Текст книги "Пора уводить коней"
Автор книги: Пер Петтерсон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Пер Петтерсон
Пора уводить коней
I
1
Ранний ноябрь. Девять утра. В окно бьются синицы. Врезавшись в стекло, некоторые одурело летят прочь, другие падают в свежий снег и барахтаются в нем, силясь подняться на крыло. Ума не приложу, на что в моем доме они положили глаз. Я смотрю в окно на лес. Над спускающимися к воде деревьями красная полоса. Кружит ветер, отпечатывается на воде.
В этом домике на берегу маленького озера, далеко и глубоко на востоке, я теперь живу. В озеро втекает речка. Маленькая речушка, почти пересыхающая к середине лета, но полноводная по весне и осени, в ней даже водятся угри. Я лично поймал не одну рыбину. Устье в нескольких сотнях метров отсюда. Когда с берез облетают все листья, его можно разглядеть в кухонное окно. Вот как сейчас. У реки стоит избушка. С крыльца видно, горит в ней свет или нет. Мне кажется, он постарше меня, мужчина, который там живет. Хотя, может, я просто не осознаю, как сам выгляжу со стороны, или жизнь ему досталась потруднее моей. Это тоже возможно. У него есть собака, колли.
Посреди двора на шесте кормушка для птиц. По утрам, когда рассветает, я сажусь за стол, пью кофе и гляжу, как они слетаются на корм, хлопая крыльями. Я насчитал восемь разных птичьих пород. Ни в одном месте, где я жил прежде, не встречалось такого разнообразия, но почему-то только синицы бьются об окно. А жил я много где. Теперь вот тут. К рассвету я уж несколько часов как был на ногах. Протопил печь. Послонялся по дому. Прочитал вчерашнюю газету, помыл вчерашнюю посуду, там и мыть нечего. Послушал Би-би-си. Радио болтает у меня почти круглые сутки. И я продолжаю слушать новости, все никак не отвыкну. Хотя на что они мне? Говорят, шестьдесят семь – не возраст, разве это годы в наше время, и сам я не ощущаю их груза, бодрюсь. Но я не могу, как раньше, встроить новости в свою жизнь. Они никак не меняют моего взгляда на мир, как то бывало прежде. Возможно, дело в самих нынешних новостях, или в том, как их подают, или в избытке их. В отличие от прочих, в новостях Всемирной службы Би-би-си, которые бывают в эфире рано утром, Норвегия не упоминается ни полусловом, зато здесь освещаются, например, перипетии баталий между такими, скажем, странами, как Ямайка, Индия, Бирма и Пакистан, в таком, предположим, виде спорта, как крикет, которого я никогда не видел вживую и, насколько я могу загадывать, надеюсь и не увидеть. Но я заметил, что их общая «мама», старушка Англия, всегда бывает бита. А это уже само по себе кое-что.
У меня тоже есть собака. По кличке Лира. Беспородная, насколько я понимаю. Подумаешь, велика важность. Мы с ней уже выходили сегодня, прошлись с фонариком по своей любимой тропинке вдоль озера, покрытого миллиметровой корочкой льда на всю ширь по-осеннему безмолвного и желто-жухлого камыша, натыканного в мелкой воде по краю, и густой снег бесшумно летел по черному небу, а Лира фыркала от счастья. А теперь свернулась у печки и спит. Снег перестал. Когда день раскочегарится, все потает. Это видно по градуснику. Красный столбик растет на солнце.
Всю свою жизнь я мечтал жить один в таком вот месте. Мечтал даже в самые счастливые моменты. Выпадавшие отнюдь не редко, позволю себе заметить. Нет, правда, так и было. В смысле – счастливые моменты бывали нередко. Мне везло. Но даже в чьих-то объятиях, когда шепчут в ухо слова, которые хочется слушать и слушать без конца, я иногда вдруг чувствовал тоску по уединению, по такому месту, где просто тихо. И хотя могли пройти годы до того, как эта мысль торкнет в голове в следующий раз, это не значит, что меня не тянуло прочь. И вот я здесь. И жизнь идет, ровно как я себе представлял.
Через пару месяцев окончится это тысячелетие. В деревне, к которой я приписан, устроят по этому поводу пальбу и гуляния. Я останусь дома с Лирой, разве что мы спустимся к озеру посмотреть, не треснул ли лед от петард, будет градусов десять мороза, думаю я, луна, ночь, а потом я вернусь домой, подтоплю печь и напьюсь насколько сумею из бутылки, припасенной в шкафу, поставлю старую пластинку, где голос Билли Холидея звучит почти как шепот, он так и запомнился мне по концерту в Колизее в Осло в пятьдесят каком-то году, уже выдохшийся, но по-прежнему завораживающий. Когда пластинка отыграет, я лягу и засну глубоким, мертвецким почти сном, и проснусь в новом тысячелетии, и позволю себе отнестись к этому совершенно бестрепетно. Я радуюсь, что все будет так.
Пока же я коротаю время, приводя все на хуторе в человеческий вид. Заняться есть чем, дом стоил очень дешево. Честно говоря, за него я готов был заплатить дороже, но не с кем было торговаться. Теперь я понял почему. Да ладно. Я доволен. И стараюсь все делать своими руками, хотя мог бы и плотника нанять, я вполне при деньгах, только он бы навел красоту слишком быстро. А я хочу отдать обустройству время. Оно сейчас для меня важная вещь, представляется мне. Я не стремлюсь ни замедлить его, ни ускорить, оно ценно само по себе, я хочу проживать его, хочу наполнять его делами и усилиями, тем самым деля и обжимая по себе, чтобы я чувствовал время и оно бы не утекало незаметно для меня.
Ночь оказалась с происшествием. Я уже улегся спать, устроился в небольшой каморке рядом с кухней, где я смастерил себе на первое время лежанку под окном, и заснул, на улице было черным-черно и холодно. Это я заметил, когда в последний раз выходил за дом отлить. Я так делаю, потому что сортир здесь пока только уличный. И все равно никто меня не видит – с той стороны лес стеной.
Меня разбудил резкий высокий звук, дважды подряд, потом после паузы – опять. Я сел в кровати, приоткрыл окно и выглянул наружу. В темноте внизу дорожки, у озера, желтел луч фонарика. Звуки, понятно, издавал тот, кто держал его в руках. Но что за звук и как он его извлекает, понятно не было. И точно ли это он?Фонарик шарил по сторонам, отчаянно и как-то безнадежно, и на миг высветил растерянное изрезанное морщинам лицо соседа. Во рту он что-то держал, сигару похоже, потом опять раздался тот же звук, и тут я догадался, что это собачий манок, хотя никогда их не видел. А потом он стал звать пса: «Покер, Покер, – кричал он, – иди сюда, мой мальчик», я снова лег и закрыл глаза, хотя знал, что уже не засну.
И очень хотел заснуть. Я последнее время слежу, чтобы положенные часы сна набирались обязательно, не так много часов, но обязательно, они нужны мне не в пример больше прежнего. Хвост бессонной ночи тянется теперь несколько суток кряду, я выпадаю из жизни и мучаюсь раздражением. А у меня нет на это времени. Мне нужна сосредоточенность. Тем не менее – я сел, выпростал ноги из-под одеяла, опустил их на пол, в темноте нащупал на спинке стула одежду. Охнул, ощутив кожей, какая она холодная. Прошел через кухню в прихожую, натянул на себя старую куртку, взял с полки фонарик и вышел на крыльцо.
Ни зги не видать. Я сунул руку в тамбур и зажег свет снаружи. Стало лучше. Теплая тень от красной стены дома легла на двор.
Везет мне, подумал я. Могу позволить себе провести ночь, помогая соседу отыскать сбежавшего пса, и ничего, день-два – и снова буду как огурчик. Я включил фонарь и побрел вниз, сосед стоял на прежнем месте, на пологом взгорке, и вращал в руке фонарик, так что луч света медленно описывал круг вдоль леса, дороги, реки и снова возвращался к началу. «Покер, Покер!», – кричал сосед и дул в манок, в ночной тишине звук казался противно высоким, а самого соседа, и силуэт, и лицо, скрывала темнота. Я не знал его, я и разговаривал с ним всего пару раз, когда мы с Лирой спозаранку проходили мимо его избушки, и чем я тут ему помогу, лучше пойду вернусь к себе, только он наверняка заметил уже мой фонарик, поздно, к тому же в этой одинокой фигуре в ночи что-то такое мне вспомнилось. Нехорошо ему быть вот так одному. Неправильно.
– Здравствуйте, – крикнул я тихо, из уважения к тишине вокруг. Он обернулся, и я на секунду ослеп, потому что он направил фонарик мне в глаза, но потом спохватился и отвел его. Я постоял еще, снова привыкая к темноте, потом спустился к нему, и теперь мы стояли рядом, и два луча описывали круг на уровне опущенной руки, и все выглядело не так, как днем. Я свыкся с темнотой. Не помню, чтобы я когда-нибудь ее боялся, хотя наверняка побаивался, но теперь я воспринимаю темноту как простую, безопасную и, важнее всего, прозрачную, что бы она на самом деле в себе ни таила. Потому как всё это не имеет значения. Ничто никогда не сравнится с праздностью и свободой тела, ни заданная высота, ни отмеренная дистанция, их у темноты нет. Она всего лишь огромное пространство, внутри которого можно двигаться.
– Опять сбежал, – сказал мой сосед. – Покер, пес мой. Это с ним бывает. Вообще-то он всегда возвращается. Но разве заснешь, пока его нет? В лесу сейчас волки. И дверь я боюсь закрыть.
Он был озадачен. Я бы сам растерялся, сбеги моя Лира вот так, даже не знаю, что б я делал, наверно, тоже пошел бы ночью ее искать.
– А вы знаете, что колли считаются самыми умными из всех пород? – спросил он.
– Да, слышал.
– Он хитрее меня, этот Покер, и сам это знает. – Сосед покачал головой. – Боюсь, начнет мной командовать.
– Это нехорошо, – сказал я.
– Нехорошо, – сказал он.
Тут я сообразил, что мы не представлялись друг другу, поэтому я протянул руку, подсветив ее фонариком, и сказал: «Тронд Сандер». Он смутился. Прошло не меньше двух секунд, прежде чем он переложил фонарик в левую руку и ответил на пожатие.
– Ларс. Ларс Хауг, на конце «г».
– Очень приятно, – сказал я, и эти два слова прозвучали в тишине ночи так же нелепо, как много-много лет назад в лесу отцовское «соболезную», мне захотелось взять свои слова обратно, еще пока я выговаривал их, но Ларс Хауг не позволил смутить себя. Или все было, на его вкус, нормально, или он подумал, что эта мелочь укладывается в рамки общей странности такой вот встречи ночью в чистом поле двух немолодых людей.
Вокруг нас было тихо. В другие дни и в другие ночи стучит дождь, дует ветер, качаются со скрипом кроны сосен, шумят ели, а сегодня полная тишина, даже тени неподвижны, и мы с моим соседом стоим тихо, вглядываясь в темноту. Вдруг я понял, что у меня за спиной кто-то есть. Это было пронзительное чувство, внезапный холод по спине, я вздрогнул, не сдержался, и Лapc Хауг заметил это и сдвинул луч фонарика на пару метров вбок от меня; я обернулся – там стоял Покер. Пес подобрался, насторожился, я видел это и раньше, что собаки чувствуют свою вину и выказывают ее, но, как и любому из нас, виниться собаке было тягостно и неприятно, особенно когда хозяин вдруг начал с ней сюсюкать как с грудничком, эти приторности не вязались с суровым, изборожденным морщинами лицом мужчины, крепкого мужика, которому несомненно доводилось ночью, в мороз, уходить из дому, чтобы сделать трудную работу, тяжелую саму по себе, но особенно когда мешает ветер в лицо, я почувствовал это по его рукопожатию.
– Вот ты где, Покер, глупая собака, ай-яй-яй, папочку не слушаешься, безобразник, разве можно так себя вести, глупыш? – Он сделал шаг к псу, тот прижал уши и гортанно зарычал.
Ларс Хауг резко остановился. Опустил фонарик, так что луч уперся прямо в землю, теперь я едва различал белые пятна на собачьей шкуре, а черные слились с темнотой, что вместе выглядело до странности несимметрично, а рычание шло откуда-то ниже гортани, и сосед сказал:
– Я однажды пристрелил пса, так вышло. И дал тогда себе слово, что это не повторится. Вот теперь не знаю. – Он был растерян, я видел это отчетливо, не знал, чего ждать и что делать дальше, и у меня защемило сердце от жалости. Она накатила неизвестно откуда, из тьмы, где что-то когда-то произошло, может, в моей жизни, стряслось, да забылось, а сейчас вот всколыхнулось неприятно и болезненно. Я кашлянул и сказал, едва совладав с голосом:
– А какой он был породы? Тот ваш пес. – Вряд ли это было мне так интересно, но надо было что-то сказать, чтобы унять этот неожиданный трепет в груди.
– Овчарка, хотя она не была моя. Это случилось на хуторе, где я рос. Мать увидела, что какая – то собака носится по опушке леса и гоняет оленей. Двух насмерть перепуганных подрощенных оленят, мы уже пару дней наблюдали в окно, как они щиплют травку по краю луга с северной стороны. Они все время держались вместе и сейчас тоже жались друг к дружке, а овчарка наскакивала на них, кусала за ноги, под коленки, гнала куда-то, они уж обессилели, и рассчитывать им было не на что, и глядеть на это мать тоже больше не могла, она позвонила ленсману и спросила, что делать, а он ответил: «Пристрелите, да и все». Мать положила трубку и сказала: «Давай, Лapc, ты, тебе сподручнее. Ты же справишься?» Мне совсем, скажу честно, не хотелось, я этого ружья старался в руки не брать, но оленят было очень жалко, мать попросить я не мог, а никого больше дома не было. Старший брат нанялся в море, а отчим уехал в лес рубить дрова на продажу, как он всегда делал в это время года. Короче, взял я ружье и пошел через луг к лесу. Но там не оказалось никакого пса. Я стоял и слушал. Была осень, прозрачнейший полуденный воздух и такая тишина, что на душе зябко. Я оглянулся на дом на том краю поля, я знал, что мать стоит у окна и внимательно за мной следит. Отступать мне было некуда. Я снова взглянул на дорожку, уходившую в лес, и вдруг на ней появились олени, они неслись прямо на меня. Я опустился на одно колено, прижал приклад к щеке, изготовился, но эти большущие звери со страху даже не увидели меня, или у них не было сил бояться еще одного врага. Не меняя курса, они выскочили прямо на меня и протопали мимо в нескольких пядях, я слышал, как они задыхаются, я видел белую пелену в расширенных глазах.
Ларс Хауг на минуту умолк, поднял фонарик и посветил на Покера, стоявшего на прежнем месте позади меня. Я услышал тихое рычание, но не обернулся. Звук не был приятным, и человек передо мной закусил губу, палец левой руки машинально, но неуверенно скользнул по лбу, и человек заговорил снова:
– Метрах в тридцати за ними летел пес. Здоровая тварь. Я пальнул с ходу. Я уверен, что попал, но псина неслась дальше с прежней скоростью, только вздрогнула, кажется, хотя не поручусь, и я выстрелил еще раз, она рухнула на колени, но поднялась и погнала дальше. Я совсем оторопел и выстрелил в третий раз, пес был всего в нескольких метра от меня, он упал выпростав лапы, и прокатился вперед, уткнувшись мне в носки сапог. Но он был жив, только парализован, и смотрел снизу вверх прямо на меня. И мне вдруг, признаюсь, стало его жалко, я наклонился, чтобы напоследок потрепать его по загривку, но он зарычал и щелкнул зубами, силясь цапнуть меня за руку. Я струхнул, взъярился и дважды нажал курок, прямо в голову.
Ларс Хауг отвернулся, укрывшись в тени, фонарик опять безвольно и устало повис в руке, высвечивая лишь желтый кружок на земле. Иголки. Камешки. Две сосновые шишки. Покер стоял совершенно тихо, молча, я еще подумал, может ли собака затаить дыхание?
– Ни черта себе, – сказал я.
– Мне как раз исполнилось восемнадцать, – продолжал Ларс. – Столько лет прошло, а я все никак не забуду.
– Теперь понятно. Конечно, ты не хочешь его пристреливать, еще бы, – сказал я.
– Посмотрим, – сказал Ларс. – Сейчас надо, наверно, загнать его домой. Поздно уже. Покер, ко мне, – скомандовал он, и голос сразу стал строгим и властным. Ларс Хауг пошел по дорожке вниз, Покер послушно поплелся следом, отставая на несколько метров. У мостика Ларс остановился и помахал фонарем. – Спасибо за компанию, – сказал он из темноты.
Я тоже помахал фонарем, развернулся и пошел вверх по пологому пригорку, открыл дверь дома и ступил в освещенную прихожую. По какой-то непонятной причине я, уходя, запер дверь, в первый раз с тех пор, как здесь водворился. Меня огорчило, что я так сделал, но уж как вышло. Я разделся, залез под одеяло, лег, уставившись в потолок, и стал ждать, когда согреюсь. Как-то все по-дурацки вышло, правда, подумал я и закрыл глаза. Пару раз, пока я спал, принимался идти снег, и я во сне заметил эту перемену погоды и понял, что холодает, и испугался зимы, и что снега навалит слишком много, и зачем только я загнал себя в эту безысходную ситуацию, чего ради надо было сюда переезжать? Тогда я стал думать о лете, и оно не выветрилось из головы, когда я проснулся. Мне могло бы сниться просто лето, какое угодно, но я видел сон об одном особенном лете моей жизни, и сейчас, сидя за кофе и глядя, как солнце встает за деревьями у озера, я продолжаю о нем думать. Как все выглядело ночью, теперь не понять и уже не вспомнить, зачем я запирал дверь. Я чувствую себя уставшим, но не настолько, как я опасался. До вечера продержусь, это уже понятно. Встаю из-за стола, с трудом, спина все-таки совсем не та стала, Лира у печки поднимает голову и смотрит на меня. Что, хозяин, опять на улицу? Нет, не сейчас. Мне пока надо разобраться с тем летом, которое внезапно накатило меня мучить. Оно не вынимало из меня душу уже много лет.
2
Пора уводить коней. Так он сказал, возникнув в дверях горной избушки на сэтере, где я в то лето жил с отцом. Мне сравнялось пятнадцать. Шел 1948 год, были первые дни июля. Немцы отбыли из страны три года назад, но не помню, чтобы мы продолжали вспоминать их в разговорах. Во всяком случае, мой отец не поминал их никогда. Он о войне вообще не говорил.
Юн возникал у нас на пороге то и дело, спозаранку и на ночь глядя, и звал меня с собой: пострелять зайцев; дойти через лес в тусклом лунном свете, когда мертвенно тихо, до самого утеса; половить угрей в речке. Или попрыгать, прядя руками, по отливающим золотом бревнам, которые течение продолжало гнать мимо нашей избушки, хотя чистить реку после завершения сплава уже вроде закончили. Это было опасное дело, но я никогда не отказывался и никогда не рассказывал отцу, чем мы занимаемся. В наше кухонное окно был виден кусок реки, так что для этих трюков мы выбирали места гораздо ниже по течению. Мы запрыгивали на бревна примерно в километре от дома, но иной раз их так стремительно сносило очень далеко, что мы потом, выбравшись на берег, мокрые, клацая зубами, еще час целый возвращались назад лесом.
Юн не хотел проводить время ни с кем, кроме меня. У него были младшие братья-близнецы, Лapc и Одд, но мы с ним были ровесниками. Уж не знаю, с кем он общался весь год, пока я жил в Осло. Он об этом не говорил, ну и я не рассказывал о своей жизни в городе.
Он никогда не стучал в дверь, он тихо поднимался по тропке, оставив у берега свою маленькую лодочку, и стоял у крыльца, дожидаясь, пока я догадаюсь, что он тут. Ему редко приходилось ждать долго. Бывало, на рассвете, еще досматривая сны, я вдруг начинал в полудреме мучиться неудобством, словно мне приспичило по нужде и надо сделать усилие и проснуться, пока не случился конфуз, и я разлеплял глаза, уже понимая, что дело в другом, шлепал к двери, распахивал ее – и там стоял Юн, улыбаясь и, как всегда, щурясь.
– Ты с нами? Пора уводить коней!
Тут же оказалось, что «с нами» – это он да я, как обычно, и, если я не пойду, он останется один, а это мало радости. К тому же в одиночку лошадей гонять трудно. Фактически невозможно.
– Ты тут давно стоишь?
– Я только пришел.
Он всегда так говорил, и я никогда не знал, правда ли это. Я стоял в одних трусах и смотрел ему через плечо. Река была оторочена туманом, уже рассвело, но было свежо, по животу и бедрам разбегались мурашки, а я все равно стоял и смотрел, как блестящая мягкая река выплывает из дымки, принимает чуть вправо и протекает мимо. Я знал этот изгиб наизусть. Он снился мне зиму напролет.
– Каких лошадей?
– Баркалдовых. Они в загоне в лесу.
– Знаю. Зайди в дом, пока я оденусь.
– Я здесь постою, – ответил он.
Он никогда не заходил к нам, может, из-за отца. С ним он не разговаривал. Не здоровался даже. Непременно утыкался взглядом в землю, если они встречались у магазина. В таких случаях отец обыкновенно останавливался, оборачивался ему вслед и говорил:
– А это не Юн был разве?
– Юн, – отвечал я.
– Что это с ним? – спрашивал отец каждый раз, как будто бы уязвленно, и я неизменно отвечал:
– Не знаю, – что было правдой, но при этом мне и в голову не приходило спросить. А сейчас Юн стоял на каменной кладке, которая заменяла крылечко, и смотрел на реку, поджидая, пока я стяну свою одежду со спинки деревянного стула и напялю ее на себя. Я спешил, мне было неловко, что он зябнет там один, хотя я, конечно, распахнул дверь, чтобы он мог меня видеть.
Безусловно, меня должно было торкнуть предчувствие, я, конечно, мог бы увидеть в тумане над рекой, распознать в дымке у скал, заметить в белом цвете неба, услышать в словах Юна, догадаться по тому, как он двигался и как замирал столбом на каменной дорожке, что с этим утром что-то не так. Но мне было пятнадцать, и я обратил внимание только на то, что Юн пришел без ружья, которое он постоянно таскал с собой на случай внезапной встречи с каким-нибудь шалым зайцем, но оно и понятно, когда сводишь лошадей, ружье только мешает, а палить в коней мы не собирались. Юн показался мне обычным: спокойным и деятельным одновременно, все его мысли были уже заняты конями, но нетерпения он не проявлял, щурился как всегда. Мне его собранность и деловитость были на руку, не секрет, что во всех наших затеях верховодил он, а я шел на поводу. Юн-то поддерживал форму круглый год. Единственное, в чем мне не было равных, – это вскочить на бревно и лететь вниз, у меня было врожденное чувство равновесия, такой дар от природы, говорил Юн, хотя он формулировал это иначе.
Еще он научил меня беспечной раскованности, растолковал, что если ввязаться в бой, не просчитывая наперед всё и не давая опасениям, что вдруг не получится, стреноживать мой порыв, то я смогу добиться высот, о которых и не мечтал.
– Готов, – сказал я. – На старт, внимание, марш!
Мы вдвоем спустились по тропинке к реке. Было очень рано. Солнце выскользнуло из-за утеса, всколыхнуло воздух, окрасило все вокруг в новый цвет, а остатки тумана над водой растаяли и пропали. Мне неожиданно стало жарко в свитере, я закрыл глаза и шел так, ни разу не оступившись, пока не почувствовал, что мы дошли до реки. А там открыл глаза, встал на отмытые дождем причальные камни, забрался в Юнову скорлупку и сел сзади. Юн отвязал лодку, запрыгнул в нее, взял весла и погнал лодку короткими, сильными взмахами наискось сильному течению, потом поднял весла, чтобы лодку снесло, снова на них налег, и так пока мы не уткнулись в другой берег метров на пятьдесят ниже нашей избушки по течению. Ровнехонько чтобы из нее нельзя было увидеть нашу лодку.
Потом мы забрались наверх по откосу, Юн первым, я за ним, и пошли вдоль колючей проволоки, огораживавшей луг, на котором высоченная трава, подернутая пленкой росы, стояла в ожидании, что ее вот-вот скосят, раскидают по сушилам и оставят на солнце перепревать в сено. Мне казалось, что я бреду по пояс в воде, но не ощущаю ее сопротивления, словно бы во сне. Мне вода довольно часто снилась, я водил с ней дружбу.
Луг тоже принадлежал Баркалду, мы миллион раз ходили этим путем, по тропинке между полей и дальше по большой дороге, чтобы попасть в магазин за журналами, карамельками и прочим товаром по нашим деньгам – в кармане при каждом шаге звякала мелочь, один, два, редко-редко пять эре; той же дорогой, но в другую сторону мы ходили к Юну, и его мама приветствовала наше появление с таким бурным восторгом, словно бы я был наследным принцем, не меньше, зато папа Юна тут же утыкался в местную газету или спешил в сарай или хлев по вдруг обнаружившимся неотложным делам. В этом было что-то мне непонятное. Ну и черт с ним. Мне-то что. Лето кончится, домой уеду.
Владения Баркалда начинались по ту сторону дороги, у него было несколько полей, на которых он через год сеял то овес, то рожь, и поля тянулись до самого леса, где углом стоял хлев, а в лесу на большой делянке, которую он обнес колючей проволокой врастяжку между деревьев, в два ряда, паслись четверо его коней. Лес, и немалого размера, тоже принадлежал ему. Баркалд был самым большим куркулем во всей округе. Мы все терпеть его не могли, неизвестно почему. Не знаю, чтобы он хоть раз задел нас пусть бы словом. Но он владел всем, а Юн был сыном мелкого хуторянина. В этой части страны, в нескольких километрах от шведской границы, почти все хуторочки вдоль реки были размером с наперсток, но хозяева их пытались жить с того, что выращивали сами, и с продаж молока заводикам, и с рубки леса в сезон. Рубили в лесах того же Баркалда и еще одного толстосума из Барума, леса – это тысячи и тысячи гектаров, протянувшиеся и на север, и на запад. Деньги особого хождения не имели, насколько я видел. Может, у Баркалда они и водились, но у отца Юна они отсутствовали начисто, и у моего их тоже не было, сколько я знал. Каким образом он наскреб на покупку нашего сэтера, где мы проводили то лето, остается загадкой. Положа руку на сердце, должен признать, что я мало знаю о том, какими трудами отец зарабатывал на жизнь, свою и мою в том числе, но это всегда был многоприводный механизм, соединение сложных конструкций и простых инструментов, а иной раз многоходового планирования и дальнейшего мотания по отдаленным уголкам страны, в которых я никогда не бывал и с трудом мог их себе представить, одно точно – в какой бы то ни было зарплатной ведомости имя отца не значилось. Иной раз погуще, другой пожиже, но каким-то образом ему удавалось выколачивать столько, что без денег мы не сидели, а уж когда мы прошлым летом в первый раз приехали сюда, на сэтер, отец ходил как именинник: улыбался, мог подойти к дереву и похлопать по нему, а то садился на камень у реки, уперев подбородок в руки, и подолгу сидел так, засмотревшись на заречную сторону. Словно бы узнавал давно знакомые места. Хотя ни знать, ни узнать он здесь ничего не мог.
Луговая тропинка уперлась в дорогу, и мы с Юном свернули на нее, мы часто ходили этим путем, но сейчас все было как в первый раз. Мы шли красть коней и знали, что по нам это видно. Преступление меняет человека, делает что-то со взглядом, с походкой, с движениями, такое не скроешь. Тем более конокрадство, хуже которого ничего нет. Мы знали, по каким законам живут к западу от Пекоса, мы читали комиксы о ковбоях, и, хотя кто-нибудь мог бы нам возразить, вы-то, мол, восточнее Пекоса, мы были настолько восточнее, что уже почти западнее, это откуда на мир посмотреть. А законы эти беспощадны, схватят с поличным – вздернут на ближайшем суку без разговоров, грубая пенька вспорет нежную кожу, кто-то шлепнет коня по заду, и он дернет вперед, выскользнет промеж ног, а ты останешься сучить ими в воздухе, догоняя уходящую жизнь, которая как раз пронесется у тебя перед глазами чередой снимков, все менее и менее четких, пока наконец из них окончательно не изгладишься ты сам и все виденное тобой и останется один туман, который сменится чернотой. В пятнадцать лет, мелькнет напоследок мысль, всего в пятнадцать, так рано, и из-за какой-то клячи, но – поздно, всё уже поздно. Дом Баркалда зловеще чернел у самого леса и казался более мрачным, чем обычно. В столь ранний час в окнах не было света, но вполне вероятно, что сам Баркалд стоял сейчас за темным окном, и видел, как мы идем, и обо всем догадывался.
Но отступать было поздно. Двести метров вниз по гравию, пока дом не скрылся из виду, мы одолели как на деревянных ходулях, потом поднялись вверх по очередному лугу Баркалда и зашли в лес. Сперва мы продирались сквозь густой ельник без подлеска, зато устланный темно-зеленым мхом, мягким, как ковер, солнце ведь никогда не пробирается сюда. Мы с Юном шли по тропинке, утопая во мху при каждом шаге, Юн первым, за ним я в спортивных тапочках на тоненьком ходу, но потом мы свернули направо и забирали все правее и правее, лес становился светлее и просторнее, пока внезапно не блеснул двойной слой колючки и мы не дошли до цели. Перед нами была делянка, раскорчеванная под ноль за исключением нескольких корабельных сосен и берез, они торчали странно высокие и одинокие, ничем не защищенные с тыла, но несколько из них не устояли против северного ветра и теперь валялись на земле, какие-то слишком длинные, заголив задранные к небу корни. Между пней росла густая сочная трава, а за кустами чуть поодаль паслись кони, мы видели только крупы и хвосты, отмахивающиеся от мух и слепней. Мы вдыхали вонь конского навоза, влажный болотный дух мха и сладкий, острый, повсюду рассеянный запах чего-то огромного, больше нашего понимания и больше нас самих, запах леса, который тянется себе и тянется на север, уходит в Швецию, и Финляндию, и дальше в Сибирь, заблудись в таком лесу – и сотни людей неделями будут прочесывать его и никогда тебя не найдут, и это еще не самое страшное, сгинуть здесь, вроде бы подумал я, хотя не знаю, насколько искренне.
Юн согнулся и проскользнул между двух рядов колючки, рукой прижимая нижний, а я лег на землю и подкатился под него, и мы оба оказались по ту сторону ограды без единой дырки на штанах или свитере. Бесшумно поднявшись на ноги, мы двинулись по высокой траве к коням.
– Видишь березу? – спросил Юн и показал в ее сторону. – Лезь на нее.
Большая береза стояла одна и далеко от коней, у нее были толстые ветви, нижние метрах в трех от земли. Медленно, но не мешкая я пошел к березе. Кони подняли морды и повернули их в мою сторону, но не двинулись с места и продолжали жевать, даже с ноги на ногу ни один не переступил. Юн, описав полукруг, зашел с другой стороны. Я скинул тапочки, обхватил руками ствол, уцепился за сучок, упер в ствол сперва одну ногу, потом вторую, и так по-обезьяньи пополз вперед, пока не ухватился наконец левой рукой за ветку, потом дернулся и вцепился в нее же правой рукой и так болтался некоторое время на руках, но все же подтянулся и взгромоздился на ветку, свесив ноги. Тогда я мог и не такое.
– Есть, – крикнул я тихо. – Готов.
Юн сидел на корточках перед конями, почти у самых морд, и тихо заговаривал им зубы, а они навострили уши и зачарованно слушали, что он там бормочет, вернее, шепчет. Во всяком случае, я со своей ветки не мог разобрать ни слова из его лепета, но в ответ на мой крик он вдруг вскочил на ноги и завопил: «Хой! Хой! Хой!», взмахивая руками и хлопая в ладоши, и кони отпрянули и побежали. Не быстро, но и не медленно, и двое рванули налево, а двое в сторону моей березы.
– Будь готов! – крикнул Юн и вскинул три пальца в бойскаутском приветствии.
– Всегда готов! – крикнул я в ответ и лег пузом на ветку, балансируя руками и скрещивая вытянутые ноги как ножницы. Я чувствовал грудью, как содрогается дерево от топота копыт, но к этому примешивалась моя дрожь, ее рождало что-то во мне, она начиналась в кишках и пробегала по бедрам. С ней я ничего поделать не мог, так что просто не обращал на нее внимания. Я напрягся, изготовился.