355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петер Розай » Вена Metropolis » Текст книги (страница 4)
Вена Metropolis
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 10:30

Текст книги "Вена Metropolis"


Автор книги: Петер Розай



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

Знакомясь с бумагами и кадастровыми планами, которые женщина наконец-то раскладывает перед фрау Штрнад, она вытягивает шпильки из прически, которые поддерживали маленькую шляпку у нее на голове. Она непринужденно держит шпильки в своих полных губах, а шляпку кладет рядом на диванчик.

Что касается этого дела, то Штрнад все ясно: дом на Терезиенгассе в Веринге неоспоримо принадлежит молодой фрау Корнфельд. Почему она так считает? Потому что знает, кто сейчас числится владельцем этого дома, она ведь этим домом управляла – это старый наци.

– Наци! – говорит Штрнад и прищуривает глаза.

По окончании беседы обе дамы идут, словно давние приятельницы, под ручку по приятно оживленной, разноцветной и дружелюбно освещенной Кертнерштрассе.

Так что же, фрау Штрнад теперь помогает евреям? Преследует нацистов? Или надувает и тех, и других? У нее есть много, очень много вполне безобидных клиентов, преобладающее большинство, например, главврач Вольбрюк, известный, даже знаменитый терапевт, проживающий с женой и ребенком в Веринге. «Врачи часто получают наследство!» – любит он пошутить в разговоре с Штрнад и, произнеся эту фразу, раздумчиво проводит по своей щеке длинными ухоженными пальцами. На такого рода мудрые высказывания Штрнад реагирует лишь улыбкой, не слишком долгой, но и не слишком короткой, самым приятным освежающим образом вплетающейся в атмосферу господского зимнего сада с большими, от времени слегка помутневшими стеклами, с посыпанными каменной крошкой тропинками между огромных цветочных горшков и скрипучих плетеных стульев.

Терезиенгассе в венском районе Веринг – это тихая улочка предместья с характером мелкобуржуазным, кособоким. Ее короткий отрезок образуют трех– и четырехэтажные дома, серые и лишенные своего лица, без всякого обаяния, – ну, разве что если вы готовы считать, что обаяние заключается в некоторой забытости Богом и тщательно затушеванной бедности. В таком случае Терезиенгассе слыла бы верхом обаяния, вместе ее черепичными крышами, потемневшими от многолетней грязи и резко выделяющимися на фоне ясного неба, с безликими стенами домов, с горбатой гранитной брусчаткой, в дождливые дни отсвечивающей размытым блеском, а в сухую погоду переливающейся разноцветьем, словно грудки вшивых голубей или высохшие, отцветшие цветы. Общую картину тут не портят даже засохшие кучки собачьего дерьма, пунктиром размечающие тротуары улицы. Фасады домов когда-то были украшены гипсовыми карнизами и лепными фронтонами, о чем еще напоминают то тут, то там их чудом сохранившиеся остатки, но после войны лепнину просто-напросто сбили, ведь уход за домом в этом случае обходится дешевле. Торчащие то там, то здесь из-под облицовки дома кусочки слюды, поблескивающие в косых лучах заходящего солнца, повествуют об истории той реки, из которой они родом. И тогда кажется, будто в сумерках видишь ее светящиеся изгибы и излучины, словно дорогу, которая ведет домой; что однако не вводит в заблуждение относительно той нищеты и бедности, которую эти стены видели в прошлом и которой они пропитаны.

Терезиенгассе не очень длинная и вовсе не представляет собой чего-то особенного. Напротив, она – улица-середнячка, образчик усредненности. Самое лучшее в ней – это, несомненно, то, что она сбегает вниз с холма: ибо благодаря этому с верхней ее части открывается вид на городские кварталы по ту сторону долины, на кварталы, что кичатся своими садами; и эти сады, и утопающие в них особняки относятся к тому же самому городу, что и дома на Терезиенгассе, хотя на первый взгляд в это трудно поверить.

