Текст книги "Вена Metropolis"
Автор книги: Петер Розай
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
Эта намеренная игра во встречу и воссоединение предстает как внутренняя концепция, по меньшей мере – как утопия устройства дома по Вольбрюку. У профессора, подвизающегося и в университете, и в венской Общей больнице, всегда огромное количество работы, и когда он дома, он чаще всего занят своими пациентами, в основном мужеского пола, весьма капризными и раздражительными. Итак, профессор, мужчина лет пятидесяти, полноватый и цветущий, с маленькой игривой бородкой, спокойным взглядом и подвижными, умелыми пальцами виртуоза-музыканта, – профессор глубоко почитает семью и мир в семье, душевную близость членов семейства, трогательную заботу тесного семейного круга. Круг состоит из него самого, дочери Клары и его супруги и матери семейства, которая, кстати, много моложе господина профессора. Однако в то время как профессор рассматривает воскресные семейные посиделки за послеполуденным кофе в садовой беседке – особенно в мае, когда фруктовые деревья покрываются розовыми и белыми цветами, а скуповатые еще лучи солнца пронизывают соцветия, излучающие такое сияние, что глазам становится больно, – как воплощенный символ гармонии и согласия, любви друг к другу, – Клара, его дочь, шестнадцатилетний подросток, рассматривает эту ситуацию более трезвыми глазами, более реалистично, ведь ей известно, чего желает папа и как ему угодить, и она разыгрывает перед ним желаемые чувства в минуты душевной близости и внимания друг к другу, разыгрывает вполне удачно и очаровательно. Для мамочки любовь предстает в ином обличье: ей нравятся визиты супруга в спальню, и она отрабатывает свой супружеский долг умело и с определенным изяществом, которое мужья обычно с восхищением воспринимают как природный дар их супружниц. Когда он обнимает свою супругу, – лицо его при этом озабоченно надулось и окрасилось почти в фиолетовый цвет, – и отрывисто дыша, шепчет ей: «Ну, как тебе? Ну, как тебе?», она только нежно и добродушно улыбается, она ведь знает, что ответ-то ему вовсе не нужен, и эта улыбка окончательно сводит его с ума.
Кстати, Вольбрюки всей семьей по воскресеньям всегда отправляются на концерт в филармонию. Уважительных причин для отказа от похода не признавалось, за исключением таких неприятных обстоятельств, как экстренный прием больного или мигрень у жены. В филармонии, и при этом в партере, у семейства Вольбрюков с незапамятных времен был постоянный абонемент, из-за которого им многие завидовали.
Однажды вечером, а дело было летом и окна виллы Вольбрюков были широко распахнуты, профессор в одиночестве сидел в гостиной. Он переставил небольшой столик, обычно стоявший перед диваном и креслами, поближе к окну и там, в последних лучах заходящего за деревья солнца, перелистывал страницы большого альбома. Альбом был в переплете из черной юфтевой кожи. Профессор осторожно, держа перед собой двумя руками, принес его из своего кабинета и теперь, склонившись над ним, втягивал носом запах кожаного переплета.
Когда Клара вошла в гостиную, она поначалу не заметила отца. Профессор, ссутулившись, сидел перед открытым альбомом и, погрузившись в глубокое раздумье, невидящим взором смотрел в темнеющий сад.
– Папа! – она наконец-то заметила его и щелкнула выключателем.
– Не зажигай свет! – профессор всплеснул руками, и если бы это был кто-то другой, а не Клара, он бы, пожалуй, разгневался. Вольбрюк страдал некоторой раздражительностью, однако, оберегая свое здоровье, он старался сохранять спокойствие и уравновешенность.
– Клара! – лицо его, расплывшееся в приветливой улыбке, сейчас, в вечернем освещении, было похоже на огромную клубничину.
– Папа! – произнесла дочь еще раз и поцеловала его в лоб, над которым справа и слева уже были заметны пролысинки в его седых волосах.
– Посидишь со мной, посмотришь? Придвинь стул поближе и садись!
Отец и дочь склонились над фотографиями в альбоме. Профессор осторожно перелистывал страницы. Дочь тесно прижалась к нему. Иногда маленькая, нервная рука ее ложилась на одну из страниц, этим жестом она просила отца подробнее рассказать о какой-нибудь фотографии.
– А здесь кто это такой? Это твой дед! Уже в почтенном возрасте. Дедушка родом из Штирии, из зеленого сердца Австрии. Там все сплошь крестьяне, представь себе! Он сначала служил в Граце, в земельном управлении, а потом дослужился до места в венской придворной канцелярии. Стал надворным советником – да, он этого добился! Однако монархия к тому времени уже клонилась к закату. Дедушка построил наш прекрасный дом! В его времена – настоящий шик и блеск! Мне кажется, у нас в семье есть тяга ко всему современному.
Профессор, склонившийся над альбомом, чтобы еще лучше видеть подробности на фотографиях, вновь откинулся на стуле и ткнул пальцем в один из снимков.
– Богемская придворная канцелярия! – произнес он не без гордости.
– Я думала, что прадедушка был надворным советником в Вене, – сказала дочь и склонилась над альбомом.
– Богемская канцелярия правила всей прежней Австрией, – произнес, не вдаваясь в подробности, профессор и добавил:
– Здание сохранилось до сих пор! Это на Юденплац, на Еврейской площади.
Так, листая альбом, они заговорили об отце профессора. Он начал свою карьеру в железнодорожном ведомстве. Кстати, он играл на флейте; благородный дилетант, как назвал его профессор, используя связи в Союзе землячеств, получил место в военном министерстве и, учитывая его выдающиеся профессиональные знания, без всяких проволочек был взят на службу в немецкий вермахт.
– Нацистом папа никогда не был.
– И во время войны тоже?
– Он был чиновником. И больше всего любил музыку.
– А ты? Ты тоже где-то служил?
– Я был в гитлерюгенде.
– Ты был в гитлерюгенде, папа?! – Дочь с дерзкой улыбкой взглянула на отца и шутливо погрозила ему пальцем. Она плотнее укуталась в шаль, наброшенную на плечи, потому что из сада, вместе с запахами летней земли, потянуло и вечерним холодком.
– Все тогда в нем были! – ответил профессор и, завершая разговор и захлопывая альбом, добавил: – Мы австрийская семья с ног до головы.
Отец и дочь отнесли альбом обратно в кабинет, и как раз в тот момент, когда они выходили из него, в гостиную со стороны прихожей вошла супруга профессора. Она была одета для выхода в свет и явно торопилась.
– Вот вы где! – Широко улыбаясь, она подошла к мужу и дочери и, не касаясь губами, поцеловала профессора в щеку, а девочку в лоб. – Мне на завтра нужны деньги! Немножко больше, чем обычно.
– Возьмешь там, где всегда, – сухо ответил профессор.
– Ты такой заботливый!
Профессор со снисходительной улыбкой на губах, обозначив сдержанность, отвел взгляд в сторону и отступил назад.
– Мама, а ты куда идешь?
Мама, не ответив на вопрос дочери, направилась прямо к выходу, скользнув выдающим ее приподнятое настроение взглядом по разноцветью картин в золоченых рамах на стенах, по мебели, отсвечивающей темным блеском, по золоченым головкам сфинксов на столбиках комода.
Этим вечером Альфред встретился с Георгом у Института мировой торговли. Георг учился там уже несколько семестров. Он ждал друга на ступенях здания, в голове никаких мыслей, и это его несколько угнетало. Они пошли по окаймленной деревьями улице предместья.
– Давай сегодня как следует оттянемся! – сказал Альфред.
Георг остановился. Широко расставив ноги, руки в карманах, он с улыбкой смотрел на своего друга. Если Альфред ждал, что Георг спросит его, где они – в этот прекрасный вечер! – смогут оттянуться, то он ошибался.
Вместо этого Георг стал рассказывать о последней лекции об американском рынке и о возможностях, которые там существуют. Он буквально бредил мечтой об одном огромном экономическом пространстве, – это же целый континент! – в котором делаются дела, – и какими средствами!
– Представь себе, – сказал он и, сделав паузу, бросил на друга испытующий взгляд, удостоверяясь, слушает ли тот внимательно то, о чем он собрался рассказать. Однако Альфред мягко взял его за руку, потом обнял его за плечи и увлек вперед.
Венская городская железная дорога частично проходит в туннелях, частично над землей – по эстакадам, в зависимости от рельефа местности. Станции электрички, окрашенные в белый цвет, украшенные великолепием колонн, карнизов, ламп-шаров на кованых канделябрах-подставках, броско контрастируют с дешевыми закусочными и прочими заведениями, которые обосновались в арках, поддерживающих эстакаду.
– Смелей, ребята, заходите! – человек в синем спортивном костюме приветствовал этой фразой всех входящих в заведение. Сам он стоял перед игровым автоматом, небрежно дергая его за ручку, в правой руке держал зажженную сигарету и наполовину пустой стакан, из которого он, едва отняв его от губ, снова делал глоток.
– Что желаете, господа? Может быть, по «животику»? – обратился к ним хозяин заведения. Небритый, с выпученными глазами, в рубашке с закатанными рукавами, он стоял за стойкой, единственным украшением которой была большая банка с маринованными огурцами.
– Да, пожалуй, два «животика»! – ответил Альфред и наклонился к стойке, словно хотел удостовериться, что хозяин услышал его.
Человек у игрового автомата, проигравший очередную игру, что засвидетельствовал звонок, донесшийся из автомата, смачно сплюнул на пол и пробурчал: – Это называется ударить по животику, молодые люди! По животику! – Он расхохотался и указал рукой с зажатой между пальцами сигаретой на высоко висящую рекламную доску, на которой мелом было выведено: один «животик» = один бокал + двойная порция шнапса.
Георг и Альфред, забрав свои бокалы, уселись за столик в глубине зала, и Георг, не сделав и глотка, снова стал расписывать особенности американской экономики.
– Выпей сначала! – подбодрил его Альфред и разом опрокинул бокал в рот.
Вечер был, как уже сказано, исключительно хорош, возможно, это был тот же самый воскресный вечер, в который на вилле Вольбрюков отец и дочь разбирались в фамильных преданиях. Липы, правда, уже отцвели, однако запах их цветков, все еще устилавших асфальт, пропитал теплый воздух, приятно заполнивший – словно легкая, бесконечно подвижная жидкость, – большое помещение. Вверху, на небе, почти черном, – но чернота эта была свежей, праздничной и торжественной, словно свадебный костюм жениха – вспыхивали звезды и тонкими лучами струили свой свет. По широкой лестнице Георг и Альфред спустились в предместье, в низину. Улицы были безлюдны. Издалека доносились свистки локомотивов, а из-за длинных темных дощатых заборов поднимались серебряные облака дыма.
На дереве, одиноко высившемся посреди лужайки, сидела птица. Услышав ее пение, Альфред и Георг на мгновение остановились, они стояли вот так, рядом друг с другом, и слушали, как она поет.
Сквозь широкую стеклянную крышу зала ожидания, в который они вошли, проникал бледный свет. Из глубины зала раздавался голос репродуктора: «Скорый поезд на Прагу! Поезд на Абсдорф-Хипперсдорф!» Сквозь распахнутые двери виднелась привокзальная площадь, окруженная стройными тополями, их очертания словно застыли в темном воздухе. Альфред и Георг стояли, облокотившись на столик у пивного киоска, и смотрели на площадь. Через какое-то время Альфред, глядя на друга поверх своей пивной кружки, сказал Георгу:
– Знаешь, мне здесь нравится!
– Ты часто сюда захаживаешь? – спросил Георг.
Справиться с регулярно, но неожиданно возникающим и порой длящимся по нескольку дней состоянием подавленности Альфред смог, прибегнув к весьма своеобразному средству. В детстве он никогда не оставался в одиночестве. Теперь же он часто оставался один, еще и потому, что у Георга был совсем другой ритм учебы и жизни: рано утром он уезжал в институт, и хотя они с Альфредом и жили в общежитии в одной комнате, виделись они друг с другом теперь очень мало.
От общежития на Терезиенгассе до района Хитнинг Альфред добирался на электричке. Со станции он шел мимо церкви по сонным, отороченным акациями улочкам и через большие ворота входил в парк Шенбрунского дворца.
Поначалу парк не вызывал у Альфреда никаких эмоций, кроме неопределенного, не вызывавшего беспокойства равнодушия. Он быстро шагал по широким, прямым как стрела аллеям и выходил через ворота с противоположной стороны. И все же ветвящаяся вереница узких дорожек таила в себе какой-то невнятный страх, и Альфред неосознанно избегал отдаленных и безлюдных уголков парка.
Но однажды он словно бы открыл их для себя. Сразу за воротами он сворачивал на одну из этих дорожек, шел наугад, без плана и цели, по петляющим и змеящимся тропинкам. Как было тихо и прохладно! Зеленая листва ласкала глаз и вселяла в душу Альфреда умиротворение. Глаза вдруг зажмуривались от коротких золотистых всплесков. Что это было? Яркие и трепещущие лучи солнца, неожиданно проникающие сквозь прогалины в листве? Или это было ощущение счастья, невероятным образом вдруг заявившее о себе и славшее ему привет?
Когда он снова выходил на широкую аллею и видел вдалеке на серой, побитой ветром плоскости немногочисленных посетителей, похожих на разноцветные точки, он ощущал радость и облегчение, на сердце уже не давила тяжесть.
В общежитии, на Терезиенгассе, он с усердием отдавался учебе, подолгу просиживая над книгами. Однако частенько им овладевало чувство, будто он делает это не для себя. Какое ему до всего этого дело?
Альфред сидит в комнате в общежитии со спущенными штанами. Он держит в руке свой член, да, он действительно превратил увлечение онанизмом в профессию. Он не раздевается, только спускает штаны, задирает рубаху и обхватывает пальцами теплую, тугую плоть.
Поверх письменного стола он смотрит на Терезиенгассе, на безликую серую стену дома напротив, и представляет себе женщину. Чаще всего в его воображении возникает лицо профессорши Траун-Ленгрис, ее узкие и подвижные губы, и как она раскрывает их, когда говорит или смеется.
А потом он представляет, как сидит в ее кабинете, фрау профессор – по другую сторону стола, и они о чем-то разговаривают. Собственно, он задал ей какой-то вопрос, и она отвечает ему с присущей ей фантастической дотошностью. У него даже не возникает желания коснуться ее. Ему хочется одного: чтобы она говорила и говорила бесконечно, для него одного.
Альфред снова в гостях у тети Виктории. Тетя смотрит в окно гостиной, выходящее на Райхсратштрассе, словно ждет в гости еще кого-то, но Альфред знает, что это у нее такая привычка. Вот она наконец подходит к нему, садится рядом на банкетку, обитую красным бархатом с зеленым растительным рисунком, и прижимается к Альфреду.
– Ты должен больше времени уделять учебе.
– Да, конечно.
– Помнишь, как мы в Клагенфурте ходили в город гулять? – Тете эти давние прогулки очень дороги, лицо ее смягчается и расцветает, взор ее зеленых глаз мечтательно расплывается, линия носа кажется еще прекраснее.
– Помнишь, как мы тогда, во время грозы… – она касается рукой подбородка, пальцами теребит отвисшую под подбородком складку на горле, укрывающую, должно быть, нечто бесценное. Ведь именно оттуда раздается голос тети, то низкий, то неожиданно высокий.
– Мы не раз ходили на кладбище за городом.
Оба они вспоминают: надгробные камни светятся теплым блеском из-под темной зелени кустов туи, кипарисов и буковых деревьев, по белым, засыпанным мелкой галькой дорожкам они идут в кладбищенской тишине. Светит солнце, над ними бескрайнее небо.
Добирались они сюда на трамвае. Выпололи траву и сорняки вокруг могилы, протерли надгробный камень тряпкой, смоченной щелочью, и вот уже плоская поверхность камня высохла, посажены свежие цветы, и вот они садятся на скамейку рядом с могилой, чтобы перекусить. Альфред жует булочку с колбасой.
Тетя говорит с ним о его матери. Та ведь мало хорошего в жизни видела.
– Ты же видишь, какая она грустная. Она на фабрике работает, и никого-то у нее нет, кроме этого идиота.
– А как же ты?
– Мы были из бедной семьи. Отец работал поденщиком у крестьян. Спился в конце концов. Мы обе рано остались без родителей. Воспитала нас одна из родственниц. Мы дома работали, вязали и шили на соседей. Я помню, как на ярмарке я и она выиграли в лотерею по короне принцессы из посеребренной бумаги. С зубцами, на которые были наклеены фальшивые драгоценные камни. Ни о чем подобно мы и мечтать не смели! – Мне повезло, и я потом смогла учиться в торговом колледже. – Тетя медленно убрала прядь волос со лба. – Все всегда выходит по-другому…
Лейтомерицкого, своего отца, Альфред почти не видел. Тот часто передавал ему привет, передавал через тетю маленькие подарки, а иногда и некоторую сумму денег, но он был очень занят, времени у него было в обрез, как объясняла тетя.
После того памятного обеда, во время которого тетя и Лейтомерицкий открылись ему, между Альфредом и тетей Викторией, как он по-прежнему ее называл, несмотря на ее робкие попытки приучить его к другому, еще случались минуты ничем не затуманенного согласия и счастья, но в общем и целом все теперь изменилось. Времена безоблачной радости и любви без всяких околичностей прошли навсегда: теперь Виктория всячески наставляла Альфреда, давала ему советы, диктовала правила или сетовала на его поведение.
Иногда, как представлялось Альфреду, тете надоедала ее новая роль. Она, казалось, страдала от того, что теперь она ему мать, а не хорошая подруга, как раньше. Ему чудилось, будто из глубины ее души слышен вздох сожаления, слышен подавляемый, всячески скрываемый стон, из самой глубины, когда она, подняв вдруг глаза, понимала, что нечаянно и неизбежно ссорится с ним. И тогда она целовала его крепко-крепко, как возлюбленная, правда, только в лоб и в щеку.
Альфред и Георг отправляются на рекогносцировку прилегающей местности. Они углубляют познания, приобретаемые в университете, весьма практическим способом: вскоре они до мелочей изучили квартал вокруг Терезиенгассе, исходили пешком весь город, а вечерами шли бродить по тенистым улицам коттеджного квартала.
От их общежития на Терезиенгассе до роскошных вилл было просто рукой подать. Только миновать небольшую ложбину по Верингерштрассе, шумно и деловито устремляющейся в сторону центра.
Одна из вилл понравилась Георгу больше всего, и он теперь частенько гуляет в коттеджном квартале сам по себе. Дом этот понравился ему не только потому, что он такой красивый и импозантный, хотя в нем соединилось и то и другое. Вот она, эта вилла, там, наверху, на небольшом холме: вилла Вольбрук!
Госпожа профессор Вольбрук, так обычно обращаются к хозяйке дома, души не чает в своем супруге. Однако ее молодое тело с его потайными уголками, для особого дела предназначенными, чувствует себя по-настоящему, на всю катушку не дома, а в гостиницах, в известных своей дурной славой районах города, к примеру, на Вайнтраубенгассе и на Новарагассе, неподалеку от Пратера, где ее знают как постоянную клиентку и где она появляется каждый раз с новыми кавалерами. Ее возбуждает сама возможность быстро подцепить незнакомого мужчину. Представители фирм, торговые агенты, банковские служащие, даже простые рабочие составляют ее подвижное окружение.
Разумеется, Георгу об этом ничего не было известно. Однажды, в одно прекрасное утро, по дороге к смотровой башне, возвышающейся над парком Тюркеншанц, он увидел Клару, дочь Вольбрюка, выходящую из ворот виллы, скорей всего, идущую в гимназию, опаздывающую и потому очень спешащую. Она на ходу пыталась застегнуть туго набитый школьный портфель, и Георг едва удержался, чтобы не подойти к ней и не предложить свою помощь. С той поры и с того момента Георг предпочитал виллу Вольбрюков всем остальным виллам в квартале.
В фойе венского Концертного дома уже прозвучал третий звонок, и в нем остались лишь редкие зрители, еще толпившиеся у гардероба. Лампы в фойе, свет которых отражался в гладком каменном полу – как раз из-за образовавшейся пустоты и словно бы увеличившихся размеров помещения, как показалось Георгу, в ожидании застывшему у входных дверей, засияли еще ярче.
Придет! Не придет! – Настроение его менялось, как колеблется колос на ветру, как меняет направление флюгер на башне. – Клара его бросила!
Он занял свой пост у самых дверей, но теперь, когда фойе совсем опустело, в этом уже не было особого смысла, и он стал медленно прохаживаться по залу, демонстративно повернувшись спиной ко входу. Он делал вид, что погружен в свои мысли, и это деланое глубокомыслие сколько-то помогало ему сохранить присутствие духа.
Для Георга появление Клары было вопросом чести. Уж как он старался уговорить ее, чтобы она пошла с ним на этот концерт.
В своих тайных мечтах, – Кларе он об этом, разумеется, не говорил, – он в красках представлял, как после концерта поведет ее в маленькую гостиницу, которую давно разведал. Он подумал было о том, а не попросить ли ему Альфреда отправиться погулять на часок-другой, чтобы освободить комнату на Терезиенгассе. Ну уж нет! Не та обстановка. В номере гостиницы он поможет ей снять пальто. А потом, без всякого перехода, он представлял ее себе обнаженной, и нагота ее будоражила Георга, а себя он чувствовал уверенным и сильным. Однако когда она появилась в фойе и, подойдя сзади, положила руку ему на плечо, сердце его чуть не выпрыгнуло из груди, забившись громко и чуть ли не причинив ему боль, а когда они рука об руку поднимались в зал по покрытой красным ковром широкой лестнице, он шел молча и радовался торопливым шагам, потому что боялся выдать себя голосом.
Скованность не отпускала его и во время концерта, в темном зале, и он не осмелился положить свою ладонь на ее руку, которая покоилась на ручке кресла совсем близко, может, еще и потому, что не знал, прилично ли так поступать в концертном зале. До сих пор он бывал только в кино, а в кинотеатрах люди вели себя совсем иначе. – Собственно, ему даже понравилась праздничная и возвышенная атмосфера зала, это соответствовало его чувствам, далеко не обыденным и сильно отличавшимся от всего, что он испытывал в обычной жизни.
После концерта, когда они выходили из зала, он неумело и украдкой поцеловал Клару в шею, чуть пониже уха.
Клара воспринимала и концерт, и музыку, и сидение рядом с ним в темном зале совсем иначе, чем он. Она громко засмеялась, увидев, как какой-то толстяк стоит у гардероба и держит в коротеньких руках сразу несколько шуб, так что его самого из-за шуб почти не было видно; она щебетала о музыке, которую они сегодня слушали, и без всякой скованности смотрела Георгу прямо в глаза.
– Давай зайдем в кафе! – сказала она. По живому и веселому выражению ее глаз он понял, что она никогда и ни за что не пойдет с ним в маленькую гостиницу, и не потому, что он ей неприятен и не нравится, а потому, что она слишком в хорошем настроении, чтобы дать запереть себя в затхлом и тесном номере жалкой гостиницы и там отдать ему то, чем она дорожит и что является ее сокровищем.
Георг растерялся. Он не сделал даже попытки предложить ей отправиться с ним в гостиницу, а всем своим видом показал, что рад ее предложению сходить в кафе. – И он действительно был этому уже рад!
Они пошли к площади Шварценберга, где в свете уличных фонарей бронзовый князь с перьями на шлеме одиноко восседал на своем скакуне и выглядел еще глупее, чем обычно; в это время народу вокруг было еще много, на тротуарах не протолкнуться, на улицах – шеренги автомобилей, двигавшихся в сторону Рингштрассе или стоящих на светофорах. Георг направился было в сторону кафе «Шварценберг», но Клара сказала: «Пойдем лучше в «Империал»!»
Там, в залитом праздничным светом зале, она рассказала ему, что после концертов в Консерватории всегда заходит сюда с папой перекусить.
– Я сегодня была в Концертном доме! Для того, кто ходит в филармонию, это смертный грех!
Георг смотрел на нее счастливым взором. Именно то, что ему все это было в новинку, – и кафе «Империал», и филармония, и Концертный дом, и такая милая Клара, – являлось для него обещанием и гарантией будущих радостных побед, которые он теперь твердо намеревался заслужить или завоевать.
– Я стану большим человеком! – неожиданно произнес он уверенным тоном. Слова эти вырвались у него неожиданно, просто так.
– Откуда ты знаешь?
– Моя мама всегда это говорила.
Несколько дней спустя Альфред случайно встретил на остановке трамвая Клару; Георг успел их познакомить. Увидев Альфреда, она вдруг залилась слезами. Он подошел к ней, и она приникла к нему.
– Что случилось? – спросил Альфред.
Серый дождливый день. Лужи на тротуаре и маслянистые лужи на продавленном колесами асфальте. Зонтики прохожих. Мокрые от дождя, окрашенные в красно-бело-красные полоски цепи ограждения, отделяющего трамвайную линию от дорожного полотна. Мокрая листва деревьев в парке.
Клара – молоденькая девушка, молодая женщина, если хотите. Среднего роста, брюнетка. На ней светлый плащ. Туфли на низком каблуке, сумочка с длинным ремнем на плече.
– Это из-за Георга.