Текст книги "Вена Metropolis"
Автор книги: Петер Розай
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Глава 2
Кружевные кроны деревьев, листва, пронизанная солнцем! Устремленные вверх ветви, самые кончики которых вновь изгибаются книзу! Темно-зеленые купы, за которыми то там, то здесь, сливаясь с зеленью листвы и с далекими кронами деревьев, едва различимы пятна крыш и стен домов.
Клара и Альфред лежат в постели, Клара тайком провела Альфреда в свою комнату. И вот они лежат вместе в просторной комнате, окна в сад распахнуты, Клара лежит на спине, заложив руки за голову, Альфред на боку, подпирая голову ладонью.
– Знаешь, – с жаром говорит Альфред, – этот самый Лейтомерицкий – вроде как мой настоящий отец. Мне с трудом в это верится.
– Автомобильный король собственной персоной? – спрашивает Клара.
Альфред пропускает ее вопрос мимо ушей, его слишком занимает сам факт и сама тема.
– К тете Виктории я уже привык. Ну, то есть к тому, что она мне мать.
– Ты называешь ее мамой?
– Нет.
Клара медленно поворачивается к нему, затем неожиданно обвивает шею Альфреда руками и притягивает его к себе:
– Будь со мной всегда! Люби меня всегда!
В комнате очень тихо, только с далекой улицы иногда доносится урчание автомобиля или в саду раздаются птичьи голоса. В этой тишине особенно отчетливо слышен хруст накрахмаленных простыней, – позднее в памяти Альфреда он останется, словно эта особая и торжественная тишина, которая окружала их первые объятия, как раз и составляла самую сущность их любви, в которой все остальное, что они делали и о чем говорили, было лишь довеском и добавлением, милым и приятным украшением.
А еще Альфреду будет представляться, что он в те минуты и часы словно бы и не существовал, в том смысле, что он совершенно не чувствовал самого себя. Клару, да, вот Клару он чувствовал очень сильно. Было восхитительно, что она принадлежит ему, смотрит на него. Пытаясь найти для всего этого подходящий образ, он позднее скажет: я был рекой, в которой мы вместе плыли.
– Я ненавижу своего отца! – вдруг сказала Клара.
Альфред наморщил лоб, однако никак не отреагировал на ее признание:
– А что, собственно, произошло у тебя с Георгом? Что случилось с моим другом?
– Он такой мелочный! И, честно говоря, – мне это действовало на нервы!
– Я ведь тоже не богат, – говорит Альфред, лежа на животе и пожимая плечами.
Альфред не смог бы сказать, чья это рука – ее или его, в любом случае это была чья-то рука. Рука эта обхватывает его член и направляет его туда, где ему самое место. А потом – известно же, что молодая кожа нежнее и мягче, чем старая, а молодые волосы сильнее вьются, соки в молодом теле движутся быстрее и глядеть на молодое тело намного приятней и увлекательней, поскольку тут не мешает никакое громоздкое «я» – они любят друг друга. И снова любят друг друга – целый день напролет, а потом и целую ночь – пока не настает утро понедельника и пора отправляться ему в университет, а ей – в школу.
Если поначалу Лейтомерицкий вел свои дела только в Вене и ее окрестностях, то вскоре он распространил свою сеть на всю страну.
Там, где на улицах предместья гуляет ветер, где поднимается пыль над мостовой, там и Лейтомерицкий тут как тут со своими автомобилями. Одиноко торчащие фонарные столбы. Там, где раньше буйно разрастались лопухи и щавель, где источали свой запах ромашки и тысячелистник, раскинулись теперь засыпанные мелкой щебенкой и огороженные забором площадки Лейтомерицкого, а на них – предлагаемые к продаже автомобили.
Люди, покупатели, рекой текут сюда из поселков-спутников, из расползающихся вширь спальных районов и строящихся городков. Автомобиль – предмет культа новой, современной религии, его священная чаша, его дароносица, можно сказать, а Священным Писанием предстает скорость и ускоряющийся темп жизни.
Ранним утром Лейтомерицкий, как правило, появляется в центральной конторе, в главном офисе продаж на Лааэрберге. Он теперь сильно сутулится, шаркает при ходьбе, а живот выпирает еще сильнее. Однако ни это, ни его небрежная, почти невзрачная манера одеваться не должны вводить в заблуждение. Голос с хрипотцой, продолговатое, с желтизной, лицо, воспаленные глаза с красным ободком – таким предстает Лейтомерицкий перед своими сотрудниками, и еще на входе, у конторки вахтера, он начинает отдавать приказы. Он всем недоволен, всегда найдет что-то, что требует улучшения: в обращении с клиентами, в ремонте и обслуживании машин. Он ставит сотрудников на уши, гоняет их почем зря – но люди работают у него с охотой. Почему? Во-первых, он и сам себя не щадит, а еще – он хорошо им платит, ну и потому, что он – это фирма, имя, ставшее легендой.
Его часто можно услышать по радио – в передачах для автолюбителей, в воскресных утренних передачах, в репортажах с благотворительных мероприятий, а как только в широкий обиход входит телевидение, на экранах начинает мелькать его узнаваемая фигура, фигура «глубокоуважаемого господина коммерческого советника Лейтомерицкого», как именуют его телевизионные ведущие: в черном костюме, лакированных ботинках, сутулого, с большим пузом.
– А вот и я! – любит восклицать Лейтомерицкий, когда случайно видит себя на экране телевизора. – Старый, противный – но такой умный!
Частная жизнь Лейтомерицкого неожиданным образом переменилась еще разительнее. В своей прежней квартире на площади Кармелитенмаркт никакой прислуги у Лейто не было, он справлялся с хозяйством самостоятельно. Перемены произошли, когда он переехал в более престижный район Альзергрунд, в квартиру на Берггассе. В низине вдоль Дунайского канала возвышаются массивные дома-дворцы эпохи грюндерства, серо-зеленые колонны тополей, прямых как свечка, шлют привет в окна Лейтомерицкого, словно напоминая ему о его происхождении из серых, невзрачных и бедных краев.
– Здесь жил сам Зигмунд Фрейд! – любит он повторять, говоря о своем новом районе. Въехав в новую квартиру, он сразу же нанял кухарку, а потом еще и всякую другую прислугу.
Но вся эта многочисленная прислуга в огромной, роскошно обставленной квартире была занята отнюдь не только вытиранием пыли, натиранием полов и мытьем стекол: «женской команде», как лапидарно именовал свой домашний персонал Лейтомерицкий, находилось и другое применение. Когда Лейто возвращался вечером домой, при этом чаще всего не один, а с гостями, то все шло своим обычным и ничем не приметным чередом: Лени обслуживала гостей, Герми подавала на стол, а иногда, в более поздний час, когда вся компания была уже достаточно подогрета, из кухни появлялась Лотта и исполняла в меру своих способностей парочку венских народных песен.
Когда же гости уходили, сцена быстро преображалась: полуодетого Лейто женская команда раздевала донага, и среди расставленных повсюду подносов с закусками и шампанским он трахал своих дамочек одну за другой, а то и двух или даже трех одновременно, уж как получится. Перерывы они заполняли порнографическими журналами, а иногда Лео отправлял кого-нибудь на улицу за проституткой. Он отдавался этим телесным радостям до полного изнеможения, до умопомрачения – с яростью и ожесточением, и в конце концов, когда у него начинали дрожать и слабеть руки, когда он, залитый потом, струящимся по спине и груди, продолжал вставлять им и вставлять, по щекам его струились жгучие и жаркие слезы, и сердце его едва не лопалось.
Еврейское кладбище на Нусдорфской улице в ту пору было давно уже закрыто для захоронений, и покойников еврейской общины отвозили на новое еврейское кладбище в Зиммеринге.
Лейтомерицкий шел по кладбищу между высокими буками, огромными ясенями и тенистыми каштанами, шел вместе с кладбищенским сторожем, проживавшим в доме у кладбищенской стены; в его задачу больше не входило следить за порядком и тишиной, ему вменялась только охрана территории: вход на кладбище был строго воспрещен. Территорию кладбища окаймляла высокая кирпичная стена с вмурованным по верхней кромке битым стеклом, и обычно единственными живыми душами здесь были дрозды, зарянки, осторожные мыши да шустрые белки.