Из дома в коттеджном районе (так называют местные район особняков) выходит на улицу светловолосая, хорошо одетая женщина. Она ведет за руку маленькую девочку. Дочурка разговаривает с мамой – нам кажется, что она именно ее мама, – о подарке на Пасху, который ей обещали купить.

– Мама, – обращается к матери ребенок, – я очень хочу велосипед!

– Ты его обязательно получишь, Клара!

За спиной у матери с дочкой, на освещенном солнцем столбе из бутового камня, у ворот, за которыми скрываются участок и вилла, на отполированной латунной табличке большими латинскими заглавными буквами начертано – скромно и, одновременно, величественно: «Унив. проф. д-р Адольф Вольбрюк, терапевт».

После того как поезд миновал станцию Винер Нойштадт, Альфред и Георг встали у окна, напряженно всматриваясь в проносившийся мимо пейзаж. Уже смеркалось, и мало что можно было разглядеть, разве что темные, мрачные очертания холмов вдали, купы электрических огней, разбросанные по темному фону, фабричные трубы, отсвечивающие красноватым блеском. Толкая друг друга локтем, они наперебой указывали то на одно, то на другое, однако увидеть что-либо, хоть сколько-то соответствующее их представлениям об огромном, чудесном городе Вене, так и не удавалось. Да, они были несколько разочарованы.

Тетя Виктория ждала их на перроне, она, издалека завидев их, шла к ним навстречу. В памяти Альфреда она была красивой женщиной, причем в этом представлении о красоте реальность тесно перемешалась с фантазией. Однако то, что он увидел сейчас, – Виктория улыбалась, она высоко и словно нерешительно подняла руку, махнула им, словно бы упражняясь, одним движением пальцев, – было еще прекрасней, обворожительней и волнительней. Он не смог сдержаться, бросился ей навстречу и заключил в объятия.

Георг, теперь уже молодой человек среднего роста, с аккуратно зачесанными на пробор светлыми волосами, держался несколько неловко, как-то кособоко, еще и потому, что рукава пиджака были ему коротковаты и из них далеко торчали манжеты и длинные, покрасневшие от холода руки.

Альфред был на голову ниже приятеля. Курчавые каштановые волосы, широкоплечий, бедра слегка раздавшиеся, хотя двигался он легко. Глаза его перебегали с предмета на предмет, впитывали в себя все кругом, однако ни на чем не могли остановиться.

– Ты вся дрожишь, замерзла! – сказал он, еще держа тетю в объятиях, но уже несколько отодвинувшись от нее.

– Я долго ждала вас, – сказала тетя с улыбкой и слегка откинулась назад, чтобы лучше его рассмотреть.

Они наконец сдвинулись с места, и вся троица двинулась к концу длинного перрона. Впереди шли Альфред с тетей, за ними Георг. Как раз в то мгновение, когда они вышли из здания вокзала, на просторной привокзальной площади зажглись яркие лампы уличного освещения.

В эту ночь Альфред долго не мог заснуть. Их с Георгом поселили вместе. Они лежали в своих кроватях, поставленных в узкой комнате так, что головы были почти рядом. Воздух в комнате был затхлый, почти такой же, как в узкой спаленке в Клагенфурте.

С вокзала тетя взяла такси. Стоя у машины, с чемоданами, поставленными на тротуар, пока тетя расплачивалась с водителем, они рассматривали фасад дома, в котором им предстояло жить.

Комната их была таких размеров, что в ней умещались только две кровати, два шкафчика, на которых сверху теперь лежали их пустые чемоданы, и два маленьких столика-конторки у окна.

– Что будем делать завтра? – тихо спросил Георг, не поднимаясь с постели.

Альфред ничего не ответил. Пожалуй, он впервые не ответил на вопрос, который задал ему Георг. Альфреду очень хотелось бы побыть сейчас одному. Да и очень странно было, что Георг задал этот вопрос. Обычно Георг всегда все знал, а вопросы задавал Альфред. Ему вдруг представилось, что в их отношениях что-то поменялось. «Тетя Виктория дала им пристанище, приютила их! А ведь тетя Виктория – его тетя!»

