Текст книги "В Сибирь!"
Автор книги: Пер Петтерсон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
11
Два немецких солдата стоят на причале и плачут. Они стоят врозь, по разные стороны трапа военного корабля. Один повернулся лицом к горе Пиккербаккен, другой – к верфи, но видят ли они там что-то, не знаю. Они молоденькие, не старше Еспера, и их перебрасывают в Норвегию. А там война. В Норвегии война, а в Дании все спокойно. И в Дании им было хорошо.
– Тут они масло сливками заедают, – говорит мой отец, имея в виду, что они спокойно заходят в лавку и дуют сливки прямо из ведра. У отца появилась седина в бороде и побелели виски, по-моему, это стильно; он дымит сигаретой, ветер сдувает вонючие клубы мне в глаза – они слезятся. Так что мир я вижу сквозь ту же пелену, что и солдаты; серо-зеленые формы расплываются, меня это раздражает, я крепко зажмуриваюсь и резко открываю глаза: тот, что повернулся к верфи, шевелит губами.
– Что он говорит?
– Mutti – "мама".
– Я бы такого в жизни не сказала! Мне б в голову не пришло так плакать по мамочке, – заявляю я и вытираю глаза рукавом пальто.
– Может, и не сказала бы, а может, и сказала, – отвечает отец. Он только что сообщил мне, что я не буду учиться в гимназии. Для этого мы и вышли пройтись. Я закончила среднюю школу первым номером. У меня "отлично" по всем основным предметам.
– Мы обсудили это, и таково наше решение, – говорит он якобы про них с матерью, но я знаю, что это она постановила. А он не стал с ней спорить.
– Я могу работать по вечерам и выходным. Я выдержу, я сильная.
– Наверняка. Но дело не только в деньгах. К тому же идет война.
– Война? Да в этой стране никто не собирается воевать! – Я поворачиваюсь к одному из солдат и ору:
– В ЭТОЙ СТРАНЕ НИКТО НЕ СОБИРАЕТСЯ ВОЕВАТЬ!
– Цыц, дура! Ты что? – отец не знает, что ему делать, и зажимает мне рот рукой. От нее пахнет стружкой и полиролью. Я убираю его руку, и он мне не мешает.
– На самом деле так! – Он никак не понимает, что я хочу сказать. Немцы у нас уже два года, а не знают по-датски ни полслова. Единственное их занятие – маршировать, рыть окопы и купаться во Фруденстранд. У меня щекочет в животе, тогда я подхожу к тому, который звал мамочку, и говорю:
– Kommst du von Magdeburg? Heisst du Walter? Ist Helge die Name deiner Schwester? – Он медленно оборачивается, его взгляд полон доброты, у него покраснело под носом, и он вытирает слезы рукавом, как ребенок.
– Не-ет, – говорит он и качает головой.
– Идиот, – роняю я, и это он понимает. Я вижу, как высыхают его слезы. Как он хватается за автомат и как меняется выражение его глаз. Отец вцепляется мне в плечо и тяжело шепчет в ухо:
– Хватит с ума сходить, ясно? Иди тихо! – Он больно сжал мне ключицу, и все время, что мы шли, я физически чувствовала солдата сзади, его руку на ремне автомата, деревянную походку отца, его кряжистое тело. Мне в лицо било солнце, перед глазами плыли круги и растекались мокрые блики, но я не отдергивала руку, а только все моргала, моргала – но это не помогало. Спиной, хотя дело происходило в июне, я ощущала такой холод, будто все море до мола покрылось толстой коркой корявого льда; он снова сковал гавань, и выхода нет.
Едва мы поравнялись с гостиницей у пристани, я вырвалась, и отец один побрел вверх по Лодсгате доложиться матери, которая наверняка ждет у окна. Лавка сегодня закрыта, с верфи разъезжаются на велосипедах рабочие в синих робах. Отец просто позвал пройтись, и я согласилась, потому что давно уже не слышала его голоса так, чтобы его не перекрывали другие в тесноте нашей квартиры.
У Шкипергате я останавливаюсь и гляжу назад: мой отец стоит, опустив руки по швам, с потухшей сигарой во рту. И не может решить, куда податься. У него вид бедняка, бездетного, неприсмотренного старика, одинокого как перст, и я думаю, что надо бы вернуться, подойти к нему, сказать, что мне все равно, что это все яйца выеденного не стоит. Хотя это ложь.
