Текст книги "Тренинги свободы"
Автор книги: Петер Надаш
Соавторы: Кристина Кёнен
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Внушительное станционное здание, из-под кирпичного свода подземного тоннеля три широкие ступени вели вверх к рельсам. Я прожил целый год неподалеку от грюневальдской станции. В ту пору станционное здание было совершенно вымершим, безлюдным. Выглядело, словно позабытый музей транспорта. С этой городской железнодорожной станции увозили согнанных сюда берлинских евреев. Между рельсами уже выросли кое-где березки. Памятную доску, предназначавшуюся для увековечения этого события, за тот год, что я там прожил, дважды срывали и разбивали.
Ты шел и шел себе по улице, и вдруг перед тобой вырастала стена, такая высокая, что нельзя было заглянуть через нее. Кто жил там, в восточной части города, так и так знал, где она, и ему не было смысла морочить себе голову несбыточными надеждами. Для жителей западной части города, напротив, ее словно и не существовало вовсе, весь город ловко поворачивался к ней спиной, словно в трансе. Хотя именно западные берлинцы были действительно заперты ею со всех сторон. Внешняя ухоженность вполне надежно оберегала сознание от реальности другого мира. Но независимо от того, принимали они это к сведению или нет, водопровод, дороги, туннели подземки и пуповины канализационных труб все же связывали жизнь с этим чужим и враждебным миром. И поэтому ощущение опасности не покидало их, собственно говоря, ни на миг. Разве что они лелеяли, лакировали свою шизофрению и лишь затем поглядывали на восток, чтобы лишний раз ужаснуться. Той пожилой даме, возможно, нравилось, что англичане так шумно и эффектно испытывают свою военную технику. Другим же, должно быть, ужиналось спокойнее, чем в какой-нибудь тихий, мирный денек.
Я хотел понять ее суть. Следуя натоптанной полосой, я шел и шел, час за часом. Мне просто не верилось, что можно обнести стеной целый город. Я словно искал некий переход к беспристрастной истории. Или какую-нибудь щелку, чтобы втиснуть в собственный мозг то, что видимо глазу. Есть вещи на земле и в небе – они такие, какие есть. Их можно потрогать – и все-таки само их существование не способен воспринять разум. Не возникает даже вопрос, приемлемы ли они. Ни этический, ни эстетический суд им не указ. А если так, значит, существует и такое чудо-юдо, которое не обладает ни красотой, ни добротой, которое, напротив, абсолютно безобразно и злобно. Однако, душа моя не в силах признать и принять это.
С Бернауэрштрассе открывался ни с чем несравнимый вид. Если есть пирамида Хеопса, если есть Тадж-Махал, то почему не быть и такому вселенскому чуду, как Берлинская Стена. Почему сердце откликается лишь на послания из прекрасных миров и почему разум надеется, что посланцы лучших миров сильней всех иных? По этой улице прежде ходил трамвай, стену поставили прямо на трамвайные рельсы. На железо и брусчатку – бетон. Кому, глядя на это, припомнится, померещится трамвайный перезвон? Рейнхольд Месснер не мог чувствовать себя великолепнее на вершинах Гималаев, чем я на этом дряхлом бельведере. Я стоял здесь днем, стоял ночью, курил одну за другой вечные мои сигареты. Путник, сейчас ты покинешь английский сектор. Но какой сектор мог покинуть я, если там стояла эта стена. Моя родина была между двух стен. Опутанная колючей проволокой, заминированная, хорошо простреливаемая ничейная земля – это мой дом. Предупреждающий оклик говорил на моем подлинном языке, ведь между смыслом и значением оклика не было связи. Мертвая зона. Где не действуют основные законы европейского мышления, где мечта о свободе была в осаде. Где нет фактов, там нечего приукрашивать убаюкивающими иллюзиями, там не было ни надежд, ни безнадежности.