За этим ощущением, придававшим ему уверенность, но одновременно мелочным и с долей мстительности, ему вдруг представилась мать, там, в Клагенфурте, как она, склонившись над плитой в кухне, разогревает к ужину суп.

Их шкафчики стояли слева и справа от двери, кровати – вдоль стен, днем их следовало застилать шерстяным покрывалом. С письменных столиков все должно было быть убрано, за исключением того времени, когда за ними работали.

Режим в общежитии был строгий. Утром, еще до завтрака, необходимо было прибрать комнату. Руководил всем этим священник, утром читавший им молитву, и он проверял все досконально. В столовой звучали голоса обитателей общежития, сплошь студентов, стоявших подле длинных столов, на которых уже дымился разлитый в большие жестяные кружки чай и кофейный напиток, а в плетеных корзинках лежали нарезанные ломти серого, плохо пропеченного хлеба.

Оба юноши быстро ко всему привыкли, атмосфера военной дисциплины и жесткого распорядка их совсем не задевала, и они смеялись во все горло, когда выходили из общежития на улицу, бодрые и набившие желудки.

Толкая друг друга локтями, они шли по освещенной солнцем пустынной улице. Почти все окна в домах были закрыты. Если какое и было распахнуто, то из него торчали разложенные на подоконнике для проветривания перины и подушки.

В сторону от их улочки вела более широкая улица, вела наискось вверх по склону холма к маленькому парку, где под растрепанными ветром деревьями собачонки с лаем гоняли голубей, а детишки ссорились друг с другом за право покататься на единственных качелях. И это вот называется городской парк?!

Они прошли мимо церкви, стены выкрашены в желтый цвет, барочная деревенская церквушка, стоявшая на небольшом возвышении и как бы доминировавшая над весьма оживленным проспектом. Они переглянулись друг с другом и зашлись смехом:

– Как у нас дома!

– Да, всюду живут люди.

Альфред вдруг ни с того ни с сего быстро чмокнул Георга в щеку. Тот и оглянуться не успел. Альфред поцеловал друга впервые, но ничего особенного в этом поцелуе, пожалуй, не было. Георг же привык к забавным и неожиданным поступкам друга. Он остановился, широко ухмыльнулся, сощурив на солнце глаза:

– Что ты опять учудил?

Странное проявление чувств! Альфред, хотел он того или нет, по-прежнему воспринимал своего друга, стоявшего сейчас перед ним, как в какой-то мере лишнего и смешного. Вот он и поцеловал его под воздействием нечистой совести.

На улице, ведущей мимо церкви в гору, располагались торговые лотки и киоски, и народ толпился возле них, покупая кто салат, кто картошку, свеклу или консервированные свиные шкварки.

Коренастые женщины торговали цветами – букетами, завернутыми в газетную бумагу и стоящими в жестяных ведрах с водой; мужчины подносили ящики с товаром: все же как-то все было здесь иначе, чем дома. Трудно сказать. Возможно, дело было в солнечном свете, он был как бы рассеянным и все же пронизывающим и легким. Или халаты у женщин были цветастее? Или иные формы и черты лица? Все пахло землей, сухостью, и снова сыростью и гнилью от обрезков овощей. Георг купил себе свежую булочку и беззаботно шел рядом с Альфредом.

Альфред же вдруг почувствовал себя подавленным и робко озирался вокруг. «С ним всегда так, – подумал Георг, – занесет то в одну сторону, то в другую».

Покинув рынок с его суетой, они зашагали по незнакомым пустынным улочкам. Жаркие косые лучи солнца проникали в уголки дворов, где между булыжниками пробивались сорняки, а из трещин в стенах поднималась пыль. На торцевой стене одного изломов, перед которым простирался незастроенный участок, они увидели нарисованную рекламу стирального порошка: на синем фоне молодая женщина в платке в красный горошек стояла с поднятыми руками перед тазом со стиральной доской.

Сегодня Альфред и Георг договорились встретиться в кафе. Это их первый парадный выход в город. На следующий день они собирались идти записываться на учебу в университет. А сегодня была, что называется, генеральная репетиция.