Немецкий корабль загораживают портовые краны, я вижу также, что нет никакого льда ни в гавани, ни на море, но с того места, где я стою, не видно разрыва мола. Только две длинные-предлинные руки тянутся одна с юга, другая с севера и сцепляются в замок, опоясывая наш город кольцом и никого не выпуская.
Отец долго стоит внизу. И я стою и смотрю на него. Он знает, что я тут, но не идет в мою сторону. Мы ждем друг друга. В конце концов, он снова раскуривает сигару и медленно уходит вдоль отеля и вверх по Хавнегате в противоположную от дома сторону. Может, зайдет в рюмочную или в одно из тех заведений на Сёндергате, где он теперь пристрастился играть в бильярд. С тех пор, как мы переехали из северной части города к порту, в "Вечернюю звезду" он больше не наведывается. Тогда я тоже разворачиваюсь и почти бегу по Лодсгате. Еще издали я вижу у окна мать; она стоит и следит за улицей, как я и думала, но я не поднимаю на нее глаз, а только беру во дворе велосипед и уезжаю прежде, чем она успевает сбежать вниз.
Я еду по Розевей прочь из города, к мореходке. У забора отец Лоне подстригает живую изгородь. Я смотрю прямо перед собой и норовлю проскочить мимо так, чтоб он меня не заметил, но нет, он оборачивается и кричит:
– Вечер добрый, барышня! До осени!
Раньше он был директором начальной школы, а теперь стал ректором гимназии и, конечно, уверен, как и все кругом, что я-то уж непременно буду там учиться. Мои отметки были напечатаны в газете – так принято чествовать лучшего выпускника; Еспер самолично набрал текст. Он взял мое имя и отметки в рамку, которая сразу бросается в глаза, стоит открыть газету на второй странице. Меня это страшно смутило, я три дня не выходила из дому. Еспер говорит, что на сегодня это его самая лучшая работа, он собирался набрать все готическим шрифтом, чтобы подчеркнуть важность сообщения, да не оказалось некоторых букв, потому что немцы их совсем затерли. Теперь мне кажется, что сообщение выглядело как некролог.
Лонин отец остался теперь отцом одного Ханса, и непонятно, с чего вдруг он заговорил со мной, если несколько лет меня как будто не существовало. Наверно, у него не так много приятелей. Ведь он вступил в Датскую национал-социалистическую рабочую партию, а там, говорит Еспер, собрались те еще рабочие:
– Граф Бент Хольстейн, граф Кнут Кнутхенборг, граф Ратлоу и егерь Его Королевского величества Сехестед, это я называю только самых неутомимых тружеников.
Они даже и не датчане, а иноземная зараза, проникшая к нам с юга, как ящур. Он прошелся по многим хозяйствам. Во Врангбэке порезали всех коров, и бабушке пришлось продать усадьбу и сдаться в дом для престарелых в Себю: теперь сидит там день-деньской на стуле и поносит дурными словами каждого, кто рискнет к ней приблизиться.
Так что от Врангбэка мы отделались навсегда, о чем никто не печалится, кроме матери, которая знай талдычит:
– Вот ведь! Нет бы нам дом отдать!
Все это уже прошлое, мы больше не наяриваем наши велосипеды в ту сторону, но по ночам я люблю проскакать на Люцифере по длинной дорожке через китайский садик за домом. Он разросся в настоящий лес с упирающимися в небо деревьями, и в нем одновременно и солнце, и луна. Подковы впечатываются в деревянный настил; я потная, горячая, а ветер обдувает грудь, и Люцифер ходуном ходит у меня меж ног, вот; и я свожу бедра, вытягиваюсь вперед и намертво вцепляюсь в гриву, чтоб не грохнуться.
Правда, китайский садик давно сровняли с землей и превратили в гравийный карьер, чтобы втридорога продавать немцам песок и щебенку, которых им нужно тьму-тьмущую, чтобы строить бункеры, противотанковые рвы и заграждения Южной батареи рядом с Унерстед. Но это все не играет никакой роли для отца Лоне, которому нравится чужая страна, не наша, поэтому я кричу ему, проезжая мимо:
– Wir sehen uns niemals, herr Oberhauptbahnhof, – и думаю: "Ага, получил?!" Но никакой радости от этого я не испытываю, куда лучше было бы увидеться с ним осенью в гимназии, а теперь, когда я оглядываюсь, на дороге маячит с садовым секатором в руках грустный коллаборационист, который поддерживает немцев за их научный подход к жизни и видит муравьиную потенцию в людском сообществе.
Марианна живет в кирпичном доме в том месте, где начинаются за городом крестьянские хутора, сюда едут мимо богатеев за белыми заборчиками, мимо мореходки и через насквозь продуваемый ветрами пустырь за Северной Страндвей. Если смотреть по карте, старая хижина Еспера в двух шагах отсюда, но, чтобы попасть в нее, надо отклониться вдоль Эллингова ручья в противоположную от моря сторону до моста на Скагенсвей, а потом тащиться по проселочной дороге через все поле по ту сторону моста. С хижиной это было здорово. До такого мало кто додумается.
У Лоне в доме был клавесин, у меня – таперское пианино, а у Марианны – губная гармошка. У нее четверо бешеных младших братьев, мать-покойница и отец-телеговожатый. Это он так представляется: телеговожатый Ларсен. Всю зиму он колесит по пляжам и вылавливает топляк, рубит деревья, сломанные осенними штормами, а по темноте иной раз наведывается в Ваннверкский лес за сухостоем, а это уже не то чтоб законно. Все это он рубит, режет и раскладывает штабелями по всему двору сохнуть и вонять так, что душа вон. По осени этот товар он сбывает мешками и вязанками в городе, где большинство каминов топятся углем, а теперь, из-за торгового бойкота Англии – торфом. Не самый доходный промысел.
Сначала у него была лошадь с телегой, потом – маленький грузовичок, который стоял в конюшне, а теперь вот снова лошадь, потому что бензин по карточкам. Лошадь делит конюшню с грузовиком. Тот бок машины, в который дует соленый ветер с моря, проржавел, а в другой колотит копытом лошадь, когда ей становится тесно. Так я и помню этот двор: воняет преющее на солнце дерево, в конюшне беснуется лошадь и вдруг с грохотом лягает кузов подкованным копытом. Коня зовут Иеппе по той причине, что он вечно рад промочить горло, а ни его, ни машину не забирают из стойла потому, что телеговожатый Ларсен, слава богу, понимает своего коня и считает, что у того есть полное право лягаться.
– Живность он любит, этого не отнять, – говорит Марианна и замолкает.
Когда ей было тринадцать и умерла мать, Марианне пришлось занять ее место и доказать всем, что ей это по силам, а то бы вмешалась опека, отняла мальчишек и растасовала их по всей округе, как чернобурок. Так говорят, поскольку для крестьянского двора сироты – такой же приварок, что и разведение лис.
У Марианны есть сигареты и пиво. Я одалживаю у нее купальник, и мы едем на пляж севернее Фруденстранд. Немецкие солдаты сколотили там из бревен мостки, которые выдаются дальше третьей береговой отмели, на глубину. Мы устраиваемся на берегу за дюной, попыхиваем тонкими сигаретками, которые Марианна раздобыла неведомо где, потягиваем "Туборг" и смотрим, как солдаты ныряют, как плавают. Они поглядывают на нас, пробегая мимо, и трудно хоть чуточку не пококетничать. Они ведут себя, как мальчишки в летнем лагере. К тому же без формы они кажутся менее опасными. Я улыбаюсь им, хотя я их ненавижу.
Я тушу сигарету о песок и отхлебываю большой глоток пива. Оно теплое и неприятное.
– Чего петушатся-то? – спрашивает Марианна.
– Вот пошлют их в Норвегию. Там будет не до смеха.
Пробегающий мимо высокий светловолосый парень улыбается и машет рукой, но на сегодня я уже наулыбалась.
– Прямо обидно. У этого солдатика потрясающие бедра, – сокрушается Марианна и машет рукой.
– Прекрати! Это наши противники, будь они неладны.
– Да помню я. Но ведь какой красавчик! И наверняка в Германии его ждет молодая женушка. Сидит себе в гостиной, слушает по радио Сару Линдер и вяжет теплые носки, а в животе поспевает белесый младенчик. А папу зачем-то переводят к бешеным норвежцам, так что носки могут и опоздать. Бедняга.
Марианна явно пытается загладить собственную глупость, но меня все равно бросает в бешенство. Однако сейчас Марианна моя лучшая подружка, поэтому я ограничиваюсь коротким замечанием:
– Как только война кончится, я отсюда уеду.
– К тому времени ты, может, еще и гимназию не закончишь. Ты – наша общая надежда, и единственная.
Осенью Марианна начнет работать помощницей продавщицы у Дамсгорда. Это стоило многих мешков бесплатных дров, но теперь дело слажено. Только меня, единственную из не выпестованных за белым заборчиком, ждет, вернее, ждало "большое будущее".
– Я не буду учиться в гимназии. Мне не разрешили.
– Что-о?
– Родители не разрешают. Да Бог с этим, я все равно уеду.
– Куда?
– В Сибирь.
– В Сибирь? А как ты туда доберешься? Это же невозможно.
– Я поступлю в коммунисты, поеду в Советский Союз, и там мне разрешат прокатиться по Транссибирской железной дороге.
– Но ведь в Сибири концлагеря, разве ты не знаешь?
– Это нацистская пропаганда, – отвечаю я и слышу, что звучит это неубедительно, потому что я сама в этом не уверена. Я больше ни в чем не уверена. – Слушай, не сердись. Я вовсе не хотела сказать, что ты веришь нацистам. У тебя сигареты не осталось?
Сигарета находится, а Марианна и не думала сердиться. Я закуриваю, хотя на самом деле мне не хочется, горло и так пересохло. Зря я сморозила это про Сибирь. Непонятно, что это на меня нашло, я давным-давно о Сибири не мечтала. Теперь надо задурить Марианне голову, чтобы она думала про что-нибудь другое, а про Сибирь забыла.
– Видела бы ты Еспера вчера ночью! – приманиваю я.
Все известные мне девушки давно положили глаз на Еспера, некоторые повсюду трещат о своей влюбленности. Без всякого стыда они фантазируют о нем, лежа по вечерам в кровати, а потом пересказывают свои фантазии мне и хохочут. Он считается общей собственностью, а я пропустила, когда это началось.
Марианна поднимает голову и просит:
– Расскажи!
И я рассказываю, но не все.
К десяти, когда начинается комендантский час, Еспер домой не пришел. Он заходил после работы, поужинал и ушел. Мы не стали беспокоиться. Потому что решили, что он заночует у приятеля и пойдет на работу прямо от него. Он так часто делал, и в одиннадцать я легла спать. Мне снилось, что в окно стучат. Это был знакомый позывной, и я во сне подошла к окну комнаты во Врангбэке и выглянула в китайский садик. Я знала, что это Еспер стучит, что он свесился с крыши, и боялась, как бы он не сорвался вниз, ведь он висел в такой позе уже несколько лет. Я распахнула окно, и наступил день. В солнечном свете я увидела, как бульдозеры ломают садик. Перед ковшом одной из машин катился по земле Еспер в солдатской форме. На лице у него зияла рана.
– Еспер! – завопила я, и он улыбнулся мне и помахал забинтованной рукой.
– No pasaran, сестренка, – сказал он так уверенно и спокойно, что я сразу поняла, что все в порядке, что он владеет ситуацией и что все это – часть не известного мне плана, и я захлопнула окно, потому что устала и хотела еще поспать. Снова наступила ночь, я лежала под одеялом, но стук продолжался. Я разлепила глаза и спустила ноги на пол. Стало еще темнее, и до меня не сразу дошло, что дело в темной тряпке, занавешивавшей окно. Я отодвинула ее в сторону и прямо за стеклом увидела лицо Еспера с заплывшим глазом и кровящим порезом на щеке. Он улыбнулся точно как в моем сне и громко прошептал:
– Открой уже окно, чуча!
Я рванула шпингалет, распахнула створки, ухватила Еспера за куртку и потянула изо всех сил. Он был тяжелый и не мог мне помочь, потому что прижимал руки к груди, так что он просто перевалился через подоконник. Из-под куртки что-то выпало и со стуком грохнулось об пол, а следом упал сам Еспер с по-прежнему прижатыми к груди руками. Это должно было быть больно. Я быстро нагнулась и подняла то, что он выронил. Пистолет, немецкий люгер. Не похожий на ощупь ни на что другое и еще теплый от Есперова тела, тяжелый, настоящий. Еспер отполз к стене между кроватями и сел, прислонившись к ней. Он протянул руку, я вложила в нее пистолет, он прижал его к груди и, покачивая нежно, как ребенка, сказал в ответ на мой испуг:
– Не бойся, во-первых, он не знает, что пушки у него уже нет; во-вторых, нас было много, и больше я никогда его не увижу. – Он вытер щеку рукой, она окрасилась кровью, и Еспер смотрел на нее как на что-то, чего он никак не ожидал увидеть, а потом вытащил пистолет и с таким же точно удивлением стал его рассматривать. Потом прижался затылком к стене, прикрыл целый глаз и, сжимая в руках пистолет, заявил:
– То-то. Ясно? Скоро начнется.
Я не стала рассказывать Марианне ни про пистолет, ни про мой сон, только сказала, что Еспер подрался с немцем и какой у него был видок, когда я распахнула окно и он ввалился в комнату лицом вперед, стукнувшись с размаху об пол. Рассказ произвел впечатление. Ни о чем другом Марианна больше и думать не могла.
– Ой, бедный Еспер. Ты хорошо обработала его раны?
– Что ты спрашиваешь? Конечно, – отвечаю я, и это истинная правда, но когда я вижу лицо Марианны, то начинаю жалеть, что вообще завела разговор про это.
Задул ветер, довольно холодный. Был такой приятный, а теперь сменился на северный бриз и крепчает; я чувствовала, как ноги и спина покрылись мурашками. Я укутываю плечи полотенцем, опускаюсь на корточки и выкуриваю последнюю сигарету; песколюб пластается по земле в такт порывам ветра, песчинки скребут лицо и засыпают волосы, поэтому я поворачиваюсь на пятках и говорю, сидя к Марианне спиной:
– Купаться будем или как?
Солдат на мостках уже нет, все ушли в кабинку переодеваться. Из-за дощатых стенок доносятся их разговоры и смех, и у меня голова гудит от чужого языка, который я понимаю, но не принимаю. Я поднимаюсь и начинаю ходить кругами. Марианна изучает небо, по-прежнему идеально голубое.
– Я бы не стала ничего обещать, – выносит она диагноз.
На мостках еще холоднее. Мы натираем плечи и, как цапли, вышагиваем по дощатому настилу, причем Марианна ойкает и вздыхает через каждый шаг. Она движется в двух шагах впереди меня, недовольная и нахохленная; она очень раздражает меня. День вышел совсем бессмысленный и неправильный.
– А мы его вычеркнем, – сказал бы Еспер. – Вырвем из календаря и все.
– Он не вычеркнется, – возражаю я громко.
– Кто?
– Сегодняшний день. Его вычеркнуть нельзя.
– А зачем его вычеркивать? – оборачивается Марианна. Я останавливаюсь, от холода меня трясет так, что клацают зубы. А она смотрит мне в лицо, склонив голову набок.
– Э, да ты в расстройстве. Как я сразу не поняла? – с этими словами она подходит ко мне и обнимает, отчего ее полотенце соскальзывает на мостки, и пусть. Она сухая, теплая и от ветра заслоняет. Я закрываю глаза. А когда потом снова открываю их, то из-за ее плеча вытарчивает голова того белобрысого солдата. То ли он из воды вылез, то ли под мостом прятался, но теперь он стоит на краешке мостков лицом к нам. Может статься, он поджидал нас. Кроме нас троих на мостках никого нет.
– Марианна, посмотри-ка назад, – предлагаю я.
Она оглядывается:
– Ой, красавчик с носками. Пиво и сигареты уже кончились – дело пахнет изнасилованием. Похоже, пришел наш последний час.
– Не думаю, – отвечаю я.
Он свешивает пятки в воздух и, балансируя на цыпочках, разводит руки в стороны. Он готовится к прыжку, он хочет покрасоваться перед нами, но он не учел местных условий. Мы пришли на пляж в прилив, а теперь начался отлив, за полчаса уровень воды падает на метр, и в это время нельзя нырять, спиной-то уж точно нельзя. Но он сводит руки в стрелку над головой, приседает, отталкивается, изгибается дугой и исчезает за краем мостков. Затаив дыхание, мы ждем, пока он вынырнет. Он не выныривает.
Марианна смотрит на меня, прикусив губу.
– Сейчас слишком мелко, – говорит она.
И мы идем к краю мостков. Они длинные, метров сто, а мы идем не быстро.
– А если он убился? – канючит Марианна. Я не отвечаю, потому что всей моей силы воли едва хватает, чтобы идти. Вот мы стоим у края и смотрим в воду. Его распростертое тело дрейфует близко к поверхности в подводном потоке от Эллингова ручья, который проходит тут вдоль пляжа до слияния с морем. Тихо-тихо. Белые волосы колышутся в воде.
– Утоп, – тоненько говорит Марианна. И не может стоять спокойно. Она с силой обхватывает себя обеими руками, потом сжимает в ладонях подбородок, будто у нее схватило зуб, поднимает ногу и опускает ее, потом поднимает другую и тоже опускает.
– Утоп, все-таки утоп, – причитает она.
– Еще нет, – отзываюсь я.
Он в сознании, у него открыт рот и из него поднимаются пузырьки. Я думаю о сигнальных колечках пара, посланиях издалека, которые мне нужно расшифровать, и я заставляю себя собраться: надо разгадать эти сообщения; я опускаюсь на колени, нагибаюсь вперед, смотрю на пузыри и вслушиваюсь.
– Он враг, – говорит Марианна у меня за спиной.
Чистая правда. Я снова поднимаюсь на нош. Наверно то, что солдат сейчас утонет, тоже часть войны. Хотя в нашей стране никто не воюет, пока, во всяком случае. Пузыри выплывают все реже, потом прекращаются совсем, и тогда я прыгаю в воду.
Я оказываюсь рядом с его рукой, я стою, и вода доходит мне до груди. Во мне росту 1.62, а в нем все 1.90, и я сначала отшатываюсь, потому что тело отвратительно белое – как Данцигман на дне морском, пугаюсь я; но потом я хватаю его за волосы, вытягиваю голову на поверхность и беру его под подбородок, чтобы рот был выше воды. Он не дышит, но я все равно тяну его на берег. Тяжело, да еще сопротивление воды, получается слишком медленно. Тогда я ложусь на спину и плыву, по-прежнему поддерживая его под голову. Я смотрю в высокое синее небо, которое раскинулось над всем миром и не движется, и я тоже не двигаюсь, поэтому я поворачиваю голову вбок и начинаю считать столбы мостков, чтобы не растерять решимости. Слышно, как Марианна мечется на мостках, она что-то кричит, но что, не слышно. Матерится, наверно. Плевать. Я перестаю грести, когда спина проскребает по дну. Откидываю голову, чтобы шею отпустило, и мечтаю полежать так еще, но в живот мне упирается его голова. Тяжелая голова фрица; я отталкиваю ее, беру его под руки и вытягиваю из воды. У меня дрожат ноги, мокрое тело леденеет на ветру, и я думаю, что я не думаю ни о чем. Марианна или еще кто стоит за спиной; я слышу тяжелое дыхание, но не оборачиваюсь, а укладываю солдата на бок, засовываю два пальца ему в рот и жму на язык, сильными толчками надавливая ему на живот коленом, пока вода не начинает течь изо рта и растекаться на белом песке темным кругом. Тогда я снова кладу его на спину, прикрываю его рот своими губами, зажимаю нос и начинаю ритмично накачивать его легкие воздухом. Я стараюсь до боли в груди и потемнения в мозгах, и тут он кашляет. Я поднимаю голову: жизнь ему я спасла. Он тонул в море, а теперь жив – как Еспер в тот день на молу, когда я вырвала его из клешней Данцигмана. Но я была ближе с этим вражеским солдатом, чем с собственным братом, я чувствую это губами, и, когда я осознаю это, я со всей силы бью его по лицу.
Марианна окликает меня по имени. Я медленно поднимаюсь на ноги. Солдаты прибежали из раздевалки и теперь тихо стоят вокруг меня; они уже в форме, и они смотрят на мою руку.