Дорожки из-за огромных ворохов опавшей листвы были почти непроходимыми, и Лейтомерицкий со сторожем с трудом продвигались вперед. Лейто не был легок на ногу. Сторож, прихрамывая, шел впереди. Лейто выругался про себя. «В самом деле, – подумал он, – сторожа кормят исключительно из сострадания, – тут все пришло в упадок, – свинство какое-то!»
Большинство надгробных памятников покосилось, некоторые лежали на земле, опрокинутые разросшимися корнями деревьев или проседанием и размывом почвы. Ветви старых и неухоженных деревьев свисали до земли, и сторож время от времени предупреждал Лейтомерицкого, чтобы тот не подходил близко к надгробиям, массивным обелискам и гранитным плитам, потому что любое из них может упасть.
Он искал совершенно определенную могилу. На одних надгробиях имена, выложенные медными металлическими буквами, можно было различить издали, к другим приходилось подходить ближе, склоняться над ними, ощупывать – пальцы Лейтомерицкого испытующе скользили по поверхности камня.
Они шли дальше, – теперь впереди Лейтомерицкий, – по замусоренным и раскисшим дорожкам кладбища, и еще дальше вдоль тянущегося ряда надгробий.
– Никого из родственников не осталось, – говорил сторож, когда Лейтомерицкий поднимал с земли камешек или осколок щебенки, чтобы по иудейскому обычаю положить на одну из могил, но затем бросал их обратно на землю. Они со сторожем переглядывались и шагали дальше.
Лейтомерицкий уже не раз приходил сюда в безуспешных поисках могилы, но вновь и вновь появлялся здесь и продолжал искать.
Насколько Альфред может судить, тете Виктории на жизнь грех жаловаться: город растет, строятся новые спальные районы и поселки-спутники, возводятся панельные дома, дешевое социальное жилье, и вместе со всем этим расширяется поле ее деловой активности. Она все чаще ездит по делам в такие углы, куда прежде настоящие венцы носа бы не сунули – в Зюссенбрун, в Адерклаа, в Штреберсдорф. Порядком измотанная, она по полдня проводит в такси, пока очередной шофер, раздосадованный оттого, что плохо знает эти места, везет ее мимо дачных участков и больших кукурузных, пшеничных и свекольных полей, везет туда, где вырастут новые жилые районы.
В деревнях, запущенных за годы русской оккупации и лишившихся части прежнего населения, поскольку многие переселились в город, тетя Виктория расхаживает под жиденькими акациями по деревенской площади, дожидаясь то архитектора, то чиновника из управления жилищного строительства, то представителя магистрата. Неподалеку на холме – небольшой замок, окруженный полуразрушенной стеной, с изящным фронтоном, но все окна выбиты, двери нараспашку и висят на петлях.
Правда, в самой Вене в делах тетиной фирмы явный застой, доходные дома резко теряют в цене. «Люди ведь перестали платить за снимаемое жилье!» – возмущаются владельцы. К тому же разражается небольшой, если оценивать с финансовой стороны, но огромный, если думать о репутации, скандал: фрау Штрнад управляла недвижимостью бывшего офицера СС, и об этом и дальше бы никто не узнал, если бы его не осудили за преступления, совершенные во время войны, и теперь газеты со смаком обсасывают эту историю, – упоминая и фамилию тети Виктории.
Теперь, когда Альфред видится с тетей, она чаще всего выглядит усталой, до смерти усталой. Она, как обычно, сидит у окна и смотрит на Ратушный парк. Свою усталость она объясняет бесконечными поездками, долгими, утомительными переговорами, и всем грузом своих дел.
– Деньги больше не валяются на улице, как прежде, – говорит она. И с горечью добавляет: – И без связей ничего не добьешься!