Они сидели за столиком вроде бы и вместе, но каждый был погружен в собственные мысли. Альфред восхищался про себя уложенной волосок к волоску прической друга, его безупречно выбритым лицом, светящимися умом глазами: да, Георг всегда был сообразительным. Он всегда знал, чего хочет. Георг выглядел бледным, интеллигентным, человеком с хорошими манерами. «Может быть, даже чересчур с манерами», – подумал Альфред. Постоянно прищуренные глаза, взгляд открытым никогда не бывает, щеки светятся, твердый подбородок, и как он умеет скрывать от постороннего взгляда любопытство и беспокойство, которые наверняка так же горят и обжигают его изнутри, как и горят в груди Альфреда. Он никогда и ни перед кем не обнаруживал беспокойства!

Георг спокойно и уверенно сидел за столиком, словно ничего проще на свете не было, а вот Альфред сам себе представлялся беспомощным, взволнованным и в общем и целом смешным.

«Быть может, он вовсе и не взволнован, как я, – думал Альфред. – Однако оправдывает ли его спокойствие мое поведение? Я должен просто взять себя в руки и не суетиться».

Так вот они и сидели за мраморным столиком кафе, в просторной нише у высокого окна, Альфред – на черном стуле, Георг – на обитом тканью диванчике, причем вел беседу Георг, а Альфред сидел, зажав ладони между коленями, опустив голову и слушая его. И одновременно не слушая! Он был возбужден, и чувства его противоречили друг другу, почти непроизвольно мысли устремлялись во все стороны, хотя он и пытался укоротить их и держать в узде, они разлетались, словно искры из костра.

Тетя Виктория к началу учебы подарила Альфреду новый костюм, и в придачу рубашку с галстуком и черные ботинки, которые, правда, жали ему ноги. И вот он восседал во всем великолепии, рубашка на груди сияла белизной, носы тесных ботинок отливали блеском.

И пока Альфред дивился тому, как ведет себя Георг, как он говорит, как естественно соотносятся друг с другом движения его рук и улыбка на губах, сам Георг восхищался тем, как одет его друг, и даже немного завидовал ему, потому что сам был одет в свои старые вещи, которые ему совсем не нравились.

Однако оба они друг другом восхищались, потому что оба сидели сейчас в кафе на венском Ринге, далеко-далеко от своих земляков, от своего родного гнезда, которое стремительно от них удалялось, словно планета, которая, стоит ее только покинуть, сразу уносится в бесконечное пространство и там, как кажется, исчезнет скоро навсегда.

На следующее утро Георг и Альфред записались в университет, на юридический факультет. Через несколько месяцев Георг перешел в Институт мировой торговли; его это направление интересовало больше.

В здании университета – наряду с огромными и угрюмыми объемами, предстающими взору снаружи, и необозримостью внутреннего устройства здания с его лестницами, переходами, лекционными залами, кабинетами и библиотеками, – Альфреда больше всего поразил треугольный портик, тимпан над лоджией, под которой был вход в вестибюль университета; эта каменная форма там, наверху, мощная, соразмерная и тяжелая, которая держалась неизвестно как на подпиравшей ее рустике, с самого первого дня олицетворяла для Альфреда университет и науку в целом.

Альфред звонит в высокую, темную дверь дома на Райхсратштрассе. Да, тетя и в самом деле живет в изысканном месте: между ратушей, парламентом и Бургтеатром. Она сверху отправила ему кабину лифта, и хотя Альфред нисколько не устал, ведь на дворе прекрасный мартовский денек, и кругом цветут золотым дождем кусты бобовника, он все же с удовольствием усаживается на скамеечку, обтянутую красным бархатом, и осматривает себя в зеркале, все ли у него на месте. Он наслаждался роскошью этого прекрасного дома: блеск зеркал, матовый и все же бодрящий блеск мраморных ступеней медленно проплывающей мимо лестницы, чересчур пышное сияние медных оправок, в которые вставлены латунные штанги защитных решеток на этажах. Он в хорошем настроении, чувствует себя легко и радостно. Лучше не бывает! Разумеется, он пришел к тете с цветами, это полураскрывшиеся бутоны нарциссов, к которым цветочница уверенной рукой добавила еще и алые розы, и еще немного декоративной травки.

– Ну зачем ты так тратишься! – восклицает тетя при виде букета и приветствует его радостным всплеском рук. – Альфред сразу замечает, что тетя, хотя она прекрасно одета, прическа только что от парикмахера, губы накрашены красной помадой, – что она выглядит все же не так, как всегда, что сегодня что-то обстоит иначе. И голос ее звучит необычно: он какой-то прозрачный и светлый.

– Как ты поживаешь? – участливо спрашивает Альфред.

– Хорошо.

– Ты великолепно выглядишь, – говорит он, чтобы скрыть свое замешательство. Он все же по-прежнему немного стесняется, когда остается с тетей наедине. Она действительно выглядит великолепно: в темном, простого покроя платье, открывающем руки, нитка жемчуга на шее, темные волосы.

Его комплимент оказывает на нее неожиданное воздействие, потому что тетя громко смеется, громко и натужно, и прикрывает рот рукой, чтобы подавить смех. Она идет по коридору в комнаты, он за ней, и плечи ее подрагивают; она никак не может успокоиться.

– Что случилось?

– Мужчины всегда мне так раньше говорили: ты великолепно выглядишь!

Тетя Виктория поворачивается к Альфреду и улыбается ему, но улыбка какая-то вымученная. Она начинает что-то напевать, ставя в вазу принесенные им цветы. Он ее такой еще никогда не видел. И песню эту он никогда не слышал.

– Что это за песня?

– Ее часто пели по радио во время войны. Для солдат. Для наших фронтовых героев.

В квартире царит порядок. Альфред останавливается на пороге комнаты. Хотя здесь нет недостатка в разноцветных маленьких вещицах – тут на комоде эмалевая шкатулка, там на стене гобелен, а еще ваза с цветами на столе, – все же атмосфера в комнате в целом серая и несколько тягостная. Альфред подходит к большому окну в эркере и смотрит вниз на Ратушный парк: кроны платанов еще голые, сквозь их ветви угадываются темные извилистые дорожки парка. На другой стороне Ринга, в Бурггартене, ветки каштанов торчат остриями в небо.

Альфред уже хотел что-то сказать тете, но она подошла к нему, и ее полные, теплые губы прикоснулись к его щеке. Она прижалась к нему, он ощутил все ее тело, ее дыхание и запах.

По воскресеньям в доме тети обед подает приходящая служанка, которая в будние дни заботится лишь о порядке и чистоте в квартире – чистоте, на вкус Альфреда, даже несколько избыточной. Тетя не терпит ни пылинки в доме, нигде, ни на полке серванта, ни на точеных ножках столика, ни в стеклянных плафонах люстры на потолке. Все должно сиять и сверкать чистотой, и нигде не должно быть даже намека на грязь или пыль. У Альфреда возникло подозрение, что тетя после уборки все перепроверяет и заставляет прислугу менять скатерти и салфетки чаще, чем это необходимо.

Столовая выглядит намного приветливей, чем гостиная: четырехугольное, прагматично и уютно устроенное помещение. Белизна скатерти и фарфоровой посуды, блеск столовых приборов и салфеточниц – все это настраивает на предвкушение грядущего обеда. Альфред и тетя усаживаются за стол. Она, как всегда, лицом к окну, он – справа от нее.

Стол накрыт на три персоны.

– Кто-то еще придет? – спрашивает Альфред, указывая на третий прибор. Он задает вопрос без всякой задней мысли, возможно, слегка смущенный тем обстоятельством, на которое прежде не обращал внимания: в присутствии незнакомых людей он по-прежнему еще ведет себя скованно.

– Я познакомлю тебя со своим старым другом, – говорит тетя Виктория и касается ладонью лба, словно только сейчас вспомнила, что пригласила этого друга.