Как-то в разговоре с одной моей знакомой, которая ребенком пережила долгие дни берлинской блокады, когда действительно нельзя было знать, возьмут ли они крепость, меня угораздило сказать, мол, если придут русские, обращайтесь ко мне, я могу дать вам кучу полезных советов. Она побледнела, ее очки сверкнули. Это не шутки, воскликнула она сдавленным голосом, думайте, о чем говорите. И быстро отвернулась, чтобы смахнуть слезы панического страха. Их мирный договор был декорацией. На месте бывших улиц – улицы-декорации. Декорации – дома, которые склонная к легковерию архитектура шестидесятых годов наспех возвела на пустырях, оставшихся после кое-как разобранных развалин. Возможно, берлинцы и не замечают, что их роскошные виллы – это грезящие о безопасности бункеры. Их обманчиво и обманно, деланно легкий тон – тоже декорация. Уж если так, то заросшие кустарником воронки от бомб и покрытые травой развалины куда более подлинны.
Берлинцы запросто обращались друг к другу на улице, в ресторане, трамвае, метро и на лестничных площадках. В этом особых различий между западом и востоком не было. Разговоры эти явно никого ни к чему не обязывали и не были непременно дружественными. Однажды меня спросил о чем-то подвыпивший мужчина. Я ответил ему. Он спросил, откуда я. Я сказал, после чего он хлопнул меня по плечу – выходит, мол, мы друзья по оружию. Я ответил, что мало хорошего принесла эта дружба по оружию. Да я не о том, что там она принесла, просто констатировал факт. Я сказал, что предпочитаю дружбу без оружия. Все это время бешеные порывы ветра швыряли нам в лицо колючий снег. Мы стояли на Потсдамерплац, в пустыне едва прикрытых развалин. В Карфагене, в песчаной буре, под далеким небом. Выходит, сказал он, мы судим по-разному. И я так думаю, согласился я.
По-моему, это мясо достаточно мягкое, сказала за десять лет до этого старая женщина в восточной части города в столовой самообслуживания на углу Штаргартен-штрассе и Шёнхаузер-аллее. Ее замечание относилось не только к мясу, но и к той вдруг возникшей симпатии, которую она ко мне почувствовала. Мы поговорили о том, какое бывает мясо, потом о свитерах, о вязании, отсюда разговор естественно перешел на тепло, то тепло, которое так необходимо человеческому телу. Она обратила внимание на мой теплый, красивой вязки пуловер, он напомнил ей, как опасно долго оставаться без тепла. И замерзшего в снегах сына. Много позднее, уже на западной стороне, я ехал по ночному городу, и вдруг на лесенке, ведущей на второй этаж автобуса, возник некий молодой человек и тотчас окликнул меня. Что у вас стряслось, спросил он. Положив руку на спинку кресла, он сел лицом ко мне. Настроение у меня, и в самом деле, было не радужное. Ничего, ответил я. Ничего – ведь это, пожалуй, все-таки что-нибудь? На сей заковыристый вопрос я не ответил вовсе. Но я, кажется, задал вам вопрос, сказал он. И это уже прозвучало угрожающе, даже грубо. Может, вам все-таки проще бы ответить, а? Я чувствовал, что ответить было бы действительно проще, и все же упрямо сказал: нет, не проще. Он встал, лениво пожал плечами. Что ж, так, значит, так. И с этим вышел.
(1991)
Наш бедный Саша Андерсон
1
Когда в журналистской школе мы занимались судебным очерком, преподаватель отправил нас на один процесс. Дело слушалось кровавое, основательно взбудоражившее всю страну. Публика буквально свисала с галерки гроздьями. Всем хотелось взглянуть на попавшего в капкан зверя. Зал шумел и негодовал, председатель суда с трудом усмирял беснующуюся толпу. Доказать вину подсудимого, который, разыгрывая из себя дипломата, обольщал молодых красавиц, насиловал их, а затем убивал, – или, наоборот, сперва убивал, а затем насиловал, – не составляло труда. Негодование публики было понятным, ведь так называемому нормальному человеку ничего подобного и в голову не придет. В зале суда, очевидно, присутствовал Эндре Фейеш1, потому что вскоре эта история была описана в одной его повести, по которой поставили фильм, где главного героя играл молодой, симпатичный и умный актер. На самом же деле кровавый убийца, возбуждавший у публики яростное желание растоптать, изничтожить, разорвать его на куски, не был ни симпатичным, ни умным, ни даже хитрым. Напротив, это был явный урод, физический и моральный ублюдок – малорослый, противно упитанный, заикающийся, с обезображенной здоровенными прыщами физиономией. Пожалуй, больше всего публику бесило то обстоятельство, что всякий раз, как дело доходило до щекотливых подробностей, председатель объявлял заседание закрытым. Причины были понятны и вытекали из существа дела. О том, что, кому и когда злодей перерезал бритвой, вполне можно было говорить публично, о том же, когда и при каких обстоятельствах он вынимал свой член, – ни в коем случае. Когда нас снова впускали в зал, разговор уже шел о том, что обнаружили эксперты в желудке очередной жертвы при вскрытии – венский шницель или лапшу с маком. Есть вещи, которые знать положено, и есть – которые не положено. О вещах неположенных каждый может спокойно пофантазировать про себя, совершая при этом все гадости, в которых можно потом покаяться.