– Дорогая мама, – заговаривает с ней Альфред и доверительным и успокаивающим жестом обнимает ее за плечи. Однако мама даже не поднимает головы. Наконец она берет себя в руки, поднимает глаза и смотрит на сына.
– Вот увидишь.
По краям ее больших полных губ пролегли две глубокие складки; и хотя тетя Виктория, выпив бокал-другой вина, по-прежнему способна сделать несколько танцевальных па под музыку из радиоприемника или с наигранной услужливостью кормить Альфреда свежими булочками с ромом или куском пирога, не заметить этих двух складок невозможно, они больше не исчезают.
Кроме того, мама Альфреда обзавелась новым хобби – лотереей. Надо же. Но, как она сама говорит, она играет не так, как простые люди, заполняющие два или три столбца в билете, нет, она завела папку с таблицами и с данными, которые показывают, как часто выпадает или выпадала та или иная цифра. Облачившись в халат, тетя целый вечер сидит и трудится в поисках счастливых чисел. Она заполняет сотни билетов, дотошно сверяя счастливые числа друг с другом. Числа и числа! Важную роль при этом играет расположение звезд и цветовой круг. Красные цифры – 5 и 7. Тройка – зеленая, девятка – синяя. Всякий, кто относится к этому как к суеверию, ничего не понимает и просто дурак. Речь идет о том, чтобы гармонично расположить цифры так, чтобы они соответствовали гармонии мироздания. Ведь и колонки цифр в лотерее – тоже часть мироздания. С чего бы им тогда не следовать тем же законам, которым следует мир как целое?
Мария Оберт едет в поезде. Поезд идет в Кирлинг, красивейшее место в Вайдлингбахской долине. Венский лес там особенно прекрасен, уединенные тропинки и дорожки, глубоко врезаясь в глинистую почву, взбегают под сенью деревьев вверх по склону или змейкой вьются между кустов вдоль говорливого ручья.
Что привело Марию сюда, в края, совсем не похожие на Кагран, ее родной район? Санаторий для железнодорожников, белое, похожее на замок здание, – возможно, раньше это была дворянская усадьба, – почти незаметно со стороны дороги, но когда пройдешь ворота и окажешься в угодьях здешних пациентов, то сразу его увидишь. Здание, дружелюбно приглашая вас войти, стоит посреди широких лужаек, окаймленных фруктовыми деревьями, где по расчерченным дорожкам гуляют больные.
Иоганн, муж Марии, встречает ее на большой открытой террасе главного здания, он ждал ее. Здесь, в присутствии других больных, которые лежат в шезлонгах или играют в карты, они сдержанно здороваются, даже не поцеловавшись, а лишь прижавшись друг к другу головами, и руки их ненадолго касаются друг друга.
На укромной дорожке в тихом месте над ручьем, весело бегущим внизу, их пальцы снова находят друг друга, Мария целует своего мужа, и он целует ее, жадно и горячо.
– Ты весь дрожишь!
О состоянии здоровья Иоганна, о том, как он себя чувствует, они не говорят. Все и так ясно. Он уже с трудом говорит, разговаривает только шепотом, свистящим и тихим. Из-за облучения он все время чувствует усталость, даже есть не хочется. Слова «рак» они избегают. Мария обхватила руку мужа своей рукой, так они и сидят рядом. Время от времени они смотрят друг на друга, глаза в глаза. Но в основном они просто смотрят перед собой, и Иоганн произносит несколько слов, всего пару фраз, но слова его адресованы не Марии, а, словно мысли вслух, им обоим вместе.
– Помнишь, как мы от дома профсоюза шли колонной на Балльхаусплац?
– Да, когда путч произошел.
– Из-за коммунистов.
– А помнишь, как мы нашему Джонни купили то красивое зимнее пальто? Как материал назывался, помнишь?
– Да, поролон.
– Оно совсем недорогое было.
После некоторого молчания Иоганн произносит:
– Тогда, примерно в эту же пору, я там купил себе летний костюм. – Он оглаживает себя рукой. – Собственно, я покупал его, чтобы надевать на заседания профсоюза, на партийные собрания.
– Ты у меня по-прежнему старый социалист.
За время своих вольных прогулок госпожа Вольбрюк приобрела весьма своеобразную привычку: она любит рассказывать очередному своему спутнику и любовнику обо всяких забавных случаях, но не из собственной жизни, а из тех, что произошли в семье ее мужа, господина профессора. Вот и сегодня она снова рассказывает:
– Однажды отец нашего семейства вернулся домой и увидел, что мать стоит на ступеньках лестницы, ведущей в сад, заламывая в отчаянии руки, а вокруг, словно мухи, толчется прислуга. «Что случилось?» Большая овчарка, сторожевой пес и наш товарищ по играм, – нас в семье, естественно, была куча-мала, – неожиданно обозлился и укусил – нет, не меня, – одну из моих сестер. Отец в том виде, в каком был, в черном деловом костюме, он как раз вернулся из министерства, вбежал в дом, достал из ящика письменного стола пистолет, вернулся в сад и у всех на глазах застрелил собаку, нарушившую свой долг.
Госпожа Вольбрюк откинулась на подушку и намотала длинный локон на палец.
– Мы, Вольбрюки, – почтенная семья с глубокими корнями. Мы гордимся тем, что всегда служили, всегда только служили – той власти, которая была: служили императору, служили президенту. Какая разница? Ведь второй опорой нашей жизни, если можно так выразиться, – всегда была наша свобода. Свобода делать то, что нам нравится!
Госпожа Вольбрюк потягивается в постели, а ее кавалер тщательно подмывается в раковине с тумбой, после чего возвращается к женщине. Прежде чем лечь в постель, он, наклонившись над нею, говорит:
– Скажи честно, откуда ты родом? Признайся.
– Я из района Фаворитен, – отвечает Вольбрюк, немного помолчав, и укрывает лицо подушкой.
– Я тоже оттуда, ну, примерно оттуда.
– Мой первый муж, – продолжает Вольбрюк, – был офицер, стройный и красивый. Но вот в постели он ни на что не годился!
Пандура, а так зовут ее сегодняшнего попрыгунчика, подцепил фрау Вольбрюк у входа в кинотеатр. Он дежурил там, одетый в униформу билетера, толстый, заплывший жиром, в черном фраке с красными полосками, красный галстук-бабочка на шее. «Словно обезьяна. Последний писк американской моды!» – говорит Пандура.
– Я недавно здесь работаю.
В конце концов, все решают не тряпки, на тебя надетые, и не хорошо подвешенный язык, а нечто совсем другое.
Фрау Вольбрюк теперь часто ходит в кино. Ей нравится пройтись вниз по длинной Мариахильферштрассе, это любому доставит радость, если у него есть хоть малость деньжат в кармане. Она идет мимо витрин огромных универмагов, вечерний воздух над головами бесчисленных прохожих и гуляк дрожит и трепещет, перемешивая золотое и серое, быстро начинает темнеть, и она с интересом и с удовольствием рассматривает свое отражение в стеклах витрин.
Глава 3
Клара не знала толком, куда она бредет. Она, как и ее мать, госпожа профессорша Вольбрюк, шла вниз по той же самой Мариахильферштрассе, но чувства ее были еще более неясны и спутаны, чем у матери. Она торопливо шла вдоль домов, неожиданно останавливаясь то там, то здесь, если ей вдруг что-то бросалось в глаза. В зеркальных витринах отражалась молодая женщина, девушка, с симпатичным, пожалуй излишне гладким лицом, с короткой стрижкой, стройная, сорванец, с первого взгляда не уловить ее облика целиком, словно проблеск света, блуждающий огонек, взмах ресниц – сама юность.
Вещи, выставленные в витринах универмагов, были, на ее взгляд, вполне заурядными. Ей тут ничего не выбрать, тут покупает другая публика. Считать ту или иную вещь шикарной или нет зависит от тысячи причин: от уровня магазина, разумеется, от того, как вещь выглядит, не носил ли уже что-то подобное кто-нибудь из подруг, и сколько она стоит. И дешевые вещи могут быть красивыми, но лишь в том случае, если носить их в правильном сочетании. С вещами дорогими.