Как раз в тот момент, когда прислуга в белом фартуке приносит большую супницу, раздается звонок в дверь. Виктория мгновенно вскакивает из-за стола.

– Пойдем открывать, – говорит она Альфреду. Он послушно идет следом за ней по коридору.

Дверь распахивается, на площадке стоит сухопарый, высокого роста человек с узким, бледным лицом и тонкими, красными губами, словно накрашенными помадой. Серые пряди волос будто приклеены к черепу, нос выдается далеко вперед; и когда незнакомец дружелюбно улыбается Альфреду и протягивает ему руку, юноше становится как-то не по себе.

С призрачным обликом гостя контрастирует его выпирающий вперед и свисающий живот. Обут гость в старомодные туфли-лодочки, в которых он шаркающим шагом проходит в комнату.

Тетя поздоровалась с гостем, поцеловав его в щеку. Он пожал ей руку.

– Это Лейто, – сказала тетя, когда они шли через прихожую. Альфред приветственно поклонился.

За обедом атмосфера становится более непринужденной, они оживленно беседуют, причем ведет разговор гость. Он весьма остроумен, в самом деле. Альфреду сообщают, что фамилия гостя – Лейтомерицкий, а Лейто – так фамильярно зовут его друзья и знакомые. По имени его никто и никогда не называет, кроме его матушки. Зовут его Йозеф! Да, именно так. И тетя его почти ни разу так не назвала.

Время от времени гость бросает на Альфреда быстрый, испытующий взгляд, словно пытаясь удостовериться, как он, Альфред, себя ощущает.

«Должно быть, этот Лейтомерицкий – важная персона!» – думает Альфред. В любом случае тетя по отношению к нему ведет себя сверхпредупредительно и дружелюбно, даже несколько заискивающе.

Хотя разговор, как уже отмечено, ведет в основном гость и беседа весьма интересна, – и о чем он только не рассказывает: об одном местном политике, купившем себе английский автомобиль, о цветочном корсо в Вельдене прошлым летом, о банке, в котором хранит свои деньги Папа Римский, – атмосфера за столом становится, можно сказать, все нервозней и напряженней. Альфред чувствует, что за их разговором скрывается еще что-то.

– Скажи ему прямо! – обращается наконец тетя Виктория к гостю.

На десерт подают землянику со взбитыми сливками, сервированную в маленькие вазочки и украшенную земляничными листочками.

– Альфред! – начинает гость, но потом останавливается и молча смотрит на юношу. Он неуверенно проводит ладонью по губам и тихо произносит:

– Я… я твой отец! Невероятно, но факт. – Гость улыбается и продолжает: – А тетя Виктория – твоя мать! Твоя настоящая мать! Представь себе.

Он снова умолкает.

Тетя Виктория сидит, низко опустив голову. В комнате царит тишина. Альфред смотрит на тетю. К голове медленно, но неудержимо приливает кровь.

Рыжеволосый еврей, лет этак тридцати, в черном костюме, стоит, облокотившись на рояль, в баре на Циркусгассе – неподалеку от Пратера и колеса обозрения. Колесо обозрения вращается, и в ночном небе кабинки светятся как летящие кометы. При взгляде на них легко себе представить, что ночь и темные воды всего мироздания кишмя кишат жизнью и крохотными, маленькими, подвижными живыми организмами, беспомощными и не осознающими себя. Еврей в баре поет, ему аккомпанирует пианист, лихо нажимающий на клавиши. Он исполняет песню. Лишь по устало опущенным уголкам губ пианиста можно понять, насколько все это движется как бы по инерции, и что в общем-то вечер уже закончился. Еврей выставляет пианисту еще один коньяк и заказывает другую мелодию, что-то там про гондолы в Венеции и ночь любви – и сам поет, поет во весь голос, и песня разносится по опустевшему залу кабака.

– Дела идут отвратительно. – Лишних денег ни у кого нет!

– Шиллинг теперь стал твердой валютой, вот только как его теперь раздобыть?

Еврей с движениями наемного танцора вскакивает на невысокий подиум рядом с роялем и затягивает третью песню, джазоподобную англо-американскую сентиментальщину. Он в этом заведении явно постоянный посетитель. Может себе это позволить. Вот он мелкими забавными шажками движется в танце в сторону барной стойки, останавливается перед официанткой, заплывшей жиром блондинкой, и льет ей шампанское из бокала в охотно подставленный дамой рот.

На часах половина двенадцатого ночи.

Вдруг входная дверь распахивается и в заведение вваливается разгоряченная компания – несколько женщин и мужчин, одетых по-праздничному. Женщины с едва скрываемым любопытством озираются кругом, широко раскрыв глаза, а мужчины, разыгрывая из себя опытных ночных гуляк, заказывают бутылку шампанского на всех; один из них интересуется ценой.

– Пару процентов сверху обязательно накину, – отвечает кельнер и откупоривает бутылку. До их появления он дремал за стойкой.

За одной бутылкой следует другая. Пианист подходит к развеселой компании и спрашивает, какие мелодии нравятся дамам. Они несколько смущенно отнекиваются, боятся, что придется платить пианисту. И тут перед ними появляется еврей; выпятив грудь, он широким жестом приглашает дам, просит их сделать выбор, заказать мелодию – за его счет, разумеется!

На их спутников, робко втянувших головы в плечи, попыхивающих своими сигаретами или прикладывающих к губам уже пустые бокалы, он просто не обращает внимания и после того, как отзвучала первая мелодия, приглашает на танец одну из дам, восхитительную брюнетку с оголенными плечами.

Еврей танцует превосходно. Он спрашивает даму, что их всех в этот кабак привело.

– У нас была вечеринка на работе! – отвечает она и, махнув рукой в сторону компании, продолжает: – Мы решили продолжить! Остальные уже разбрелись по домам.

– Эти наверняка тоже скоро отчалят, – говорит еврей, а когда танец заканчивается, приглашает даму к бару. Вся компания глазеет на них.

Еврей и дама после пары рюмок быстро знакомятся друг с другом, а когда женщина наконец уходит вместе со своей компанией, у него в кармане пиджака уже лежит записка с номером ее телефона.

На следующий день он звонит ей: она – секретарша в небольшой фирме. Занимается всякой организационной рутиной. Собственно, кроме стенографии и печатания на машинке она больше ничего делать не умеет – как, улыбаясь, признается она ему позднее во время ужина в дорогом ресторане. У нее умопомрачительные глаза, холодные и зеленые. В Вену она приехала недавно, ну совсем недавно.

– Мы все откуда-то приехали, – говорит еврей, а потом, за десертом, официально ей себя представляет: – Меня зовут Лейтомерицкий, Йозеф Лейтомерицкий. Друзья называют меня Лейто.

Он протягивает ей свою длинную, узкую, белую руку.

– Трудиться вам, видно, пока не приходилось, – говорит черноволосая красотка.

– А вам?!

В постели мужчина разглядывает свое новое приобретение: она, красавица, как раз уснула. Кожа светлая, белоснежная, как у королевы. «Умеет себя скормить, зверушка эдакая», – думает еврей. С другой стороны, ему это нравится: придает любви настоящий смак. Он проводит пальцем по ее круглой, по-детски пухлой щеке, по гладкой коже плеч, прохладной, словно ветка на дереве после дождя. Закуривает сигарету. Черноволосая женщина открывает глаза. И в самом деле! По ее взгляду он понимает (или считает, что понимает) – у нее действительно немного было мужчин, с которыми она оказывалась в подобном положении.

Они встречаются два раза в неделю, потом – три, постоянно звонят друг другу. Еврей предлагает ей перейти на работу в его бюро по управлению недвижимостью, что она и делает. Кстати, она приехала из провинции.

Из Каринтии.

Небольшая контора по управлению недвижимостью, ничего особенного! Помимо этого еврей играет в казино в Бадене, в лотерею, в тотализатор, регулярно ходит на ипподром – в Криау, во Фройденау. Отсюда у него и лишние деньги, которые он тратит щедро и с удовольствием. Ему нравится жизнь. Она приносит ему радость.