Весьма любопытно вел себя председатель суда. Человек совершенно апатичный, он время от времени все же начинал орать, хотя было видно, что ярость, которую у него вызывало дурацкое вранье подсудимого, была наигранной и приступы ее объяснялись не оскорбленной нравственностью, а желанием разрядить истерические настроения публики, что говорило о тонком психологическом чутье.
Доказать нравственную вину Саши Андерсона[2]2
Саша Андерсон (р. 1953) – поэт, переводчик, одна из ключевых фигур художественного андеграунда 1980-х годов в Восточном Берлине. В октябре 1991 года Вольф Бирман на церемонии по случаю вручения ему премии Бюхнера выступил со скандальным разоблачением, обвинив Сашу Андерсона в сотрудничестве со «штази». Позднее этот факт подтвердила так называемая комиссия Гаука, занимающаяся архивами спецслужб бывшей ГДР.
[Закрыть], по-видимому, тоже не составляет труда. Но меня уже и тогда, на том давнем процессе, больше интересовал тайный сговор, согласованная игра между истеричной публикой и равнодушной юстицией, между обвиняемым и обвинителем, между судьей и жертвой. Если б меня интересовало не это, я, наверное, тут же подался бы в судебные репортеры. Поскольку наверняка воспылал бы желанием сделать так, чтобы такие вот гнусные твари не совершали подобных злодейств, и с великой готовностью защищал бы наших красавиц, дабы не становились они добычей гнусных соблазнителей; и если я ни того, ни другого делать не стал, то вовсе не по моральным, а, главным образом, по эстетическим соображениям: у меня нет желания солидаризироваться ни с жаждущей крови истеричной публикой, ни с апатично-расчетливым правосудием.
Вольф Бирман[3]3
Вольф Бирман (р. 1936) – певец, композитор, поэт; в 1970-е годы активно критиковал коммунистический режим, за что в 1976 году был лишен гражданства ГДР.
[Закрыть] наверняка прав: Саша Андерсон в самом деле засранец. Наверное, можно подтвердить документами и заявление Юргена Фукса[4]4
Юрген Фукс (1950–1999) – поэт, прозаик, эссеист, один из участников диссидентского движения в ГДР, в 1977 году был выдворен из страны.
[Закрыть]: Саша Андерсон стучал на своих товарищей, закладывал их, сдавал «штази». И все же я буду последним, кто однозначно выскажется о его виновности. От категоричных суждений меня удерживает вовсе не христианское всепрощение. И тем более не какой-то моральный релятивизм – как раз наоборот. Если я не увижу взаимосвязей между истеричностью публики и апатией правосудия, между сильно дезориентированным либидо наших красавиц и непоправимыми уже деяниями этого прыщавого заикающегося вурдалака, то боюсь, что ничем не смогу поспособствовать упрочению той морали, с позиций которой только и можно судить о чем бы то ни было. Проще говоря, я и сам буду человеком пропащим, и весьма вероятно, что своим неведением, наивной истеричностью и умышленным равнодушием буду только способствовать, чтобы такие пропащие души множились.
2
Саша Андерсон в одном из своих скупых откровений упоминает, что на первом допросе следователи связками ключей били его по почкам. Ему тогда было двадцать лет, говорит он. Ему было непонятно, что происходит. Отбитые почки болели. Во что бы то ни стало хотелось вырваться на свободу. Белу Caca[5]5
Бела Сас (1910–1999) – журналист, осужденный в 1949 году на громком политическом процессе по делу Ласло Райка, деятеля венгерской компартии, обвиненного в заговоре и шпионаже в пользу Тито.
[Закрыть] тоже били по почкам. Он тоже не совсем понимал, что происходило. И тоже очень хотел вырваться на свободу. Но один человек готов за это платить, другой – нет. Один говорит: не могу терпеть, другой: лучше сдохнуть. Когда представляешь себе подобную ситуацию, моральное чувство подсказывает, что правильнее – выбрать смерть. Однако когда мы воспринимаем мир не умом фантазирующего подростка, а имея уже некоторый опыт по части страдания и блаженства, то знаем, что решение столь мучительного вопроса зависит не только от наших моральных качеств. Я, конечно, не сомневаюсь, что лучше подохнуть героем, чем уцелеть, превратившись в моральный труп, но не могу знать заранее, способен ли я в сходной ситуации заплатить требуемую цену. И пока я не окажусь в такой ситуации, никогда не узнаю, каков я на самом деле.
Например, Иштван Эрши[6]6
Иштван Эрши (р. 1931) – венгерский поэт, писатель, переводчик. После 1956 года отбывал тюремное заключение за участие в революционных событиях. Воспоминания об этом периоде своей жизни опубликовал в 1988 году.
[Закрыть] рассказал нам, что он в этой ситуации… ухмылялся. Но заранее он ведь тоже не знал, что будет молча скалиться следователю в лицо, напротив: в этой дурацкой ухмылке, неожиданной для него самого и не упоминаемой ни в каких нравственных наставлениях, он открыл неизвестный дотоле способ сопротивления, который в чрезвычайной ситуации помог ему сохраниться как личности. Во всяком случае меня поражает, что есть человек, владеющим таким способом, но я не уверен, что нечто подобное удалось бы и мне. Я запросто могу с уверенностью думать, что окажусь подонком, или, напротив, буду стремиться не оказаться им, но мне не дано знать заранее, как я буду переносить душевные испытания и физическую боль и найду ли собственный способ защитить хотя бы свое сознание. В чрезвычайных ситуациях предателя пристреливают его товарищи, поскольку эту чрезвычайность они распространяют и на самих себя. Но при этом они получают представление не о том, каковы они сами, а, самое большее, лишь о том, каковы их намерения.
В своей книге «Воспоминания о прекрасном времечке» Эрши также рассказывает, что когда тысячи венгров сидели по тюрьмам, кто стиснув зубы, кто ухмыляясь, а кто – в качестве новоиспеченного стукача, когда людей вешали и расстреливали, весьма выдающиеся венгерские писатели и мыслители в немалом числе и по собственной воле подписали бумагу с требованием, чтобы ООН сняла с рассмотрения венгерский вопрос[7]7
В ноябре 1957 года на сессии Генеральной Ассамблеи ООН предполагалось рассмотрение отчета специальной комиссии ООН по расследованию событий октября-ноября 1956 года в Венгрии и роли СССР в подавлении венгерской революции. В сентябре 1957 года партийное руководство Венгрии организовало письмо протеста, которое подписали свыше 200 венгерских литераторов.
[Закрыть], поскольку «образование Революционного рабоче-крестьянского правительства и обращение за помощью к советским войскам избавило нашу страну от реальной угрозы со стороны набиравшей силу кровавой контрреволюции». Полагаю, что Эрши имеет право назвать имена всех 174 подписантов, однако же не считаю, что подобное право я могу распространить на себя. Самое большее, я могу задуматься над вопросом: что тогда, в тех жутких условиях, вынудило этих достойных людей подписать столь позорную бумагу? А задумавшись, наверное, вспомню, что именно в сентябре 1957 года, быть может, в тот самый час, когда эти достойные люди подписывали позорную бумагу, я вступил в Коммунистический союз молодежи.
Как такое могло случиться? Я сделал это добровольно, силком никто меня не тянул. Если бы мне не хотелось вдаваться в подробности, я бы сразу добавил, что мне тогда было пятнадцать лет. И мог бы еще добавить, что через несколько месяцев я воинственно заявил о своем выходе из рядов комсомола. Неужели, вступая, я не знал об арестах и казнях? Смехотворное оправдание. Возраст тоже не может служить смягчающим обстоятельством. Ведь всего на несколько месяцев раньше, когда я восторгался революцией, мне и пятнадцати не было. Может быть, я боялся? Ничего подобного. Или точнее было б сказать, что в комсомол меня привело осознание жутких масштабов той катастрофы – в том числе и для всякого рода социалистических и коммунистических убеждений, которую означало подавление венгерской революции? Это было бы ближе к истине. Ведь для меня революция была расчетом не с социалистическими или коммунистическими идеями, до этого было еще далеко, а с диктаторской практикой их воплощения. В комсомоле я оставался до мая 1957-го, ровно до той поры, когда понял, что его назначение состоит в реставрации той же самой диктаторской власти. Сегодняшним умом – во всяком случае до описанного момента – я могу проследить внутреннюю логику своей личной истории. Раздвоение началось позднее. Когда я безвольно метался из стороны в сторону, то полагая, что должен защищать эту антидиктаторскую революцию, то думая, что защищать нужно социалистические и коммунистические убеждения. С 1959-го я снова был членом этой организации и выбыл из нее, кажется, в 1961-м, тихо и незаметно, уже не осмеливаясь хлопать дверью. Одновременно защищать и то, и другое было невозможно. Но несмотря на это – или наряду с этим – вплоть до 21 августа 1968 года я верил, что социализм можно реформировать и диктатура не обязательно вытекает из его природы. Не то слово – как верил!
Если бы, на основе последующего опыта и сегодняшнего разумения, я пытался искать для себя оправданий, а не исследовать внутреннюю логику личной истории, то сейчас мне пришлось бы оставить в тени некоторые подробности своей жизни. И тогда коллективная память стала бы беднее – ровно настолько, сколько я утаил. Я этого не хочу. И значит, у меня уже нет причин прикрывать чужим моральным авторитетом или оправдывать ошибками других историю собственных ошибок и заблуждений. Если Вольф Бирман в произнесенной по торжественному случаю речи называет Сашу Андерсона засранцем и агентом «штази», он тем самым характеризует себя и своего оппонента, что в моих глазах не делает Бирмана ни порядочней, ни умнее, но это касается их двоих, могут драться, если хотят, на дуэли. Иное дело – и это уже не в порядке вещей, – когда бывший диссидент Юрген Фукс начинает расследование в доступном с недавних пор архиве «штази» в поисках доказательств, что Саша Андерсон был стукачем. Ибо это – во всяком случае в моем понимании – дело не пострадавшего, а полиции, прокуроров и судей. Ну а если закон не дает им таких полномочий, значит речь идет, по всей вероятности, о проблеме моральной. Но в вопросах моральных мои полномочия распространяются исключительно на меня одного. У меня нет полномочий подыскивать для других еще более смачные или более безобидные эпитеты, равно как и полномочий для поисков еще более неопровержимых улик или, наоборот, смягчающих обстоятельств.
3
Одинаковых людей не бывает. Для оценки людей – таких и сяких – есть обоснованные и, быть может, необходимые нравственные сентенции. Становиться «сякими» нам обычно не хочется.
Но когда человек попадает в клещи, то ситуация, по всей вероятности, выглядит очень буднично и очень брутально. Поскольку дело касается личной порядочности, то, пытаясь ее защитить, человек реагирует бурно. Бьется как зверь в капкане или бунтует.
Начальники секретных служб, разумеется, люди крайне жестокие, хотя их жестокость скорее всего объясняется не бесчувственностью. Им приходится знать о том, о чем мы, сидя в наших удобных креслах, не желаем и слышать. Бесчувственность, если в таковой будет необходимость, они купят, наняв мастера пыточных дел. Если нужно, то купят и тонкого искусителя, и обольстительную красотку, и подающего надежды специалиста, и – опять-таки если понадобится – снайпера. Начальник хорошо поставленной секретной службы в принципе обладает не меньшими психологическими познаниями и чутьем, чем Шекспир или Чехов. Вопросы идеологии, от имени и в интересах которой ему приходится действовать, он оставляет политикам. Идеологические нюансы могут испортить чутье. Ведь идеология всегда стремится к тому, чтобы переделать общество, сделать его не таким, каково оно есть, начальнику же секретной службы приходится исходить из того, каковы люди на самом деле. Для этого ему и нужно чутье, в этом его профессия.
Вот почему начальник хорошо поставленной секретной службы является земным носителем в высшей степени мрачного и, в общем-то, неизменного знания – о том, что мы, люди, все до единого суть жестокие монстры. Одни чувствуют себя в этом качестве хорошо, другие – не очень, но даже в последнем случае одно это чувство еще не является доказательством, что мы не монстры. В общем и целом взгляд этот справедлив. Мировую историю, разумеется, можно изображать, как историю возвышения человека, однако между пелопонесскими войнами и второй мировой войной все же есть различие, и заключается оно в том, что более беспощадной была последняя. Но начальники секретных служб в подобных исторических аргументах и не нуждаются. Самым глубоким и очевидным подтверждением их мрачного и, в общем-то, неизменного знания являюсь я сам, и никто иной. Даром что я, подобно Шекспиру и Чехову, стараюсь преподносить это мрачное знание через катарсис или иронию, то есть не представлять неизменными ни свои собственные страдания и жестокость, ни страдания и жестокость своих современников, тем не менее оплачивать работу этих начальников заставляют меня. Вполне возможно, что я не предам товарища, но именно я заплачу за то, чтобы его предал другой. Ну а если я заупрямлюсь и заявлю, что не буду платить за такие дела, то под истерические вопли моих соплеменников у меня отберут необходимую для оплаты сумму. Неизменное и мрачное знание секретных служб поддерживают не жалкие стукачи, готовые за гроши на любую пакость, и не легко охмуряемые карьеристы и прочие нравственные ничтожества – его поддерживаю я.
В деятельности начальника хорошо поставленной секретной службы час истины наступает, когда ему удается доказать, что люди, считающие себя нравственными существами, в действительности – бесхарактерные, трусливые, эгоистичные, алчные, похотливые гнусные твари, при этом оплачивать эту тайную обличительную процедуру он заставляет меня, человека, который тоже считает себя существом нравственным. Когда для этих людей наступает час истины и апогей знания, у меня в ушах еле слышно пробивает час мрака. Насрать им на идеологические расчеты и выкладки, они идут в услужение к государствам любых идеологических оттенков и косвенно – через систему государственных институтов – даже получают индульгенцию от официальной церкви. В этом смысле между расформированным отделом III/III (политическим сыском социалистической Венгрии) и ныне действующим Deuxième Bureau[8]8
Второе бюро (франц.) – разведуправление французского Генштаба.
[Закрыть], бывшим «штази» и нынешней Bundesnachrichtendienst[9]9
Федеральная разведывательная служба (нем.) – внешняя разведка Германии.
[Закрыть] в нравственном отношении нет никаких различий, точно так же, как разоблаченные агенты этих спецслужб отличаются друг от друга разве что по идеологическим признакам. Найти Игнаца Мартиновича[10]10
Игнац Мартинович (1755–1795) – руководитель так наз. «венгерских якобинцев» – тайной организации венгерской интеллигенции, возникшей под влиянием Великой французской революции. В 1794 году организация была разгромлена, и через год 18 человек, включая Мартиновича, казнены. В начале 1950-х годы были обнаружены документы о том, что Мартинович в начале 1790-х годов был тайным информатором венского двора, а после ареста выдал на допросах всех участников заговора.
[Закрыть] или Сашу Андерсона можно всегда, как можно их и разоблачить. Мартинович создал тайное республиканское общество для свержения императорской власти и сам же, еще более тайно, раскрыл собственный заговор. Саша Андерсон вступил в борьбу с социалистическим государством и сам же тайно раскрыл себя, а заодно и членов той легендарной группы, которую он создал и возглавлял. На сей раз разоблачили его. Ему не довелось, как Мартиновичу, ждать разоблачения двести лет. По крайней мере нам не придется присваивать имя Саши Андерсона проспектам и площадям. Но их разоблачение, крушение их легенды лишают нас всякой надежды на нравственное оздоровление. В лучшем случае мы будем чуть больше разбираться в принципах действия тех механизмов, которые функционируют при нашей моральной и материальной поддержке.
Не думаю, что в результате этого разоблачения какая-то секретная служба бросится искать новые методы или, паче чаяния, задумается о том, как бы сделать более нравственными приемы своей работы. Ничего нового нет и в методе разоблачений, поэтому мрачное и неизменное знание секретной службы от этого лишь укрепится. Однозначный нравственный приговор имел бы некоторые основания, если бы в свое досье могла заглянуть не только Бербель Болей[11]11
Бербель Болей (р. 1945) – известная правозащитница из ГДР, в 1988 г. была арестована и выдворена на Запад; в 1989 году – одна из организаторов оппозиционного движения «Новый форум», сыгравшего важную роль в ликвидации коммунистического режима ГДР.
[Закрыть], но и Катарина Блюм[12]12
Катарина Блюм – героиня повести Г. Бёлля «Потерянная честь Катарины Блюм» (1974), сталкивающаяся с жестокими методами работы западногерманских спецслужб, борющихся с терроризмом.
[Закрыть]. И если б могла, то, надо думать, тоже нашла бы в нем много для себя удивительного, во всяком случае уж наверняка обнаружила бы имя ближайшего своего дружка. Меня имя этого гипотетического дружка интересует меньше всего, но если бы Саше Андерсону пришлось стоять перед нами не одному, то у нас не только пропало б желание истерически тыкать пальцем в другого – мы существенно глубже смогли бы взглянуть на самих себя, на то, во что превратила всю нашу жизнь эпоха мирного сосуществования. И если мы элегантно отбросим Белля с его катарсисом, если, видя интригующие материалы из досье Бербель Болей, не вспомним о не менее интригующем досье Катарины Блюм, то вся мораль нашей истории сведется к банальному венгерскому присловью: который пес сильнее, тот суку и имеет. Что, в общем-то, справедливо, но в качестве нравственной или исторической истины еще никогда себя не оправдывало.
Отдельные досье и отдельные люди стали нынче всеобщей добычей, что тоже – лишь проявление расчетливой апатичности. Сегодня мы все можем изумляться, каким подлецом оказался другой. Нам есть чем занять себя, мы можем визжать, возмущаться, взывать к справедливости и получать удовлетворение. Но государство при этом должно работать, должны работать секретные службы, иначе народы и нации набросятся друг на друга и тогда мы едва ли сумеем сохранить хоть видимость того, что человек – не ошибка природы, что он – не жестокий монстр. Есть цена этой видимости и есть способы ее достижения. Да, начальники секретных служб – люди мудрые. И, наверное, по их расчетам не будет большой беды, даже если мне придет в голову искать ошибки в функционировании общественной системы. Они знают, что всегда существуют люди, которым в результате долгих раздумий приходит в голову какая-то новая, направленная на нравственное усовершенствование человека идеология. Эту новую идеологию, которая, разумеется, может быть и весьма старой, они будут считать враждебной до тех пор, пока им будет выгодно опираться на идеологов, заинтересованных в сохранении прежней системы. К примеру, если бы мне пришло в голову, что, учитывая ужасающие нравственные итоги предшествующего периода, необходимо наряду с сокращением вооружений и контролем за ними установить международный контроль и начать сокращение крупнейших секретных служб мира, то, наверное, я не только бы выставил себя величайшим фантастом, но и открыл на себя очередное досье.
А кроме того, им известно, что есть в мире и деструктивные элементы. Их нужно либо обезвреживать, либо просто не обращать на них внимания. Здесь мне снова вспоминаются Бела Сас и Иштван Эрши. Хотя можно вспомнить и Генриха Белля. Когда Бела Сас получает свою законную первую оплеуху, то без всякого трезвого размышления о соотношении сил отвечает увесистой плюхой тому, от кого получил удар. А Иштван Эрши в подобной ситуации начинает скалиться. Согласно упомянутому мрачному и неизменному знанию, ничего подобного быть не может. А коль не может, то и не должно быть. Но поскольку им удалось донести до нас, что такое возможно, то мы вынуждены догадываться, что так же могли реагировать и другие, только им не позволили рассказать нам об этом. Однако и это входит в великий «расчет». Ибо мертвые и свидетельства уцелевших, хотя и поддерживают в нас нравственное чутье, опровергая расхожее мнение, что все мы, люди, – жестокие монстры, однако же ни свидетельства, ни память о мертвых не дают нам гарантий относительно нравственности собственного поведения.
4
Воображение часто рисует нам мир, в котором на основе определенных критериев добро можно отделить от зла. Потребность эту я хорошо понимаю, ибо нередко и сам воображаю подобный мир, но почему-то – по-видимому, это неизлечимая профессиональная хворь – все же предпочитаю видеть вещи в их взаимосвязях, когда отделить зерно от плевел не так просто.
У Рудольфа Унгвари[13]13
Рудольф Унгвари (р. 1936) – венгерский писатель, публицист.
[Закрыть] есть одна спорная, но весьма целесообразная формула, которая хотя бы в общих чертах позволяет нам провести различие между двумя системами. Коммунистическая система, утверждает он, хуже фашистской, поскольку коммунистическая идеология обещает благо всем, тогда как идеология фашистов обещает его только членам единственной нации, прочим же оставляет зло. Поэтому, когда нам толкуют о коммунистической идеологии, мы теряемся, не зная, что возразить человеку, который обещает добро всем. А слушая пропагандистов фашизма, каждый сразу понимает, в чем состоит его долг.
Послушав фашистского идеолога, представитель любой другой нации, да, впрочем, и любой трезво мыслящий немец, скажет, что это – бред. И бред даже не потому, что идея эта неосуществима на практике, а потому, что и привилегированным она не дает ни культурной, ни нравственной точки опоры. Ведь даже об избранных она в лучшем случае может сказать, что на самом деле они – всего лишь животные, правда, сильнее прочих. Если исходить из мрачного и, в общем-то, неизменного знания, что все люди – жуткие монстры, подобный вывод логичен. Однако он ни в малейшей мере не отвечает тому представлению, которое европейцы в течение тысячелетий пестовали в качестве нравственного и эстетического идеала, невзирая на сознаваемую ими собственную жестокость. И потому, опираясь на универсальный идеал человека и идеалы нравственности, формировавшиеся на протяжении тысячелетий, фашизму можно было сказать однозначное «нет». Добавлю, что не стоит забывать о тех 22 миллионах граждан Германии, которые высказали это «нет» в 1932 году, когда не только иные народы, но и многие немцы не пожелали осчастливить свою нацию столь постыдным образом.
В продолжение можно сказать, что любой, кто приемлет подобную идеологию или просто сотрудничает с ее представителями, становится агентом злых сил. Против подобных людей и подобной идеологии я должен бороться не потому, что я немец или не немец, а потому, что я – человек. И значит, воинствующих представителей этой идеологии можно уничтожать, как бешеных собак. Гораздо сложнее обстоит дело с коммунистической идеологией. Не так просто бороться с идеологией, которая, выступая под знаменем общего блага, заявляет о том, что, возможно, пока что она – не носительница добра, но если и ты присоединишься к союзу борцов за всеобщее благо, то она приведет к добру – и не только тебя, но и всех остальных. Коммунистическая идеология, таким образом, касается самого обнаженного нервного окончания европейской культуры.
Возможно, говорят вам ее глашатаи, пока еще она представляет зло, но мы сделаем так, что она приведет к добру. И сделаем это не путем индивидуального совершенствования в духе античных либо иудео-христианских традиций, которые ничего не дали, а путем ликвидации тех структур и учреждений, которые вынуждают тебя и меня творить зло или помогать ему. В ответ на подобное утверждение можно сказать: лично я ни к какому союзу примыкать не намерен, поскольку вопрос, что есть зло и добро, доверяю церкви, или не доверяю вообще никому, или же больше верю в жизненную силу реальных традиций, чем в ту пустоту, которая останется после разрушения всех структур и учреждений. Человек демократических убеждений может сказать, что движение в эту сторону опасно, но если ты не угрожаешь моим структурам и институтам, то делай с собой все, что заблагорассудится.
В последнее время, скрывая девичий грех, мы стараемся позабыть об этих различиях; стало шиком рассуждать о тождественности фашистской и коммунистической идеологии в духе некоего статистического мышления. Говорить, что одни зверски истребили столько-то, а другие – столько-то. На основе этой статистики человек, симпатизирующий национально-эгоистическим идеологиям, может сказать, что главное зло – коммунизм, а человек, которому ближе идеи равенства, скажет, что главное зло – фашизм. Статистических данных сегодня достаточно, и с обеих сторон они ужасающи. Однако мне кажется, что отождествление этих двух систем не только неприемлемо с точки зрения логики или истории, но и опасно в моральном плане.