Альфред в этом ничего не понимал. Нет, хотя он и очень милый, – ровно ничего. «Я его люблю. Я ведь его люблю. Он такой милашка. Все мне завидуют. Да, я его люблю. И все тут».
Кларе были доступны глубокие чувства, эти глубинные силы, которые в состоянии полностью поглотить тебя, словно морские чудовища в сказках, глотающие целые корабли. И она не боялась их, напротив, ей нравилось вызывать их к жизни даже там, где сами бы они никак не возникли. За пределами этого царства и вне действия этих бурных чувств Клара мало что воспринимала. Так прекрасно быть по-настоящему влюбленной!
Клара уже закончила гимназию и записалась в университет, кстати, в институт иностранных языков, причем решение изучать иностранные языки было принято походя. Разве плохо объездить когда-нибудь весь мир?!
А вот папочка ее, вечно помешанный на семейных традициях, – право, это было очень неприятно! Папа вообще не читал книг. В общем и целом он ведь настоящий притворщик. Ни в чем толком не разбирается. Разве что строит из себя великого врача. Ну, хорошо, он – признанное светило медицины. А что еще? Разбирается в музыке. Однако вся эта музыка всего лишь скрывает пустоту. Клара почти физически ощущала эту огромную черную дыру, заполненную чудесными волнами созвучий и музыкальными нотами, развешанными на нотных линейках, как на бельевых веревках, и раскачивающимися на ветру, словно выстиранные носовые платки.
Да, Кларе не откажешь в оригинальности. Даже Альфред это отметил. Оригинальность он возводит в настоящий культ. Подобно тому, как у мамы возведены в культ ее шляпки. Поначалу Клара восхищалась той серьезностью, с которой Альфред относился к собственным чувствам. Но самой ей такое отношение и подход были чужды.
С Альфредом так здорово в постели. Сплошной восторг. Иногда Клара плакала после их объятий. Это было слишком прекрасно! Альфред ее успокаивал, крепко обнимая ее легкое и почти невесомое тело. Ее запах. Самое привлекательное в ней.
Вон та шляпка в витрине – ее явно недостает в мамином гардеробе. С роскошным павлиньим пером. И с вульгарной плюшевой вставкой по широкому полю. «Маму ведь только мода интересует. И еще мужчины. Один папа этого не замечает».
Клара почувствовала вдруг прилив сострадания к отцу. Она его очень жалеет. И во внезапном приступе язвительности и победного настроения, охватившего ее по этому случаю, Клара во все горло рассмеялась – прямо посреди толчеи прохожих на Мариахильферштрассе.
Хотя Клара уже закончила школу и поступила в университет, на иностранные, как уже отмечено, языки, общаться она по-прежнему продолжала исключительно со своими бывшими школьными подружками. Был тут один клуб, устроенный молодыми людьми в пустующем полуподвальном помещении кафе. Там, за заклеенными упаковочной бумагой стеклами окон они крутили новые пластинки, болтали обо всем, танцевали и строили глазки молодым людям, там появлявшимся.
Альфред в этом клубе был исключением. Собственно, он здесь был совсем белой вороной. Ему и самому было не ясно, что он тут делает. Единственное, что он понимал, было то, что он ходит сюда, чтобы быть рядом с Кларой. И ей нравилось, что он рядом, хотя радость ее не была столь уж сильной. Да, Альфред в самом деле иногда действовал ей на нервы, доставал ее своим «люблю, люблю, люблю».
Если бы его спросили, откуда он такой взялся, он бы, слегка стесняясь, ответил: я из бедных. Он когда-то сказал эти слова Кларе. И, возможно, подумав, добавил бы: у меня было счастливое детство. Клара такого о себе явно сказать не смогла бы.
Лейтомерицкого знали и в этом кругу. Хотя вслух об этом не говорили, но каждый считал, что Альфред, его сын, унаследует его состояние. И таким вот косвенным образом Альфред как будто бы стал богатым.
Вечерами в клубе Альфред танцевал с Кларой, прижимаясь к ней во время танца. Но чаще же он просто сидел поблизости, если только не отправлялся к бару за выпивкой. В разговорах он участия не принимал. Ибо он ничего не понимал в тех вещах, о которых шла речь, вокруг которых вертелись все разговоры. Что он мог знать о каникулах на Аттерзее, о площади Сан-Марко в Венеции, о тряпках, книгах, пластинках, о которых здесь говорили! Он просто сидел молча и слушал.
Ему нравилось наблюдать, как Клара блистает в этом обществе. Ему представлялось, что он видит себя. Словно она – это он. И тогда он неожиданно притягивал ее к себе и почти безотчетно начинал целовать.
Он вовсе не испытывал ревности, если она весь вечер почти не обращала на него внимания. Он большими глотками пил вино, но пил не для того, чтобы подавить дурное настроение. Он не чувствовал себя обойденным, отставленным в сторону, забытым. Ему совершенно хватало того, что он вместе с Кларой – и что она время от времени улыбается ему, склоняет голову на его плечо, гладит его. Он всегда провожал ее до ворот виллы, и когда они шли домой, его распирало от вина и любви. Ему трудно было сказать, от его любви или от ее. Он прижимался к ней, притягивал ее к себе, когда она шла рядом с ним и о чем-то говорила. Что до него, то пусть бы это все длилось вечно. Может быть, и у нее было такое чувство.
Если они не виделись несколько дней подряд, когда Клара уезжала куда-нибудь с родителями, она требовала, чтобы он писал ей каждый день. Он бы и так ей писал, но для Клары это было чем-то иным: она уединялась с письмами Альфреда, читала их и перечитывала. Она перечитывала очередное письмо и искала в нем особый смысл, будто от этого зависела ее жизнь. Ее душа наполнялась покоем и утешением: наконец-то исчезли все сомнения! Он любит ее! Он предан ей. Он любит ее.
Разумеется, и господин профессор, и его супруга догадывались, что с их дочерью творится что-то новое. Хотя ее послушное и примерное поведение ничуть не изменилось, особенно в том, что касалось детской привязанности к дорогому папочке, если у него было для этого время и желание и он не был в отлучке, – однако отца не обманешь. Однако – и в этом тоже нельзя было усомниться – ему в общем и целом было абсолютно безразлично, что с ней происходит. Он считал такое отношение со своей стороны предупредительностью. Таким образом, его ничто не могло вывести из душевного равновесия.
Мама, в свою очередь, лишь улыбалась, неожиданно натыкаясь на следы присутствия любовника дочери в доме, но хранила молчание. Она была занята своими делами. На дочь у нее просто-напросто не было времени.
В гостях у Лейтомерицкого господин коммерческий советник Хубер – пожилой седовласый человек, большой любитель охоты, карточный игрок и овеянный легендами женоугодник. Он выглядит солидно и импозантно, голова покрыта белыми как снег волосами, лицо загорелое от частого пребывания на свежем воздухе, движения элегантные, по мере необходимости – ловкие и целеустремленные. Если того требуют обстоятельства, представляющиеся ему выгодными, он способен неподвижно и основательно восседать, закрывая все перспективы своим массивным телом.
С ним его жена, спокойное и добросердечное существо с нитками жемчуга вокруг шеи и кольцами на пальцах-сосисках.
Затем, для паритета, важная особа из профсоюза транспортников, господин Миттерэггер, родом из Верхней Штирии, из традиционно голосующего за социалистов горнорудного и промышленного района на реке Мур, постепенно поднявшийся от руководителя профсоюзного совета на предприятии и окружного функционера до высокого поста в Вене. Супруга его явиться не соизволила. Поговаривали, что он стесняется выходить с ней в свет, потому что она не соответствует его нынешнему высокому положению.
Тем в лучшем настроении находился сам господин Миттерэггер, который еще в прихожей, взяв бокал шампанского с подноса одной из служанок, разразился здравицей в честь другого коммерческого советника, присутствующего здесь, – в честь Лейтомерицкого.
Затем появился Лаймер, начальник отдела министерства, хмурый и злой, как всегда. Сардонически улыбаясь, он протянул руку Лейтомерицкому: «Лаймер, строительство и техника». Он служил в министерстве строительства и техники. Всякий, кто его знал, легко прощал ему язвительную и даже как бы злобную манеру молча сидеть с язвительной и даже злобной миной в начале вечера. Все знали, что по ходу посиделок он обязательно изменится. И тогда начальник отдела, держа сверкающий бокал с вином в высоко поднятой правой руке, разомкнув в открытой улыбке обычно плотно сжатые губы, с раскрасневшимися щеками, будет распевать песни, в первую голову, разумеется, венские народные.
Была здесь и некая дама, которую никто, кроме Лейтомерицкого, не знал. Неприметная, серая, высокого роста персона с налетом элегантности, с зачесанными на лоб волосами, в духе ампирной красавицы, некая госпожа доктор Беранек. И не было ничего удивительного в том, что именно она в самом начале привлекла к себе внимание всех собравшихся – остальные знали друг друга как облупленных, не раз уже сиживали за одним столом, ведя спокойные беседы или приправляя их острым перчиком язвительных замечаний.
Первым заговорил Хубер в свойственной ему окольной, несколько замысловатой и туманной манере:
– Какая приятная неожиданность, дорогой Лейтомерицкий, что ты прячешь от нас такую жемчужину своей короны! – и он жестом показал в сторону госпожи Беранек. – От тебя всего можно ждать, но, душа моя, ты бы нас уже давно мог порадовать таким сокровищем!
Миттерэггер задумался было, не стоит ли ему прибегнуть еще и к картежному сравнению и сказать, что Лейто, как он панибратски-дружелюбно именовал Лейтомерицкого, частенько прячет туза в рукаве, – однако фрау доктор опередила его репликой:
– Мы познакомились в казино!
Жребий был брошен, и ясно было, что для начала, за закуской и супом, говорить будут о казино, азартных играх и тому подобное.
– Что касается меня, то я в казино ни ногой, – сказал Миттерэггер, – слишком опасное место! – и с этими словами, вытаращив глаза, отправил в рот яйцо с майонезом на листе салата.
– Вас ведь там могли бы увидеть! – вмешался в разговор Хубер, разворачивая сложенную рядом с прибором салфетку. – Разумеется, в обществе красивой женщины играть намного приятнее, чем в одиночестве.
– Мы оба любим играть, – сказала Беранек.
Жена коммерческого советника Хубера не проронила ни слова, состроив несколько деланую, но вполне доброжелательную улыбку, которую она сохраняла до конца вечера – с небольшими перерывами и с разной степенью доброжелательности. Ела она чрезвычайно манерно, и наблюдать за нею во время еды было большим удовольствием.
Начальник отдела тем временем навалился локтями на стол и отправлял в рот один ветчинный ролл за другим. Левой рукой он при этом призывно махал в сторону девушки-прислуги, которую успел окинуть оценивающим взором с головы до ног, приглушенным голосом, но так, что все могли слышать, обращаясь к ней:
– Еще бутылочку, попрошу!
«Вечер начался удачно», – констатировал про себя Лейтомерицкий.
Они сидели в малой гостиной: атмосфера здесь была более интимная, чем в большой зале, как он называл про себя парадную комнату огромной квартиры. Скатерти на столах были безупречно накрахмалены и отглажены, благоухали, и до них было приятно дотронуться. Столовые приборы – современной формы, но из серебра. Бокалы богемского стекла. Лейтомерицкому нравилась такая аранжировка стола, однако, пожалуй, «нравилась» – не совсем верно. Его такие вещи попросту не занимали, и он все отдавал на усмотрение своей прислуги. И лишь изредка и на короткий миг он отвлекался от своих дел. И то, что он при этом успевал увидеть, подобно картине или сцене в опере накладывалось на его восприятие, ярко и драматически, однако в нем не возникало желания вмешиваться во что-либо или упорядочивать. Он снова исчезал, растворялся в своих раздумьях, планах и задних мыслях.