Новая подруга пользуется его щедростью в полном объеме. И он наконец делает ей предложение, поскольку тем временем роли их несколько поменялись – он к ней очень привязался. Лейто топчется в конторе вокруг своей красавицы, сидящей за столом с деловым выражением на лице, и пытается навести ее на более деликатные, приятные мысли. Она, кстати, быстро освоила свою новую работу.

– Но мне же надо работать! – говорит красавица.

– Не воспринимай все так серьезно! – отвечает еврей.

В день их свадьбы он долго рассматривает себя в зеркале: один завиток в его рыжей прическе никак не удается уложить, он непокорно торчит из-за уха. Он пытается пригладить его расческой и замечает, что в пряди рыжих волос пробивается седой волос, да, седой.

А как он выглядит в профиль? Все о’кей. Зубы в порядке. Кожа на лице, правда, несколько посерела и суховата. Он слишком много времени проводит в помещениях, в конторе, в кабаках по ночам. Ну а нос? Почти орлиный нос. Ну и что?

– Почему тебя назвали Йозефом? – спрашивает его свежеиспеченная супруга в номере отеля в Аббации, где они проводят медовый месяц.

– В честь славного императора Иосифа. Он ведь столько хорошего сделал для нас, евреев. – А ты мне скажешь, почему тебя окрестили Викторией?

– В честь английской королевы.

Они заливаются смехом, катаясь по широкой постели, а с моря сквозь открытое окно в комнату проникает возбуждающий соленый морской воздух вперемешку с запахом пиний.

Лейто буквально носит свою молодую жену на руках, они живут душа в душу. Но затем наступает тридцать восьмой год, и немецкие войска вступают в Австрию.

Теперь их отношения меняются, полностью переворачиваются под давлением внешних событий: молодая женщина возглавляет их контору. Лейтомерицкому – как еврею – официально вообще нельзя работать. Неофициально он подыскивает клиентов для конторы, которой теперь заправляет его жена. Как правило, клиенты его – тоже евреи, готовые все распродать, и с ними нетрудно договориться: люди хотят только уехать отсюда.

Хотя Лейтомерицкому благодаря взяткам и другим хитростям удается избежать депортации, которая уже началась в Вене, однако он не может воспрепятствовать тому, что в его управлении и в непосредственном окружении обосновываются нацисты всякого сорта, как члены партии, так и попутчики. С этим ничего не сделать.

В одном он стойко уверен: он не хочет уезжать из Вены, не намерен спасаться бегством или переходить на нелегальное положение. Он хочет остаться со своей женой. Но в конце концов он вынужден подтолкнуть Викторию к тому, чтобы она стала знаться с высокими нацистскими чинами, он сам ее к этому подталкивает. Так надо; если от этого будет польза. Чтобы ему по крайней мере можно было остаться в Вене.

– Сколько мы еще продержимся? – спрашивает его жена. Она теперь, вполне в духе времени, ухоженная, полнотелая красавица, с безупречным невинным лицом немецкой женщины, завитые волосы зачесаны волной назад, носит короткие платья, открывающие колени. На улицу надевает шляпку, шелковое пальто-баллон, туфли-лодочки на невысоком каблуке. Но сейчас она не на улице, а дома, сидит напротив мужа за маленьким столиком у окна.

– Будем довольны тем, что есть, – говорит Лейто и хочет взять ее за руку. Она отстраняется.

– Будущее – кто знает, что будет?

Она плачет. Потом вытирает слезы и смотрит прямо перед собой воспаленными глазами.

До осени 1941 года Лейто удается выжить в Вене. А потом никакие ухищрения не помогают. Вместе со многими другими его депортируют в гетто Лицманштадт, в Лодзь, в Польшу. Условия там жуткие, обитатели гетто годами изолированы от внешнего мира и голодают. Прибывшие из Вены, вперемежку с товарищами по несчастью из Праги, Будапешта, Темешвара, оказываются не в состоянии вынести эти условия, большинство умирает вскоре после прибытия – от разрыва сердца, от тифа, от голода.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю