Текст книги "Вена Metropolis"
Автор книги: Петер Розай
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
В конце концов, и Лукас полностью относил это на счет Клары, Георг теперь все больше предавался светским развлечениям. По вечерам или в частной обстановке они с Лукасом больше не виделись.
– Ты ведь знаешь, я никогда не был в тебя влюблен, – сказал однажды Лукас Георгу. Слова эти отдавали горечью и звучали не так весело, как это себе представлял Лукас. Георга они не задели, он принял их за одну из тех грубоватых шуток, которые позволяли по отношению друг к другу старые друзья.
В ту пору снова выплыла на поверхность идея открыть игровые салоны. Сначала Лукас попытался убедить Георга, чтобы тот согласился войти в это дело, что теперь – самое подходящее для этого время. Георг интереса не проявил. Чем чаще Лукас заводил об этом разговор, тем отрицательнее реагировал на его предложения Георг.
– Увы, мне, видно, придется в этом участвовать, – сказал Георг однажды, – хочу я того или не хочу!
Лукас вздохнул с облегчением.
Но в конце разговора Георг напрямую заявил Лукасу, что он никогда в жизни не предполагал участвовать в этом предприятии. Все закончилось тем, что Георг выплатил Лукасу его долю в фирме, да еще, как ни протестовали против этого мать и Клара, добавил сверху солидную сумму.
– Знаешь, я ведь к нему просто привык, – объяснил он однажды вечером Кларе. И произнося эти слова, он, пока они слетали с его губ, отчетливо почувствовал, что ему не стоило бы этого говорить в присутствии Клары, да и вообще не стоило.
Штепаник рьяно взялся за дело. За короткое время он открыл несколько игровых залов и вскоре создал целую сеть залов игровых автоматов и букмекерских контор, разбросанных по всему городу, сеть, о которой он всегда мечтал. С раннего утра и до позднего вечера он неустанно колесил по городу, полный новых планов.
В то время как Лукас разъезжал по городу, особенно в тех районах, в которых жили так называемые гастарбайтеры, и расширял свое предприятие, Георг занялся ремонтом дома в Хитцинге, который он между тем именовал своим. Этот ремонт, вернее, полная перестройка виллы, с одной стороны, позволила ему сколько-то побыть одному, без Клары, ведь ведущиеся там работы съедали уйму времени – надо было обсуждать все детали строительства и постоянно за всем присматривать. Было чем заняться!
– Скорей бы нам заняться обустройством дома! – сочувственно вздыхала Клара.
С другой стороны, перестройка здания, ориентированная прежде всего на то, чтобы придать ему представительный и шикарный вид, была связана с тем процессом перемен в характере Георга, о котором мы выше уже говорили. Неслучайно поэтому мать с самого начала была против. Хотя она и заверяла Клару, что понимает, «что супружеской паре нужна другая обстановка, чем холостяку», она тем не менее чувствовала угрозу, исходящую от шума строительных работ, направленного, и она это отчетливо ощущала, и против нее.
Поэтому Георг при любой возможности делился с матерью своими планами, – и он постоянно пытался внушить ей, что именно она более всех выиграет от их осуществления. Он словоохотливо изображал все дело так, словно переустройство дома было затеяно ради нее, как раз и специально для нее.
– Ведь твоя терраса станет намного просторнее – и выходить на нее можно будет прямо из спальни! Когда-нибудь потом, когда с ногами у тебя будет не так хорошо, это ведь будет огромным преимуществом! И посмотри: в новом доме у нас постоянно будет толпиться народ, а здесь ты сможешь побыть одна! Здесь ты будешь предоставлена самой себе!
В жизни Лейтомерицкого тоже наметилась перемена, медленная, неспешная, подобно перемене в жизни Георга: Лукас все чаще замечал, – впрочем, это замечали и другие люди из круга знакомых Лейто, – что Лейто в течение вечера, ночного бражничанья неизбежно оседал, как мешок, и потом лишь тупо смотрел перед собой, не произнося ни слова. Лицо его, и так-то жирное и нездорового цвета, опухало еще больше, он сильно потел и постоянно трогал себя за горло, хотя воротник рубашки и так уже был широко распахнут. Домой он идти не хотел.
– Ему… ему плохо, – тихо и так, чтобы Лейтомерицкий его не слышал, сказал Лукас одной из проституток, с которыми они уединились в кабинете. Он и Лейто предпочитали теперь заведения в пригороде, так сказать, более грубую пищу, и времена, когда они были завсегдатаями казино в Бадене или ресторана в отеле «Захер», канули в прошлое. Когда они на такси тряслись по какому-нибудь поселку в Кагране или по унылым улицам в районе Фаворитен, мимо доходных домов, фабричных зданий и трамвайных депо, Лейтомерицкий нередко и с удовлетворением знатока говорил Лукасу: «Мы всегда найдем для себя что-нибудь новенькое!»
Лукас молчал в ответ.
– Мне это напоминает Лейтомышль! – с трудом пробормотал Лейтомерицкий, когда они как-то вечером оказались неподалеку от Маргаретенгюртеля, в гостинице на час. Обои на стенах, насколько можно было разглядеть при слабом свете двух ночников, свисали клочьями.
Лейтомперицкий, лежа на спине, под головой – две подушки, показал рукой за окно, единственное окно в комнате: на улице в слабом свете фонаря виднелся серый фасад здания в имперском стиле, украшенный колоннами и лепными карнизами, – то ли почтамт, то ли школа, – в столь поздний час, разумеется, безлюдный и закрытый.
– Как в Лейтомышле в давние времена, – повторил Лейтомерицкий и для вящей убедительности попытался кивнуть головой.
– С чего бы это? – спросила одна из проституток. Она опустилась перед ним на корточки и как раз расшнуровывала ему ботинки. Другая проститутка играла с пробкой от бутылки шампанского, которое они принесли с собой, а Лукас тем временем на диване, стоявшем несколько поодаль от большой кровати, ближе к двери, с пыхтением обрабатывал третью.
В один из этих же дней Виктория, госпожа Штрнад, по пути от своего дома на Райхсратштрассе к Шотландским воротам, – она собиралась зайти в свой банк, находившийся неподалеку, – попала под машину сразу за Бургтеатром. Водитель потом утверждал, что женщина намеренно бросилась под колеса. В любом случае уровень содержания алкоголя в ее крови, установленный врачами при вскрытии, был высокий. В небольшой пластиковой папке, которую выронила Штрнад, попав под машину, и которая покатилась по асфальту, обнаружилась толстая пачка банковских выписок, замызганных и с загнутыми уголками, видно, их часто перебирали и перелистывали.
В одном из ящиков ее секретера, который чиновники магистрата, производившие опись имущества, вынуждены были взломать, среди прочего было обнаружено письмо, адресованное знаменитому Лейтомерицкому, коммерческому советнику, автомобильному королю! – неоконченное письмо, набросок, несколько строк, нацарапанных на листке бумаги. В нем Штрнад писала: «Я люблю тебя, и мне стыдно!»
При установлении наследников погибшей выяснилось, что единственная родственница госпожи Штрнад, ее сестра, проживавшая в Клагенфурте в весьма стесненных обстоятельствах, уже ушла из жизни: она умерла от рака, кстати, совсем недавно. Своего родного сына, местопребывание которого неизвестно, госпожа Штрнад не включила в завещание, возместив ему обязательную часть наследства.
Мария Оберт, – вы помните эту ласковую, милую, маленькую жену профсоюзника-социалиста, железнодорожника, что доживал свои последние дни в санатории в Гуггинге? – так вот, она в полном согласии с собой и с миром просто и скромно жила-поживала в своей старой квартире в Кайзермюлене. Ходила в церковь по воскресеньям, иногда и по будням – на Месяц Девы Марии в мае, на Воздвижение Креста Господня и так далее, а вечера проводила у телевизора, который наконец смогла приобрести. По большим праздникам она всегда ездила в Парндорф в Бургенланде, к своей родне, которая относилась к ней, крестной матери, тетке, кузине и двоюродной бабушке, с любовью и почтением и радовалась ее визитам, сопровождавшимся щедрыми подарками, привезенными из Вены.
Георг с матерью сидели за чаем. На дворе – ранняя осень, день клонится к концу, машин на улице почти не слышно – воскресенье. Сумерки еще не опустились, еще светло, однако Георг, подсаживаясь к чайному столику, включил торшер, стоящий у дивана.
Поначалу они говорили о всякой всячине, и пока мать взволнованно повествовала о детском благотворительном концерте в пользу восстановления собора Святого Стефана, взгляд Георга перебегал от маленького чайного столика, на котором был уютно и изящно расставлен чайный сервиз, к саду за окном, деревья в котором еще сохранили свой убор, однако уже было отчетливо заметно, что листва начала облетать. Георгу нравилось разноцветье осеннего сада, сливавшееся в единое пятно, в котором отдельные тона переходили друг в друга. И весть, которую он намеревался сообщить матери за чаем, была такого же рода, впрочем, большой неожиданностью она не являлась, и Георг, с приятным ощущением погрузившийся в мягкое кресло и расслабившийся, отдавшись любованию природой, не испытывал ни малейшего волнения; он чувствовал удивительное единение с этим временем года и с миром в целом.
В последнее время, в последние недели и месяцы возникло, как это бывает, когда смешивают разные химические вещества, неожиданное состояние, которое трудно предугадать, если все вещества с их свойствами держать по отдельности и не смешивать. Вот тут Георг, прилежный, внимательный, преданный матери Георг. А вот его дела в фирме, трудности, с ними связанные, успехи, которые эти дела, если постараться и если повезет, приносили. В последнее время Георг достиг в своих делах огромных успехов. Сделки проходили блестяще и намного лучше, чем он мог бы представить это в самых смелых мечтах, если бы действительно мечтал.
Если Георг в редкие минуты самоконтроля опасался, что его несколько небрежное обращение с матерью, поверхностное отношение к ее мыслям, словам и пожеланиям, которое он демонстрировал с недавних пор, может подавить ее, рассердить или разгневать, а в худшем случае вызвать приступ ярости, то теперь он с удивлением отметил, что, вовсе наоборот, мать почти преданно, весьма положительно настроена по отношению к нему, так сказать, ему подчиняется, соглашается с ним во всем и вообще ни словом, ни жестом не перечит ему.
За день до этого он поймал себя на том, что погладил мать по голове. Он впервые отчетливо почувствовал, какие, собственно, мертвые и безжизненные у нее волосы. Лицо матери в это мгновение предстало перед ним бледным и скукожившимся, жутковатым и устрашающим. Однако одновременно в груди его разлилось безграничное и теплое чувство, мягкое и чудесное; а ведь буквально за миг до этого ему казалось, что все вокруг пошатнулось и он куда-то падает!
Со страхом отогнав от себя эту путаную вереницу мыслей, Георг заметил, что мать протягивает над столиком руку в его сторону. В первую секунду он увидел только тонкие сухие пальцы и – нерезко – коричневое пятно на тыльной стороне ладони.
– Мы с Кларой скоро поженимся! – торопливо произнес он. – Ты наверняка будешь этому рада.
После первого инсульта, который не был для Лейтомерицкого слишком неожиданным и который он просто принял к сведению, как принимают к сведению отключение света в квартире или автомобильную аварию, и после обращения за консультацией и лечением к выдающимся специалистам он без промедления отказался от всех своих должностей в фирме, от всех ролей в сложном переплетении его деловой жизни. Решение было окончательным, несмотря на то, что после лечения он снова обрел прежнюю физическую форму, да и с головой у негр все было нормально.
Выписавшись из больницы, Лейтомерицкий прочно обосновался в маленьком кафе в центре города, на Кругерштрассе, неподалеку от площади Шварценбергплац. Почему ему приглянулось именно это кафе? «Мой отец всегда встречался со своими деловыми партнерами именно в этом кафе. С самыми разными деловыми партнерами».
Кафе было маленькое и узкое и, собственно, представляло собой длинный вытянутый рукав, а в самом конце его, в самой темной части помещения, где всегда горел свет, в нише, обитой выцветшим розовым бархатом, восседал Лейтомерицкий и читал.
Он появлялся уже в десять утра, к самому открытию кафе, и усаживался на свое место. Посетители – как правило, торговые представители, продавцы из антикварных лавок и бутиков, расположенных поблизости, присаживались ненадолго выпить чашку кофе; в обеденное время появлялись школьники из ближайших школ, наполнявшие помещение вихрем уличного воздуха, шумом и гамом. Зато во второй половине дня здесь было тихо, и тишину нарушало только шуршание газет, которые читали пожилые дамы, в основном вдовствующие, на пару часов вышедшие на люди из своих больших квартир. Вечером же, – а Лейтомерицкий по-прежнему сидел на своем месте, разве что отлучаясь в туалет, – кафе заполняла пестрая публика, не то чтобы сброд, это слишком сильно сказано, но и изысканной ее тоже нельзя было назвать.
Еще за завтраком, едва только большая чашка кофе с молоком появлялась на столе, – а он заказывал еще и рогалик, который макал в кофе и затем в таком размокшем виде отправлял в рот, – он принимался за книги, которые приносил с собой. Поначалу это были всякого рода естественнонаучные и философские издания, особенно книги о происхождении мира и о том, как все сущее однажды обретет свой конец, позднее же Лейтомерицкий остановил свое внимание на одной-единственной книге, и это была Библия. Он с наибольшей охотой читал четыре Евангелия о нашем милостивом Господе Иисусе Христе и с увлечением сравнивал эти книги друг с другом. Он делал выписки карандашом на отдельных листочках, которых вскоре накопилось не на одну папку, и с разрешения владельцев кафе хранил их под банкеткой, на которой просиживал целый день.
Щеки у Лейтомерицкого, когда-то толстые, теперь обвисли, брился он редко, поэтому лицо поросло седой щетиной, окаймляющей его по-прежнему красные губы. Он больше не курил, единственное, что пил днем, – это кофе. Раз в час официант ставил перед ним новую чашку кофе, а ближе к вечеру кофе сопровождала порция коньяку в большом коньячном бокале. С бокалом на столике, с книгой в руке Лейтомерицкий тихо и одиноко сидел в кафе рядом с послеполуденными дамами, погруженными в чтение газет, сидел так, уйдя в себя и в свои мысли, и вечером, и ночью, когда жизнь в кафе бурлила ключом. Руки у него не дрожали. Спортивной осанкой он никогда не отличался, а теперь фигура его еще сильнее сгорбилась и скособочилась, и когда он высиживал над своей книгой, то видна была только его голова, покрытая редкими и длинными седыми волосами, и выпиравшие плечи его темного пиджака, когда-то бывшего ему впору.
Лейтомерицкий погружался в знания для собственного удовольствия. Он никогда ни с кем не разговаривал о прочитанном и не предпринимал попыток поделиться добытыми сведениями. А если кто-то из посетителей, что иногда бывало, пытался подшутить над ним, ведь он стал местной знаменитостью и прослыл знатоком Библии, и наклонялся к нему с вопросом, как далеко он продвинулся в своем изучении священной книги, Лейтомерицкий на это дружелюбно и без всякого раздражения выпрямлялся, окидывал обратившегося к нему взглядом и говорил тем голосом, который прежде, в его фирме, звучал столь повелительно, говорил дружелюбно и спокойно, – что, разве не ясно, что он сейчас занят?
Однажды вечером сильно подвыпивший посетитель пристал к Лейтомерицкому особенно назойливо. Грузно опустившись на банкетку рядом с Лейто, который отстраненно смотрел на него широко открытыми глазами, он снова и снова втолковывал ему, что поражение Гитлера и его сторонников – «Гитлера! Гитлера!», – вскрикивал пьяный, – что это поражение, скорее всего, не закономерность, а случайность, и связано оно с кознями мирового духа.
– Ведь мировой порядок, да, мировой порядок, создающий столько лишнего и никчемного, должен сам, уж будьте любезны, и поразмыслить, как от всего лишнего и никчемного избавиться! Уж будьте любезны!
Хозяину кафе стоило большого труда выволочь пьяницу из ниши Лейтомерицкого.
Когда в один из дней, пополудни, сильно напугав пожилых дам, Лейтомерицкий с громким стуком вдруг повалился со своей банкетки на пол и больше не поднялся, – падая, он повалил столик, за которым сидел, и рассыпал кругом карандаши и листы бумаги, – то в его записках и выписках обнаружили великолепные рассуждения, представлявшие собой в основном парафразы или пересказы отдельных мест из Библии. Здесь были размышления о справедливости Бога, справедливости Судии, что восседает на облачном троне, словоохотливые и путаные рассуждения о праведной жизни, попытки доступно описать совершенные и вечные блага небесные.
Глава 5
– В последний раз я видел Мёслера на благотворительном приеме в пользу помощи умирающим. Там присутствовал и кардинал, я точно помню. Кардинал, как обычно, был в простой черной сутане с белым римским воротничком, это так выгодно подчеркивает его голову ученого с белыми как снег волосами. Мёслер стоял где-то позади, у одного из длинных столов, где наливали фруктовый пунш или какой-то другой похожий напиток. Он тогда не отпускал своих обычных шуточек, казалось, что он был глубоко погружен в свои мысли. А может он просто перебрал лишнего?
– Я имею в виду, что он обычно такой разговорчивый, в любом обществе он в центре внимания, окруженный людьми, его слушающими. Но с недавних пор…
– В шляпе с широкими полями ходят, как я полагаю, на вернисажи или на собрания людей искусства. Но ведь не на званый ужин у федерального президента! Эти люди просто-напросто… они явно не в себе! Он скупает дорогую недвижимость. Однако для кого, никто не знает. Ведь он весьма неглупый человек! И при этом такой циничный. И выделывает подобные кренделя! Его ведь, говорят, даже Хюттер, ну, вы знаете, профессор университета…
– Я Мёсслера совсем не знаю, однако, признаюсь честно, мне бы вовсе не помешало с ним познакомиться. На презентации дизайнеров и модельеров мелкого калибра он не ходит. Через его секретаршу добиться приема у него невозможно. А запросто обратиться к нему где-нибудь, на какой-нибудь дискотеке или где еще – ну, с этого вряд ли будет какой толк.
– Да уж, это никуда не годится.
– Он мне рассказывал, что отец его на войне был генералом армии, награжден высшими орденами. Не из наших – англичанин! Он будто бы после войны отправился в Южную Африку, в Родезию. И вот там негры его…! А потом я вдруг слышу, что Мёслер вообще не знает, кто его отец, что у него вообще нет отца! Он что, смеется над людьми?
– Знаете, Вена – город маленький. Вена – очень маленький город. Что знают двое, знает весь город!
– Я как-то имел удовольствие видеть этого господина страшно разгневанным. Официантка не расслышала, что он заказал. Или он заказал что-то такое, чего в меню не было, какое-то особое вино, какого-то определенного года? Ужас! Вы бы видели, как он кипятился! Он все смахнул со стола. Отвратительный тип! Негодяй. А ведь я столько хорошего слышал о нем.
– Мы посещаем один и тот же салон красоты. Раньше мужчине в подобном было невозможно признаться, но нынче…
– Он много покупал у Лойккеса, доверял ему, этот Мёслер. Можно теперь сказать – наполовину по глупости, наполовину из расчета. У Лойккеса был нюх на искусство, на настоящее искусство, на искусство вообще. Разумеется, там было и много бросовых вещей, куча всякой дряни! Лойккес стал потом директором музея, высоко поднялся, – там, внизу – в Граце.
– Хюттер действительно выставляет свою кандидатуру от партии нацистов, как главный кандидат?
– Этот Мёслер – заносчивый дурак, если хотите знать, – и больше ничего!
По четвергам у Клары был журфикс. Сегодня на нем появился и ее папа, профессор Вольбрюк, нынче уже на пенсии. Профессор принимал теперь только тех больных, от которых ему ну уж никак невозможно было отказаться и которые были к нему бесконечно привязаны, а также тех, кто был очень, очень богат. При всей его любви к человечеству он заботился теперь об одном-единственном пациенте, о самом себе. Когда ему исполнилось семьдесят, у него обнаружилась сахарная болезнь, диабет в очень тяжелой форме: диета и еще раз диета – вот единственный ответ на эту беду.
Его навязчивой идеей стало ведение записей о своем физическом состоянии, о том, что он ежедневно принимал в пищу, и о том, что выводил наружу его организм. Полностью посвятив себя составлению графиков питания, картотеке и подробному перечню испражнений, этот прежде тщательно следивший за своей внешностью человек постепенно опускался. Одежда его была частенько заляпана пятнами от принимаемых лекарств или от стопроцентно обезжиренного куриного бульона, который по особому рецепту варила ему экономка.
Сам профессор при этом сохранял спокойствие, он, истинный Савонарола правильного питания, неуклонно шел своим путем, и в глазах его горел фанатизм веры. При этом он стал весьма немногословным и говорил тихо, и пациентам, которые были к нему весьма привязаны – чаще всего потому, что он их однажды, так сказать, вернул с того света, – этим пациентам приходилось буквально приникать ухом к его губам, чтобы услышать его советы и рекомендации. Закончив прием, он сразу мыл руки.
Клара, в основном из-за сентиментальности и ностальгии вновь привязавшаяся к отцу, испытывала, как она говорила, сильное беспокойство за папу. Разумеется, ей было не по душе, что он все меньше следил за своим внешним видом, несмотря на напоминания Клары и постоянное ворчание его экономки. С другой стороны, играло свою роль и наследство, которое ожидалось после его кончины, и уже по этой причине Кларе приходилось терпеть все его причуды.
– Ходил ли ты в воскресенье в церковь?
– Нет времени, – ответил он как отрезал.
На концерты он теперь тоже не ходил.
Профессору, после первого же вопроса дочери сильно заинтересовавшемуся манжетами своей рубашки, больше не пришлось напрягаться и участвовать в разговоре, потому что именно в эту минуту к Кларе подошел один из гостей с дружелюбной, хотя и несколько церемонной улыбкой на устах, и Клара тут же поднялась ему навстречу и мило кивнула своей изящно стриженой головкой. Звали этого человека доктор Правди, был он невысокого роста, тучноват, и в своей темной однотонной одежде напоминал монаха. При этом доктор вовсе даже не был аскетом, увлекался свободными искусствами, особенно же был знатоком оперы, и в этом качестве – ему довелось в разное время руководить знаменитыми оперными театрами, – он был известен и признан и на международном уровне. Монашеский его облик явно вводил в заблуждение, он, как поговаривали, был весьма охоч до амуров и царствовал в балете среди восходящих див.
И сейчас он заговорил об одной из находящихся под его опекой дам, он спросил Клару, все ли в порядке с малышкой Бауэр по поводу воскресенья, через три недели, все ли в порядке?
Клара, при поддержке матери Георга, время от времени устраивала чайные приемы для людей искусства. Играли музыканты, или же кто-то выступал с небольшим докладом; или известный актер читал стихи или прозу какого-нибудь еще не открытого публикой автора. Можно счесть, что такие мероприятия – вещь давно ушедшая и в принципе относящаяся к прошлым столетиям, однако это не так: искусство всегда нуждается в опеке, как с мягкой иронией лаконично говаривал доктор Правди. И с ним все соглашались.
Клара едва успела ответить на вопрос доктора утвердительно, как ее увлек за собой, в дальнюю часть зала, другой гость, втянув ее в долгий разговор. Этот господин, с которым Клара была шапочно знакома по какому-то светскому приему, и сам толком не знал, кто он такой, и рекомендовался профессором Фродлем: он был членом научного совета музея истории вооружений, занимавшего здание бывшего арсенала. На вопрос, знаком ли ей этот музей, Клара ответила отрицательно.
Профессор поведал ей, что является особым знатоком и экспертом в области истории Второй мировой войны и всего, что с ней связано; в весьма доверительном тоне, который ей поначалу показался неуместным, он стал рассказывать о своих разысканиях, которые он предпринял исключительно и специально в связи с тем самым английским генералом.
– С генералом, вам уже известным, – великим человеком, надо сказать, – кавалером Креста Виктории, кавалером ордена Звезды Индии! Рыцарем Ордена Бани… Однако потом он, вы ведь знаете…
Профессор был статный мужчина с привлекательным лицом, энергичным и гладким, с пышной копной слегка вьющихся волос. При разговоре глаза его пристально и открыто были устремлены на собеседника. Взгляд его словно притягивал Клару. Клара старалась смотреть вниз, изредка поднимая глаза и демонстрируя сияющий взор. Собственно, ей бы лучше всего оказаться сейчас одной, без всех этих людей вокруг! Однако – что бы из этого вышло?
Фродль успокоил Клару относительно генерала: там все в порядке! Достойное воспитание, членство в солидных клубах, так что ей нечего опасаться. Правда, говорят, что во время своей индийской службы он слишком резко обходился со сторонниками Ганди. Для него, для Фродля, он остается образцовым военным, солдатом, который выполнял свой долг. К тому же – блестящий ум! А еще он автор труда о военной гигиене.
У Клары уже пошла кругом голова, а профессор продолжал ей рассказывать, что он занялся изучением истории генерала исключительно для ее супруга, в определенной степени по его заданию. А поскольку супруг ее сегодня здесь не присутствует… Из факта неприсутствия Георга на приеме вытекало, нет, скорее, этот факт способствовал тому, что профессор Фродль оказался весьма привлекательным мужчиной, настоящим мужчиной, как принято говорить, тем, кто умеет взять инициативу в свои руки.
У Клары бывали ужасные дни. Не столь важно, называть ли это мигренями или невротическими состояниями, как диагностировал их психиатр, к которому она обратилась: в эти дни и часы Клара отчетливо ощущала, как почва уходит у нее из-под ног, как все начинает кружиться. Как все привычные предметы вокруг, даже деревья в саду, даже вершины холмов Венского леса, видимые сквозь огромные окна дома, обычно такие приветливые, зеленые и залитые светом, начинали куда-то исчезать, распадаться, медленно кружиться, опускаться и проваливаться вместе с Кларой в мрачное пространство, заполненное болью. Она физически ощущала эту боль, ужасную, словно зубная боль, и сокрушительную, словно удар кулака.
«Нет, нет: вся эта боль – окружающий меня мир», – тихо сказала Клара, губы ее дрожали, и психиатр вытянул голову далеко вперед.
Георг старался не появляться на приемах, которые устраивала Клара, разве что заглядывал в самом конце, в завершение дня – но никогда раньше половины седьмого. К тому времени обычно уже садились за стол, и ему не приходилось общаться с каждым, кто сюда явился.
Двое мужчин у окна завязли в долгой беседе. Хотя на приемах не поощрялось беседовать с одной и той же персоной дольше двух минут, это было неприлично, но в данном случае исключение было вполне допустимо, более того, оно даже приветствовалось: оба собеседника были политиками, принадлежавшими к двум разным партиям, партиям, которые на официальном уровне враждовали друг с другом, время от времени допуская самые грубые нападки на противную сторону.
Один из собеседников, гладенький и манерный, среднего роста, подвижный, был депутатом от социал-демократической партии, из богатой буржуазной семьи, как было известно, но по взглядам – весьма левый, почти радикал. И, конечно же, невозможно было даже представить, что он будет вести разговор, пусть и весьма сдержанно и держась на определенной дистанции, с этим типом, представителем клики, поднимающей на щит лозунги, которые очень – даже слишком – напоминали о вчерашних, нет, даже позавчерашних идеях, о вере, казалось бы, давно преодоленной!
Они говорили не о чем-то конкретном, нет, речь шла о вещах обыденных, о предмете, в связи с которым идеологическое начало почти что растворялось в фактическом: речь шла о распределении портфелей и комитетов.
– Дорогой коллега, – говорил социал-демократ своему визави, обнажив в улыбке мелкие и частые зубы, – мы, социал-демократы, в свое время поставили на ноги всю систему медицинского страхования, и сейчас мы заботимся о том, чтобы она функционировала!
– Вы сами не свои до этого портфеля, вы и вам подобные узурпируете этот комитет уже целое столетие! Вы и вам подобные не хотите, чтобы кто-либо в эти дела вмешивался. Вот как вы понимаете демократию! Нам это известно! И мы с этим боремся!
Оратор говорил до неприличия громко, выпаливая фразы. Социал-демократ, оглянувшись и удостоверившись, что никто не обратил на них внимания, скрестил руки на груди, словно полководец, и, насколько это было возможно, посмотрел на своего собеседника сверху вниз:
– В вашей фракции ведь все идет кувырком! Вы втолковываете так называемым маленьким людям, что защищаете их интересы. При этом в вашей партии заседают крупные промышленники…
Нет, социал-демократа не удалось вывести из себя глупыми нападками и выходками его политического противника. Подобное непозволительно, говорила поза, которую он принял. И, покачав головой, он отвернулся в сторону, высоко поднял голову и приложил палец правой руки к подбородку.
Две дамы рука об руку продефилировали мимо спорщиков, одна из них приветливо кивнула социал-демократу.
– Кто это? – спросила ее другая дама.
– Морильон, председатель клуба красных, разве ты о нем не слышала?
Обе женщины продолжили свою беседу, основательно и компетентно рассуждая об интерьерах, о реставрации старых домов, и вскоре в их разговор вмешался некий господин, отделившийся от другой группы беседующих и так незаметно просочившийся в их общество, что дамы заметили его присутствие только тогда, когда он вдруг раскрыл рот и разразился целой речью:
– Учение о цвете предальпийского ландшафта – и таким образом мы сводим воедино самое важное, – это черное и белое, коричневое и зеленое – само великолепие, не правда ли? Хотя для восточной области, для местности вокруг столицы мы не должны упускать из виду и наш прекрасный, имперский, традиционный желтый цвет!
Господин, сам увлеченный собственными словами, вежливо поклонился и представился:
– Август Хольцингер, архитектор.
– Ах, вот вы какой! Глядя на построенные вами здания, – призналась одна из дам, взволнованная неожиданным знакомством, – я всегда думала, что их творец – один из этаких неистовых! Такой вот, как говорится, бурный гений искусства, – такой вот Пикассо, не так ли?
– Можно быть современным, не отрекаясь от традиции, – ответил архитектор.
Его снова переманили в тот кружок, от которого он было отделился и который располагался ровно посередине зала, прямо под большой люстрой и на широко раскинувшемся персидском ковре.