Текст книги "Пора уводить коней"
Автор книги: Пер Петтерсон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
14
Я выныриваю из сна навстречу свету, я вижу свет выше. Как если бы я находился под водой и надо мной была бы бледно-голубая поверхность воды, совсем близко, но совсем недосягаемая, потому что в маленьких слоистых перьях тут внизу ничего нельзя ускорить, я бывал тут и прежде, но сейчас не уверен, успею ли доплыть до поверхности вовремя. Я тяну руки, обессилев от перенапряжения, и вдруг ладони касаются холодного воздуха, я начинаю бить ногами, быстрее, прорываю верхнюю пленку лицом и могу открыть рот и втянуть воздух. Потом открываю глаза, но света нет, а темнота та же, что на дне. От разочарования во рту горький утренний вкус, это не сюда я стремился. Я тяжело вздыхаю, сжимаю губы и собираюсь снова нырнуть, но тут до меня доходит, что я лежу в своей кровати, под одеялом, в каморке рядом с кухней, что еще очень рано и не рассвело и что больше не надо задерживать дыхания. Я выдыхаю, и смеюсь в подушку от облегчения, и начинаю плакать, не успев понять почему. Это что-то новенькое, я не помню, когда плакал в последний раз, а сейчас долго не могу уняться и думаю: если однажды утром я не доплыву до поверхности, это будет значить, что я умер?
Но плачу я не поэтому. Я мог бы выйти, лечь в снег и лежать, пока тело не занемеет, чтобы почувствовать, каково это. Подготовиться мне ничего не стоит. Но я не смерти боюсь. Я поворачиваю голову к ночному столику и смотрю на светящиеся стрелки. Шесть утра. Мое время. Пора браться за дела. Отбрасываю одеяло и сажусь. Со спиной сегодня все в порядке, я сижу на краешке, свесив ноги на половичок, который я положил у кровати, чтобы в холодное время года не так вздрагивать, коснувшись пятками пола. Потом надо будет положить новый пол и все утеплить. Может быть, к весне, если деньги будут. Конечно, будут. Когда же я перестану тревожиться о них? Зажигаю лампу у кровати. Протягиваю руку взять висящие на стуле брюки, нащупываю их, беру и замираю. Не знаю. Похоже, я еще не готов. У меня есть дело, которое нужно сделать. Поменять несколько досок в крыльце, пока никто не провалился и не переломал себе ног, этим я собирался заняться сегодня. Я купил доски с пропиткой и три банки гвоздей, должно хватить, четыре были бы по-моему чересчур, а кроме того, надо порубить чурбаки сухой ели на удобные полешки, с этим тоже не стоит затягивать, а то зима уже, считай, на дворе. Вот такая картина. Ну и Ларс придет попозже, мы с ним хотели оттащить комель упавшей березы цепями на машине. Это как раз будет приятно, убрать его отсюда. Я гляжу в окно. Снег перестал. Видные неясные очертания идущей в гору дороги. Возможно, сегодня не такой легкий для работы день. Роняю брюки и ложусь обратно на подушку. Дело, наверно, в этом сне, он не был хорошим. Я знаю, что смогу разобраться в нем, если захочу, я это умею – реконструировать, раньше, по крайней мере, умел, но я не уверен, надо ли оно мне. Сон был эротический, должен признаться, со мной это не редкость, они снятся не только тинейджерам. В нем присутствовала мама Юна, какая она была в сорок восьмом году, и я нынешний, шестидесяти семи лет от роду, прибавивший пятьдесят полновесных лет, и отец мой, наверно, тоже был где-то неподалеку, за кулисами, в тени, такое было ощущение, и в животе все сжимается от одной только этой мысли о том сне. Лучше, наверно, не трогать этот сон, пусть падает обратно на дно и лежит там вместе с другими моими снами, до которых я не могу докоснуться. Прошло то время моей жизни, когда я мог использовать сны. Больше я ничего менять не буду, я останусь здесь. Если получится. Но план таков.
Ладно, встаю. Шесть пятнадцать. Лира тут же поднимается со своего места у печки, подходит к входной двери и ждет. Она поворачивает голову и смотрит на меня, и не знаю, заслужил ли я столько доверия, сколько в этом взгляде.
Хотя, возможно, здесь речь не о том, заслуженно или нет, оно просто – есть, это доверие, независимо от того, кто ты и что ты сделал, и оно не ложится ни в ту, ни в эту чашу весов. Вот это было бы здорово! Good dog, Лира, думаю я, very good dog. Я открываю ей дверь, выпускаю ее в прихожую и оттуда на крыльцо. Зажигаю из дома наружную лампочку, выхожу следом за Лирой, оглядываюсь. Лира прямиком сигает в снег, он лежит большими подсвеченными желтым светом сугробами везде, где их оставил Ослиен, прекрасно почистивший остальной двор большим кругом, пройдя в нескольких сантиметрах от моей машины и пару раз толкнув березовый комель скребком, потому что он, видимо, все время оказывался поперек дороги, но в конце концов определив его лежать сбоку, где он теперь и ждет дальнейшей транспортировки, очень удобно. Ослиен расчистил даже маленькую дорожку вдоль дома, по которой я обычно обхожу его, чтобы пустить струю возле опушки, если мне не хочется излишне переполнять мой мелкий уличный сортир. Интересно, это предложение впредь ставить машину туда, чтобы она не мешала разворачиваться трактору, или у него самого удобства на улице?
Оставив Лиру в одиночестве на дворе обнюхивать обновленный побелевший мир, я захожу в дом: пора его протопить. Сегодня никаких проблем с растопкой, и вот уже за черными чугунными дверцами бодро и уютно потрескивает огонь, и я не спешу зажигать верхний свет, чтобы в полумраке желто-красные всполохи в печке затянули стены и пол подрагивающей колеблющейся пленкой. От этого зрелища дыхание становится тише и реже, оно успокаивает меня, как оно наверняка тысячелетиями успокаивало всех людей: пусть себе волки воют, у огня мы в безопасности.
Я накрываю к завтраку, по-прежнему не зажигая света. Потом впускаю в дом Лиру, чтобы она погрелась у печки, прежде чем мы отправимся гулять вдвоем. Присаживаюсь к столу и смотрю в окно. Я уже погасил наружную лампу, так поверхности предметов сияют отчетливее, но пока еще слишком рано, и света нет, только над деревьями у воды какой-то намек на розовую каемку, неясные штрихи, как от слишком твердого карандаша, но все равно все очертания кажутся резче благодаря снегу, и небо отделилось от земли, это новшество для этой осени. Я неспешно завтракаю, больше не вспоминая своего сна, поев, убираю со стола, иду в прихожую и надеваю высокие сапоги и старую теплую куртку, шапку с ушами, варежки и шерстяной шарф, гревший мне шею лет двадцать кряду, он был мне связан еще в ту пору, когда я был одинокий недавно разведенный мужчина, и я не вспомню теперь ее имени, но помню ее руки из того времени, когда мы были с ней вместе, они не знали покоя, хотя сама она была во всех смыслах тихоня, и в тишине лишь изредка звякали спицы. Она была, на мой вкус, слишком неприметна, и отношения спокойно и незаметно выродились в ничто.
Лира в нетерпении отирается у двери, виляя хвостом, я достаю с полки фонарик, откручиваю набалдашник и меняю старые батарейки на новые, хранящиеся про запас на той же полке. Потом мы с Лирой выходим, сперва я, следом она по моему зову. Потому что здесь главный я, но она ждет с радостью, она знает наши ритуалы, и улыбается, как умеют улыбаться только псы, и прыгает через все крыльцо, с метровой высоты вниз, не успеваю я тихо сказать «ко мне!». И приземляется на все четыре лапы чуть не ко мне в объятия. Она сохранила в себе щенячесть.
Я включаю фонарик, и мы начинаем спускаться по горке, на которой Ослиен своим острым скребком расчистил красивую дугу в сторону моста через речку на ту сторону, к домику Ларса и шоссе за ельником, потом притормаживаем, я нащупываю лучом дорожку вдоль реки, по которой мы обычно ходим к озеру. Дорожка завалена снегом, я не уверен, что у меня есть силы скакать по сугробам. Но выбор небольшой – идти можно еще прямо, и вдвоем мы раньше никогда в ту сторону не ходили, потому что дорога упирается в шоссе и под конец идет вдоль него, а там машины, и Лиру надо брать на поводок, а это никого из нас не устраивает. С таким же успехом я мог остаться жить в городе и продолжать лощить подметками те тротуары, по которым уныло отшаркал три года и всё думал: ну нет, это скоро кончится, должно же что-то поменяться, иначе я окочурюсь. И к тому же: чего ради мне беречь свои силы, что такого я намерен еще сделать в этой жизни, для чего мне стоит их копить? Я перелезаю через наваленные вдоль обочины кучи снега и ближние сугробы и пускаюсь в путь, освещая его фонариком, и кое-где дорожка жесткая, голая от снега, его сдуло ветром, и идти по ней приятно, а в других местах снега намело по колено, и я радуюсь, что на мне высокие сапоги, и я задираю колени и переставляю ноги по одной, сперва аккуратно ставлю на землю правую, потом поднимаю и ставлю левую, и опять то же движение, и снова, и таким макаром одолеваю самые трудные места. Небо над головой прояснилось, на небе проступили звезды, побледневшие под утро, снегопада сегодня больше не будет. Когда день раскочегарится всерьез, солнце еще вжарит, хотя и не так до всхлипа пламенно, не до того колеблющегося жара, как в тот день, который вдруг всплывает в моей памяти, день в конце июня сорок пятого, когда мы с сестрой стояли у окна и смотрели на Осло-фьорд и Несодден и Бюнне-фьорд, было лето, слепящий свет, истеричные лодки вновь свободных норвежцев на всех парусах носились от пляжа к пляжу, в запале рискуя вот-вот кильнуться, и не знали усталости, и громко пели те, кто были на борту, ничуть не стесняясь, им было хорошо.
Но я уже подустал от этого, притомился ждать, я насмотрелся на этих весельчаков-победителей, я видел их в кафе «Студентерлюнден» в центре и за городом на Эстмарксэтере, на пляжах Ингерстранд и Фагерстранд, когда мы плавали туда на взятых в прокате лодках, и в разных других местах, и они неизменно кричали, пели, веселились и не желали понять, что праздники отгремели и закончились. Поэтому мы смотрели не в сторону фьорда, там не происходило ничего достойного нашего ожидания. В тот день мы, сестра и я, занимались другим: мы стояли у окна, впившись взглядом в дорогу к дому, по которой вдоль по крутой Нильсенбаккен медленно поднимался от станции Льян мой отец, война кончилась, он возвращался из Швеции, с большим опозданием, с большой осторожностью, в поношенном сером костюме с серым рюкзаком за плечами, из которого торчало что-то вроде удочек, ноги не несли его, он не хромал, не был, насколько мы могли видеть, искалечен, но двигался слишком медленно, словно бы в большой тишине, в вакууме, а почему мы маячили у окна, а не примчались на станцию задолго до прихода поезда или не бросились вниз по дороге ему навстречу, этого я сегодня не вспомню. Возможно, от смущения. Про себя я это могу точно сказать: потому что в то время я постоянно всего смущался, а мама стояла в дверях на первом этаже, и кусала губы, и комкала в руках насквозь мокрый платок, и не могла стоять спокойно. Она переступала с ноги на ногу, как будто бы ей приспичило в туалет, но вот не выдержала, отлепилась от косяка, кинулась вниз по дороге и на глазах зорких наблюдателей из нескольких окрестных садов припала телом к отцу. Она не могла иначе и должна была сделать так, к тому же она была молода и легка на ногу, но я помню ее такой, какой она стала потом: ожесточившейся, странной, грузной.
Отец знал, что встретят его так, у меня нет сомнений. Мы не видели его восемь месяцев и ничего не слышали о нем до позавчерашнего дня, так что мы знали, что он возвращается. Сестра сорвалась с места и затопала вниз, выскочила на дорогу и побежала, точь-в-точь повторяя каждое мамино движение, к большому моему смущению, ибо я мог только тихо ковылять за ней следом, и это тоже давалось с трудом, так уж я был скроен. Я встал у почтового ящика. Оперся о него спиной и смотрел, как эти две прямо посреди дороги вешаются отцу на шею. Поверх их голов я видел глаза отца, сначала беспомощные, растерянные, а потом он посмотрел на меня, а я на него. Я осторожно кивнул. Он кивнул в ответ и робко улыбнулся, только мне одному, заговорщицки, и я понял, что отныне нас с ним двое, что мы заключили союз. И хотя его так долго не было, он казался мне даже ближе, чем до войны. Мне было двенадцать, и в одно мгновение моя жизнь переориентировалась с одного маяка на другой, с нее на него, и взяла новое направление.
Возможно, я выдавал желаемое за действительное.
Я дотрюхиваю до своей заснеженной скамейки у самого берега Лебединого озера, как я называю его на детский манер, в свете фонарика озеро черно и просторно. Лед еще не встал, таких холодов пока не было. И лебедей тоже не видно, в такую рань. Ночью они хоронятся в густых камышах на берегу, спят, спрятав под крыло головы, их длинные шеи похожи на петли в оплетке оперения, согнутые в белые дуги, я так и вижу это, и они не выплывут, пока солнце не взойдет шкурить берег вдоль воды, пока открытой. О том, что лебеди делают, когда озеро замерзает, я, признаться, вообще не думал. Улетают ли они к незамерзающим морям, остаются ли они тут до весны, проводят ли зиму в Норвегии? Надо мне будет почитать про это.
Я счищаю рукой снег со скамейки, вожу по ней варежкой большими кругами, наконец, натягиваю куртку пониже и сажусь на нее. Лира возится в снегу и фыркает от удовольствия, раскапывает лунку, валится на спину и катается туда-сюда, задрав лапы кверху, и елозит по снегу задом, вбирая в себя запах, оставленный кем-то. Лисом, возможно. Тогда придется ее дома помыть, потому что такое уже случалось и я знаю, какая от этого вонь по всему дому. Но сейчас пока я могу сидеть в сумерках здесь у Лебединого озера и думать о чем захочу.
15
Я поднимаюсь вверх по горке назад к своему дому. Красно-желтый дневной свет решительно заливает все, температура растет, лицо горит, и уже понятно, что снег стает почти весь еще сегодня. И независимо от того, что я думал раньше, сию секунду меня это огорчает.
Во дворе рядом с моей машиной стоит еще одна. Я вижу еще с дорожки: «мицубиси» белого цвета, примерно такой, каким я сам думал обзавестись, потому что у него суровый грубоватый вид, который подходит к дому, который я купил и куда скоро уеду, в таком свете всё мне представлялось тогда, когда я наконец сумел принять решение, – довольно суровым, грубоватым, мне это нравилось, я тоже слегка одичал от трех лет жизни в стеклянном коридоре, где чуть шелохнешься, все идет трещинами, и первая рубашка, которой я соблазнился после переезда, была толстая байковая ковбойка в красно-черную клетку, я не носил таких с пятидесятых годов.
Рядом с белым внедорожником стоит человек, кажется женщина, в черном пальто и с непокрытой головой, светлые волосы вьются естественно или в силу механического воздействия, она не выключила зажигание, на фоне более темных деревьев на краю двора выхлопы белеют ровным облачком. Женщина спокойно стоит и ждет, положив одну руку на лоб или на волосы, и она смотрит на дорожку, по которой я поднимаюсь, и что-то есть в ее фигуре знакомое, я видел ее раньше, да еще Лира бросается к ней со всех ног. Я не слышал, как подъехал автомобиль, и не обратил внимания на следы шин, когда вышел с тропинки на дорожку, но я ведь и не ждал никого на машине, тем более в такое время дня. Сейчас хорошо если восемь. Смотрю на свои часы – ого, половина девятого. Ладно.
Это приехала моя дочь. Старшая из двух. Эллен. Она курит сигарету и держит ее, по своему обыкновению, зажав прямыми пальцами и далеко отставив руку, будто отдавая кому-то или делая вид, что сигарета не ее. Я мог бы узнать ее по одному этому жесту. Я быстро высчитываю, что ей сейчас тридцать девять. Она по-прежнему интересная женщина. Это не в меня, но у нее мать красавица. Я не видел Эллен полгода, если не больше, и не говорил с ней с тех пор, как переехал сюда, а на самом деле гораздо дольше. Честно сказать, я как-то не вспоминал ни о ней, ни о ее сестре. У меня здесь хватало забот. Я уже на верху дорожки, Лира трется о ноги Эллен, и та поглаживает ее по голове, они не знакомы, но Эллен любит собак, и они платят ей тем же. Это у нее с детства. Насколько я помню, я видел у нее собаку, когда в последний раз был в гостях. Какую-то коричневую. Это все, что осталось в памяти. Да и было тоже не вчера. Я останавливаюсь и старательно улыбаюсь, Эллен выпрямляется и смотрит на меня.
– Это ты, – говорю я.
– Да, это я. Удивился?
– Не стану отрицать. Ты ранняя пташка.
Она начинает было улыбаться, но полуулыбка тут же изглаживается, Эллен затягивается, выпуская голубой дым, и отставляет сигарету подальше почти на вытянутой руке. Сейчас она не улыбается. Это меня немного пугает.
– Ранняя? – говорит она. – Возможно. Я так и так не спала почти, вот и поехала пораньше. Часов в семь, как только всех выпроводила. Сегодня у меня свободный день, это я давно постановила. Сюда оказалось всего час езды. Я думала, больше. Даже странно, что это так близко. Я только приехала, минут пятнадцать как.
– Я не слышал тебя, – говорю я. – Мы в лесу гуляли, внизу у озера. Там снег и здорово. – Я поворачиваюсь показать ей и не успеваю развернуться обратно, как она тушит сигарету, кидает ее на мой двор, делает пару шагов, подходит, обнимает меня руками за шею и целует. От нее приятно пахнет. И она того же роста, что и раньше. Это как раз не странно, после тридцати в росте почти не прибавляют, а вот в то время, когда я годами катался по всей стране и дома, считай, не бывал, то всякий раз за время моего отсутствия обе девчонки вырастали, или мне так казалось. Они тихо, как мышки, сидели рядышком на диване и смотрели на дверь, в которую я должен был войти, я знаю это и помню, как меня смущало, прямо на душе скребло, особенно когда я наконец входил, а они сидели на диване, смущенные и чего-то ждущие. У меня и сейчас немножко саднит на душе, тем более что она крепко обнимает меня и говорит:
– Ну привет, пап. Приятно с тобой повидаться.
– Привет, доча, – говорю я. – И мне тоже приятно.
Она расцепляет объятия, но не отходит, а говорит тихо мне в шею:
– Мне пришлось обзвонить все коммуны в радиусе ста километров и даже больше, чтобы узнать, куда ты скрылся. Знаешь, сколько недель на это ушло? У тебя ведь даже телефона нет.
– О-ой, а я не знал.
– Не знал, конечно. Ёлки зеленые, – говорит она и несколько раз стукает меня кулаком по спине, и не то чтоб совсем нечувствительно.
Я говорю:
– Что возьмешь со старика, – и мне кажется, она всхлипывает, но я не уверен, во всяком случае, она так судорожно сжимает мне шею, что трудно дышать, но я не отпихиваю ее, просто задерживаю дыхание и сам обнимаю ее двумя руками, очень-очень-очень осторожно, излишне даже, стою так и жду, пока она расцепит руки, а тогда и сам делаю шаг назад и глубоко вздыхаю. – Выключи мотор, – говорю я, зевая в руку, и киваю на «мицубиси», который по-прежнему тихо урчит. Первые лучи солнца играют на отполированном белом лаке, ослепляя меня. Даже глаза режет. Я зажмуриваюсь.
– Верно, – говорит она. – Уже можно. Ты нашелся. Я не узнала твою машину и решила, что приехала не по адресу.
Я слышу, как она идет по снегу к своей машине, делаю пару шагов и открываю глаза одновременно с тем, как она открывает дверцу машины, пригибается, заглядывает внутрь и выключает мотор. Гаснут фары. Становится тихо. Она и вправду всплакнула, вижу я.
– Пойдем в дом, выпьешь кофе, – говорю я. – А мне нужно сесть, ноги устали, по снегу-то ходить. Старик, одно слово. Ты завтракала?
– Нет. Не хотела тратить время.
– Сейчас что-нибудь придумаем. Идем ко мне.
На «ко мне» Лира напружинивается, бежит к крыльцу, поднимается на две ступеньки и встает под дверью.
– Отличный пес, – говорит дочка. – Давно она у тебя? Она уже не щенок.
– С полгода. Я был в этом месте под Осло, где они занимаются передержкой и пристройством собак. Забыл, как оно называется. Увидел ее и забрал, не раздумывая, она сама ко мне подбежала, села и стала стучать хвостом. Она даже как-то вперед нагнулась, – говорю я и издаю короткий смешок. – Но они не знали ни сколько ей лет, ни что это за порода.
– ОПБЖ, – говорит она. – Общество помощи бесхозным животным. Я у них однажды была. – Где только она не бывала, однако. – В Англии эта порода называется «британский стандарт», это деликатное название потомства беспородных дворняг. Но она симпатичная. Как ее зовут?
Эллен училась в Англии пару лет, это очень пошло ей на пользу. К тому времени она уже повзрослела. А до того было несколько лет, когда почти все ей впрок не шло.
– Ее зовут Лира. Имя не я придумал. Так было написано на ошейнике. Я только радуюсь, что взял ее. Я об этом ни секунды не пожалел. Нам хорошо вместе, и с ней гораздо легче жить одному.
В этих словах зазвучала какая-то вдруг жалость к себе, это несправедливо по отношению к моему житью-бытью здесь, я не обязан ни защищать его перед людьми, ни оправдываться перед кем-то, в том числе и перед этой дочкой, которую, признаюсь, очень люблю и которая в такую рань проехала на своем «мицубиси» по темным дорогам через несколько коммун, чтобы добраться сюда из своего Осло, из пригорода фактически – Маридалена, чтобы выяснить, где я живу, потому что сам я, судя по всему, ей об этом не сообщил, не подумал даже, что это нужно. Это странно, конечно, теперь я это понимаю, но у нее снова блестят глаза, и это начинает меня раздражать.
Я распахиваю дверь, Лира не кидается вперед, а сидит и ждет, пока мы с Эллен зайдем. Тогда уже я даю ей разрешение условленным движением руки. Я помогаю Эллен снять пальто, вешаю его на свободный крючок и провожаю ее в кухню. Здесь еще держится тепло. Я заглядываю в печку, по краям догорают угольки.
– О, огонь еще можно спасти, – говорю я, открываю крышку дровяного ящика, кидаю на угли бумагу и щепки и запихиваю сверху три полена среднего размера. Открываю задвижку, чтоб сделать тягу, и в печке мгновенно начинает трещать.
– А у тебя здесь хорошо, – говорит дочка.
Я закрываю дверцу печки и осматриваюсь по сторонам. Не знаю, права ли она. Здесь будет хорошо, но со временем, когда воплотятся разные планы переустройства, но в доме чисто и прибрано. Возможно, она имела в виду, что ожидала увидеть иную картину в доме стареющего, одинокого мужчины и поэтому мое пристанище ее приятно удивило. В таком случае она плохо помнит меня. Я не люблю жить в беспорядке и никогда не живу. По сути, я аккуратист: каждая вещь должна иметь свое место и быть в исправном состоянии. Грязь и свинство выводят меня из равновесия. Стоит перестать следить за чистотой, как через пять минут вообще сойдешь с рельс, особенно в этом старом доме. Один из многих моих страхов – это страх превратиться в мужчину, который стоит у кассы в магазине в грязном пиджаке и с расстегнутой ширинкой, с крошками яйца и еще чего-то на рубашке, потому что зеркало в коридоре помутнело и в него не посмотришься. Такой потерпевший крушение человек, который держится за якорь своих же собственных с одного на другое скачущих мыслей, в них давно расклепалась цепь событий.
Я приглашаю Эллен к столу, доливаю свежей воды в кофейник и ставлю его на плиту, конфорка пшикает в ответ. Я, видно, забыл выключить ее утром, это очень плохо, но Эллен вряд ли обратила внимание на шипение, поэтому я веду себя как ни в чем не бывало, режу хлеб, складываю его в корзинку. Вдруг на меня накатывает дурнота и следом злость, я вижу, что руки дрожат очень сильно, так что я чуть наклоняюсь, чтобы скрыть это от Эллен, пока я буду ходить туда-сюда мимо нее, ставя на стол сахар, молоко, синие салфетки и прочее, что необходимо, чтобы превратить прием пищи в трапезу. Сам я поел всего два часа назад и еще не проголодался, но тем не менее накрываю для нас двоих, потому что, возможно, ей будет неприятно есть в одиночку. Мы таки не виделись довольно давно. Но я замечаю, что отлыниваю и тяну время. Наконец, поставив на стол все, что только можно придумать, я вынужден сесть и сам тоже. Она смотрит в окно на озеро. Я, проследив ее взгляд, говорю:
– Лебединое озеро, так его называют.
– Так это лебеди там?
– Да. Два или три семейства, насколько я сумел рассмотреть.
Она оборачивается ко мне.
– Ну ладно, расскажи, как ты, только честно, – говорит она так, как будто есть две версии моей жизни, глаза у нее сейчас ни капли не блестят, а голос вдруг квадратный, рубленый как у следователя. Нет, нет, это все наносное, я знаю, на самом деле она осталась прежней, какой всегда была, по крайней мере, я очень надеюсь, что жизнь ее не обабила, прошу прощения за такое слово. Но я делаю выдох, сосредотачиваюсь, подсовываю руки под зад и рассказываю о своих днях здесь, как все отлично, как я плотничаю, и рублю дрова, и хожу с Лирой в дальние прогулки, что у меня есть сосед, который всегда выручит в беде, его зовут Ларс, такой рукастый мужик, и пила у него есть. У нас много общего, говорю я и загадочно улыбаюсь, но вижу, что она не улавливает намека, и поэтому не развиваю этой темы, а продолжаю рассказывать, что немного боялся зимы и снега, но и это счастливо разрешилось, как она сама, конечно, заметила, подъезжая к дому, я сговорился тут с одним крестьянином по имени Ослиен. У него трактор со скребком, и он готов чистить дорогу по первому зову, за плату, само собой. Так что все в порядке, говорю я и улыбаюсь, я справляюсь. Еще я слушаю радио, если я до обеда работаю в доме, то все время с радио, а по вечерам читаю, всякое разное, но в основном Диккенса.
Она улыбается в ответ сердечной улыбкой, никаких блестящих глаз или рубленого тона.
– Ты вечно читал Диккенса, пока жил с нами, – говорит она. – Это я помню. Усаживался с книгой на свой стул и выключался из жизни, а я подходила, дергала тебя за рукав и спрашивала, что ты читаешь, а ты говорил: «Диккенса» – и смотрел очень серьезно, и я поэтому думала, что читать Диккенса – это совсем не то же самое, что читать просто книгу, что это что-то очень необычное, что наверняка не все делают, так это звучало в моих ушах. Я даже не понимала, что Диккенс – это человек, который написал книгу, которую ты держишь. Думала, это какой-то особый вид книг, который есть у нас одних. А иногда ты еще читал вслух, я помню.
– Да? Читал вслух?
– Да. Из «Дэвида Копперфильда», как я обнаружила, когда уже взрослой решила сама прочитать те книги. В то время «Дэвид Копперфильд» тебе никогда не наскучивал.
– Как раз его я давно не перечитывал.
– Но он у тебя есть?
– Есть. Еще бы.
– По-моему, тогда тебе стоит его перечитать, – говорит она, утыкаясь лбом в ладонь упертой в стол локтем руки, и вдруг продолжает: – «Стану ли я сам героем повествования о своей собственной жизни, или это место займет кто-нибудь другой – должны показать последующие страницы».
Она опять улыбнулась и сказала:
– Это начало всегда казалось мне жутковатым, оно фактически предполагает, что не обязательно ты сам окажешься главным героем своей жизни. Ужас, даже представить себе такое страшно: живешь примерно как привидение и можешь только смотреть на ту, которая заняла твое место, и от всего сердца, возможно, ненавидеть ее и завидовать во всем, но быть бессильной что-то с этим поделать, потому что в какой-то момент ты выпала из своей жизни, как из кресла самолета, так я себе это рисовала, и вот ты болтаешься в воздухе за бортом и не можешь вернуться назад, а кто-то уже сидит крепко пристегнутый на твоем месте, хотя вот у тебя в руках и посадочный на него, и билет.
Что на это сказать? Я не знал, что для нее все это звучит так. Она мне никогда об этом не говорила. Возможно, по той простой причине, что меня не было рядом, когда ей хотелось поговорить, но она и близко не догадывается, сколь часто я думал точно так же, и перечитывал первые строчки «Копперфильда», и уже не мог остановиться, читал страницу за страницей, замерев и сжавшись от страха, читал, чтобы дождаться, когда же все встанет на свои места, и оно всегда вставало, но на то, чтобы в этом убедиться и успокоиться, у меня всегда уходило очень много времени. В книге. В жизни все было иначе. В жизни получился такой расклад, что у меня не хватает духу прямо спросить Ларса: «Ведь ты занял мое место? Не ты ли прожил годы, которые должен был прожить я сам?»
В том, что отец не сбежал ни в Африку ни в Бразилию, ни в какой-нибудь там Ванкувер или Монтевидео, чтобы начать свою новую жизнь, я не сомневался никогда. Он не сбегал от того, что наворотил сгоряча и в запальчивости, не покидал руины, оставшиеся после ударов капризной судьбы, он не прятал голову в песок под покровом тихой летней ночи и сенью остановившихся прищуренных глаз, как сделал Юн. Мой отец не был моряком. Он остался жить у реки, в этом я уверен. Это то, чего он хотел. Ларс никогда не говорит о нем, он не упомянул его ни полусловом за все время нашего знакомства, но это потому, что он не хочет меня задеть и не в состоянии, равно как и я сам, привести все свои мысли относительно этих людей, включая его самого и меня, к одному-единственному знаменателю, потому что он не владеет языком, на котором можно было бы говорить обо всем этом. Мне это очень понятно. Я прожил так большую часть жизни.
Но я не собирался думать об этом сейчас. Я порывисто встаю из-за стола и задеваю его, он дергается, чашки подскакивают, кофе выплескивается на скатерть, желтый молочник опрокидывается, молоко выливается и смешивается с кофе, и весь этот поток устремляется Эллен на колени, а все потому, что пол на кухне имеет уклон. Немалый, пять сантиметров от стены до стены, я промерял. С этим надо что-то делать, но замена пола – слишком большой проект. Придется обождать.
Эллен проворно отодвигает стул и вскакивает раньше, чем кофейный поток достигает края стола, она задирает край скатерти и с помощью пары салфеток останавливает катастрофу.
– Прости, что-то я резко слишком, – говорю я и с удивлением слышу, что выдавливаю из себя слова с запинками, по одному, как будто бы я долго бежал и запыхался.
– Ерунда. Надо только побыстрее снять эту скатерть и сунуть в машину. С этой бедой стиральный порошок легко справится.
Она берется контролировать ситуацию так, как никто еще в этих стенах не делал, и я не возражаю; в мгновение ока она переставляет всю посуду на кухонный стол, стягивает скатерть, застирывает измазанный кусок под струей в мойке и вешает скатерть на спинку стула сушиться у теплой дровяной плиты.
– Ну вот, а потом выстираешь в машине, – говорит она.
– У меня нет стиральной машины, – отвечаю я, подкладывая пару полешек в печку, и мои слова вдруг звучат до того жалостливо, что приходится вдогонку хохотнуть даже, но смешок совсем не удается, и Эллен тут же подмечает это, вижу я. Что-то не получается у меня в этой тягостной ситуации взять тон, который бы мне хотелось.
Она вытирает стол тряпкой, причем несколько раз крепко отжимает ее под струей воды, потому что тряпка сочится молоком и будет плохо пахнуть потом, но вдруг Эллен застывает и, стоя ко мне спиной, говорит: