, вместе встречать вечера под парусом рыбачьего баркаса, бродить по знойному лузановскому песку, ловить меле камнями бычков, – словом, целый месяц вести праздный и ленивый образ жизни. 25 июня я получил от тебя телеграмму. Не знаю, дошел ли к тебе мой ответ. Я не мог приехать в Одессу, так как уже на второй день войны вступил вместе с товарищами в истребительный батальон и мы стали проходить ускоренную военную подготовку.

Мы настаивали, чтобы наш батальон был немедленно направлен на фронт, и нам это обещали. Помнится, мы кого-то ругали за промедление. Это было по-детски наивно: думать, что наскоро сколоченный отряд, который мы громко называли батальоном, представляет из себя грозную силу. Мы думали так потому, что были глубоко штатскими людьми, что видели фронт лишь в кино и в театре.

А фронт приближался. В городе уже ощущалось его огненное дыхание. Первые бомбы, сброшенные гитлеровцами на Киев, упали на западной окраине города и разметали несколько пассажирских вагонов. Этим поездом киевские школьники возвращались из пионерских лагерей…

В город с каждым днем прибывало все больше беженцев. Они располагались лагерем в Ботаническом саду. Я бродил в этом лагере, среди молчаливых людей и редкостных деревьев, смотрел на играющих детей, на рывших укрытия женщин и стариков – и невольно удивлялся спокойствию, которое сохраняли эти люди. Они верили, как и все мы, что наглые захватчики будут сметены. Многие из них видели растерзанные Луцк и Ровно, охваченный пламенем Львов, ураган огня над Жмеринкой и Шепеговкой, бесчисленные свежие могилы у дорог, пепел родного крова. Но они хранили спокойствие, я думаю, потому, что каждый из них понимал, каким оно выглядит маленьким любое личное горе в сравнении с горем народа. Незнакомые люди, они проявляли заботу друг о друге, такую трогательную подчас… В эти дни, Леля, мы все стали ближе и дороже друг другу; нас объединяла не только вся минувшая жизнь, полная борьбы и лишений, радостей и энтузиазма, – нас теперь объединяли большое горе и жгучая ненависть к врагу.

Мне было стыдно – здоровому, сильному парню – являться вечерами домой в уютную тихую квартиру, ложиться в мягкую, чистую постель. Где-то близко отсюда парни лежали в окопах, швыряли гранаты, шли в штыковые атаки, гибли и совершали подвиги, а что же я?

Вечерами у меня собирались ребята из „Динамо“ и „Локомотива“. Разговор шел об одном. Когда, наконец-то, нас отправят на фронт. Ведь он был совсем близко, буквально под носом. Ночами мы дежурили на крышах домов, охраняя их от „зажигалок“, патрулировали улицы, освобождали помещения для госпиталей, выполняли множество других поручений.

Все это были, конечно, важные дела, но ведь мы носили оружие! В середине июля мы решили идти к военкому. Он встретил нас добродушным ворчанием:

– Ну вот – новые жалобщики. Чем недовольны, футболисты?

И вдруг, расстегнув карман гимнастерки, вытянул голубой билет и сказал:

– Нас не околпачишь: вот он – билет на 22 июня! Матч-то немцы сорвали, а билет я берегу. Терпения хватит! Пусть через год-два-три, но игра все равно состоится.

Мы все с благодарностью улыбнулись.

В этой шутке, Леля, было столько уверенности, столько надежды, что мы охотно расцеловали бы военкома, но у него в петлицах поблескивали две „шпалы“, а мы все – рядовые красноармейцы, к тому же и обстановка не располагала к выражению чувств.

По поручению товарищей говорил я. Странно, но волнение сдавило мне горло, мешало говорить. С трудом сказал я военкому, что все мы, спортсмены Киева, футболисты „Динамо“ и „Локомотива“, считаем своим патриотическим долгом немедленно идти на фронт.

Он внимательно выслушал мою сбивчивую речь, улыбнулся. И снова заговорил о футболе, о матчах, на которых присутствовал, и сказал, что отлично знает многих из нас. В его мягком тоне, в улыбке было что-то покровительственное, не лишенное ласковой укоризны, особенно когда он заговорил о нашем желании идти на фронт.

– Всю эту затею с батальоном спортсменов, – сказал он, – мне кажется, надо еще и еще раз продумать.

Ваня Кузенко насмешливо заметил:

– Что же, прикажете снова начать тренировки?

Он не обиделся и не изменил тона.

– Мы бережем вас, товарищи, это правда. И ничего обидного в этом нет.

Полковник поднял на Ваню спокойные серые глаза, вздохнул и стал объяснять терпеливо:

– Я мог бы выставить много батальонов. Трамвайщики, железнодорожники, речники… Четыре батальона сформировали студенты. Есть даже крупный отряд ученых. Но представьте, что этот отряд ученых действительно оказывается на передовой. Какой-нибудь фашистский пулеметчик выкосит их до одного… Имеет ли смысл собрать и вывести цвет нашей науки, или нашей литературы, или спорта – вывести и поставить под вражеский пулемет! Я понимаю, что жертвы неизбежны. Однако и жертвы следует разумно приносить…

Не буду анализировать, прав он был или нет. Так он говорил. Но ушли мы от него, во всяком случае, со сложным, но легким чувством – немного пристыженные, тронутые ласковой заботой, зная, что нас не забыли, что мы нужны, а впереди еще много, очень много испытаний.

Не стану описывать всех событий, скажу только, что мы с Ваней Кузенко попали в один полк, в одну роту и даже в один пулеметный взвод. Никогда не думал я, что дружба соединит нас еще более крепкими узами именно в окопе, у пулемета, на поле боя. На футбольном поле мы, право, меньше понимали друг друга. Я ближе всего к защитникам, с ними у меня взаимодействие, а Ваня – центр полузащиты.

Первый бой туманно всплывает в моей памяти. Я не очень-то был собой доволен; чувство страха гнездится, мне думается, в каждом человеке. Все дело в том, как обуздать его, подчинить своей воле. Твой покорный слуга не очень-то справился с этой задачей. Мне было настолько страшно, что я почти ничего не помню. Теперь, когда я пытаюсь разобраться во всем, мне кажется, подленькое чувство это охватило меня главным образом из-за того, что врага-то я не видел, а ведь всю предыдущую ночь готовился встретить пулеметным огнем немецких гренадеров, идущих в „психическую атаку“. Я себе рисовал примерно такую картину „психической атаки“, как в кинофильме „Чапаев“, помнишь? А вышло все по-другому. На наши позиции, кажется у села Гатное, обрушился шквал артиллерийского и минометного огня. Я еще никогда так крепко не прижимался к земле и готов был буквально ввинтиться в нее. „Конец“, – мелькнуло в моем сознании, и мысленно я уже прощался с жизнью, так ничего путного и не совершив, даже не уничтожив ни одного гитлеровца. Да, мне казалось, будто немецкое командование собрало орудия со всех участков фронта и сосредоточило их огонь против нашего рубежа у деревни Гатное. До чего человек наивен, когда не умудрен опытом! Страх сковал меня и мои мысли, сама земля стонала подо мною, я был убежден – ни одного бойца из нашей роты уже нет в живых. Первым, кого я увидел, когда немного утих огонь, был Молчаливый Смит. Помнишь, мы все так называли Кузенко? Он и действительно молчалив, но причем здесь „Смит“? На лице Ивана не было и следа страха – было оно сосредоточенным и злым, а весь он словно прикипел к пулемету. Ни каски, ни пилотки не было на его голове, волосы всклокочены и засыпаны землей. В первое мгновение, еще не придя в себя, я подумал, что Ивана трясет лихорадка, но затем увидел: он ведет огонь… Его второй номер, известный во взводе балагур Колька Дремин, заметил, как по скошенному полю к нашим окопам бежали с автоматами в руках оголенные до пояса немцы. Колька и подал сигнал…

Стоял удивительно знойный день – в августе у нас обычно бывает прохладней, – и фрицам, видимо, было жарко. Вот в это мгновение страх несколько освободил меня от своих тисков. Мне даже трудно сказать, какие обстоятельства повлияли на меня. Помню, я очень удивился: все живы, вся рота живет, даже такой смерч огня не подавил ее – и значит, не так-то уж страшен черт, как его малюют! Чувство страха уступило место чувству стыда. Показалось, Иван метнул в мою сторону презрительный взгляд. Я позавидовал его воле. Мы с ним из того поколения, которое еще не знало войны, в гражданскую еще ходили под столом. А сколько раз мысленно готовили себя к схватке с врагом! Но когда пришла эта роковая минута, Иван Кузенко не дрогнул. А я? Впрочем, я уже испытывал чувство облегчения, так как разрядил первый диск своего автомата в бегущих гитлеровских солдат. Я видел: они падали – и теперь, от сознания своей силы, мне хотелось совершить что-то необыкновенное, чтобы и Иван и его второй номер, ядовитый на язык Колька Дремин, видели, что я тоже не лыком шит. Однако ничего особенного мне так и не удалось совершить: я провалился в пропасть, тело мое вдруг стало удивительно невесомым, а когда перед заходом солнца я очнулся на огороде, у разбитой снарядом хаты, голова показалась тяжелее свинца.

– Жив, курилка! – весело сказал Иван, сидевший подле меня на земле, и, хлопнув Николая Дремина по плечу, воскликнул: – Вот кого благодари, Рус! Дремин откопал тебя, от сырой матери земли избавил!

Дремин дал мне из фляги воды и, вытирая стекавшие по моему подбородку капли, приговаривал:

– Жить тебе, Рус (подражая Кузенко, он также меня называл Русом), сто, нет, двести лет! Ты теперь ворона переживешь. Подумать только: человека взрывной волной подняло в поднебесье, а затем в землю на целый метр вогнало, сверху полностью черноземом прикрыло, но вот откопали, отдышался немного – и снова землю топчет, и полундрить готов.

Дремин все еще не расставался с морской тельняшкой и нередко вставлял в свою речь флотское словечко, напоминая окружающим о своей принадлежности к славной морской братии. Он действительно служил в Одессе матросом на каботажном флоте; в Киев приехал проведать мать и сестру да так и застрял.

К утру я почувствовал себя значительно лучше, мог уже подняться и привести себя в порядок. Солнце только-только показалось над лесом; оно озарило маленький дворик у разбитой хаты и цветы у сломанного забора. Они показались мне теперь особенно привлекательными; может быть, потому, что вчера интерес к ним пробудил у меня Ваня Кузенко или, вероятно, потому, что на войне все, напоминающее о мире и прошлом, приобретает поразительно радужную окраску. Чистосердечно признаюсь: прежде я как-то не замечал цветов и относился к ним довольно бесстрастно. Вчера, когда стих бой и Ваня с Дреминым сидели возле меня, ухаживая за мной, я узнавал новый для меня мир – мир цветов. Иван Кузенко, да, этот мрачноватый центр полузащиты, которого ты и твои подруги всегда считали скучным и несколько ограниченным человеком – в том смысле, что его интересовал лишь футбол, – оказался поразительно сведущим в цветоводстве. Даже неугомонный Колька Дремин сидел, разинув рот, и ему интересно было послушать нашего Молчаливого Смита.

Мы наблюдали, как Иван срезал цветы, как сложил он огромный чудесный букет и положил на могилу нашего комвзвода, которая чернела здесь же, в саду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю