355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пер Петтерсон » В Сибирь! » Текст книги (страница 10)
В Сибирь!
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:15

Текст книги "В Сибирь!"


Автор книги: Пер Петтерсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

18

Не помню, сколько я тогда проболела – несколько дней, недель или того больше, не знаю, ходила ли я к врачу или его вызывали ко мне; но на столике у кровати стояли коричневые бутылки и стеклянные пузырьки с пилюлями, и я запомнила лицо тети Кари, заглядывающей в дверь, и рисунок на обоях: виноградные гроздья красного и бирюзового цвета и миниатюрные дамы с корзинами в руках. Помню, я много пила и что пол казался ледяным, когда надо было в туалет, а ноги дрожали. Помню, как я поела в первый раз, когда упала температура – и с отвычки все вышло обратно. Я проживала сутки, глядя в окно во двор, и тени росли и скукоживались, росли и скукоживались по какому-то уму непостижимому закону, потому что это происходило то быстро, то медленно; от того времени у меня осталась фотография, которую тетя Кари прислала несколько лет спустя. "Моему концлагерному заморышу" – написала она на обороте. Это было, конечно, нахальством с ее стороны, я до сих пор сержусь, но такой изможденной, как тогда, я действительно больше не бывала. Я исхудала, но не ссохлась, напротив, широкие стати выперли, и вид у меня, правда, как у узников Берген-Бельзена на послевоенных газетных фотографиях.

Но я поправилась и раньше, чем оголились деревья на площади Хьелланда, вернулась в кафе. Я прихожу затемно и ухожу затемно; ветер гнет ветки, и прохожие придерживают шляпы, в автобусах холодно. Если мало посетителей, я стою у окна, смотрю на улицу и чувствую дрожь, когда мимо грохочет машина. Или стекло истончилось, или кожа. На четвертый день он появляется на площади. На улице холодно, а у нас тепло; он вошел, в пальто с поднятым воротником, подышал на руки, потер их, посмотрел мне в лицо и спросил:

– Ты болела?

Я приняла решение. От площади Карла Бернера я дохожу до Гренландслейре, потом бреду темной улицей от фонаря к фонарю мимо ресторана "Олимпия", потом налево вверх, пересекаю маленький сквер и вхожу во двор, где над бензозаправкой располагается зал спортивного клуба "09". В Волеренга нет своей боксерской секции, поэтому он еще и член "09". Хотя не может выступать за него на соревнованиях, потому что ему больше двадцати двух лет.

– Жаль, – посетовал он в кафе, – потому что я здорово дерусь, – и не покраснел. Не знаю, насколько здорово он дерется, не мне судить, но теперь я осторожно иду вверх по улице. Октябрь, и в пальто, одолженном мне тетей Кари, жарковато. Он спросил, не хочу ли я прийти посмотреть, и я согласилась, потому что вечера длинные, а Сольгун уже дважды приходила и звонила в дверь. Адрес она нашла в моей читательской карточке, поэтому, когда звенит звонок, я иду в гостиную и, прячась за занавеской, жду; она выходит из ворот, и я вижу, какая же прямая и узкая у нее спина, как идеально точно по мочку уха подстрижены волосы; она идет по улице стремительным шагом и вдруг замирает, медлит, опустив руки вдоль тела и сжав кулаки; я жду, но она не оборачивается, потом уходит.

Поднявшись по лестнице, я оказываюсь в помещении, где одни мужчины, это я должна была понимать. Я прислоняюсь к стене у самого входа и закуриваю, поначалу никто не оборачивается. Я стою тихохонько и думаю, что лезть сюда было все-таки глупо и надо бы уйти, но тут они унюхивают дым, и мужчина в зеленом тренировочном костюме спрашивает, не глядя на меня:

– Кто такая?

Второй в ответ пожимает плечами; оба не смотрят на меня – глаза у них на затылке, что ли, потому что они следят и за рингом в центре помещения, где двое мужчин, одетые в основном только в перчатки, скачут, надыбив спины. Один только что нанес другому удар, и ударивший – как раз тот, кто пригласил меня сюда. Рыжие локоны всклокочены, белое тело изогнулось дугой, на спине у него веснушки, впадины и выступы, рельеф которых меняется при каждом его движении, он крепкий, но поджарый, а ноги вытанцовывают так, будто им не случалось спотыкаться. Тела обоих блестят в свете лампы, и мой мужчина проводит новый удар, раздается неприятный глухой звук; это же больно, думаю я, а мой останавливается, наклоняется вперед, упершись перчатками в колени, и говорит:

– Ой, извини. Больно? – и вид у него сконфуженный, в ответ противник мужественно улыбается, хотя ему, конечно, больно.

– Хватит, – вмешивается мужчина в зеленом. – Идите в душ. Так, те, кто участвует в турнире в выходные, – строиться, и постарайтесь раз в жизни не орать!

В молчании отовсюду на ринг лезут ребята моего возраста и помладше в толстых свитерах, которые они молча стаскивают с себя и строятся, полуголые и зябнущие, в две шеренги, а давешние бойцы отступают к веревке. Тут-то он замечает меня и приветственно машет перчаткой. Все оборачиваются. И вопят. Крик ударяется о потолок, отлетает к двери, бьется о стены, он заполняет собой все, и я вжимаюсь спиной в кирпичную кладку. Я молчу, я сама не своя, а мужчина в тренировочном костюме поворачивается и долго смотрит мне в глаза, прежде чем гаркнуть:

– Заткнитесь!

Становится тихо. Он смеется и ненавидит меня, хотя видит впервые в жизни.

Тот, кого ради я здесь, проходит между рядов, о чем-то думая, глядя в пол и расшнуровывая перчатки и, встав передо мной, говорит:

– Вытяни руки!

Я тушу сигарету в пепельнице у двери и исполняю его просьбу. Он натягивает на мои руки перчатки и наклоняется, держа указательный палец на подбородке.

– Ударь сюда, – велит он серьезно. Я слегка смазываю его по подбородку рукой в перчатке, он сгибается, выпучивает глаза, судорожно хватается руками за горло, пятится, потом делает пару шагов вбок и опрокидывается навзничь. Он хрипит, как в агонии. Я не могу сдержать смех: вылитый Еспер, такой же затейник. Но больше никто не смеется. Мужчина в зеленом пялится на меня безо всякой улыбки, все смотрят на дверь, рядом с которой я стою, и я чувствую, что в комнате не продохнуть. Я стягиваю перчатки, бросаю их на пол и говорю:

– Я жду тебя за дверью ровно пятнадцать минут.

Я стою на лестнице, держась рукой за кованые перила, пока не рассеивается тишина за дверью. Жду. Наконец закипает злость. Я возвращаюсь, открываю дверь и шваркаю ей что есть силы. Спустившись на тротуар, закуриваю новую сигарету, перехожу на другую сторону, встаю в тени за деревьями и смотрю назад, где светится заправка и виднеется дверь наверх. Смотрю на часы. Надо ждать. Начинает сыпать снег. Октябрь, а между деревьев падают хлопья снега, сыплются на землю в свете фонарей, висят стеной перед заправкой. Снег и дым сигареты растягивают меж черных ветвей над моей головой белую паутину. Я меряю шагами маленький пятачок. Когда я встаю спиной к улице, передо мной только снег и деревья. На мне меховые унты на молнии и теплые чулки. Я пробую пробежаться. Здорово. Мне снегом запорошило пальто, волосы и нос, с носа я снег сдуваю и бегаю зигзагом среди деревьев, держа в одной руке сигарету, а второй прижимая поднятый ворот пальто посильнее к горлу. Набегавшись, при гаю на месте. Потом смотрю на часы. Прежде, чем заканчипа ются пятнадцать минут, выходит он. Волосы мокрые, на лиц‹ улыбка – это он увидел снег, и ему привиделись лыжня, веко вые ели и горячий бульон. Он смотрит на часы, потом ii.i улицу, вниз, вверх, вниз. Меня нет. Я стою в Ваннверкском лесу, залюбовавшись видом фьорда, и не мешаю мужчине ждать; лишь когда он почти теряет надежду, никнет, мнется и прикусывает губу, я выхожу из тени, иду ему навстречу и смеюсь. Увидев меня, он тоже осторожно улыбается.

– Снег идет, – говорит он.

Вечер темный, плотный и непостижимо белый. В гору еда машина. Снег прыгает в свете фар и покрывает асфальт та кой твердой коркой, что машину заносит на повороте с Грен ландслейре, и она тужится в гору, буксуя и упираясь всеми колесами. Он поворачивается и смотрит ей вслед.

– Была б у меня машина, я б поездил! – заявляет он, а куда бы он поехал? Но у него делается вид такой бедной сиротки, что я беру его под руку – и сразу же чувствую, что никогда раньше мы друг до друга не дотрагивались. Странно. Я почему-то думала иначе, и не раз. Он напрягается, сип подергивается тенью, рука в рукаве как жесткая и негнущаяся железка, и я отдергиваю свою раньше, чем он успевает при жать ее к себе.

– Куда б ты поехал?

– Не знаю. Вот я был в Эребру, можно поехать в Эребру.

– Что ты там делал?

– Все баптисты-обувщики ездят в Эребру, там училище. Л машины у меня все равно нет.

– Да ну ее, – возражаю я. – Я прекрасно езжу на автобусе, на них можно и далеко уехать. Или на поезде, на поезд – можно добраться до Тихого океана. – Но он не шевелится и провожает глазами красные огни автомобильных фар, исчезающих за гребнем горки в направлении Галгеберг, и Волеренга, и его дома. Может, у него не было таких планов на вечер, и он мечтает только пойти домой? Он смотрит на часы:

– Так, домой не хочется. Последний автобус на Свартскуг идет через четверть часа, мы еще можем перехватить его в Старом городе.

– Свартскуг?

– Да. Поедешь? – он снова закусывает губу.

– Конечно, – отвечаю я. Хотя он не сказал ничего об автобусе обратно. Когда тот уходит. И я понятия не имею, где этот Свартскуг.

Мы идем в молчании, впереди он, следом я, но это хорошо, потому что он совсем другой сейчас, среди хлопьев снега, законопатившего все щели и углы на свете, засыпавшего все мысли в голове и все дома в городе, так что и города нет, и я не знаю, куда мы идем. Потом он останавливается. Снегопад кончился. Воздух черный и густой, как масло. Из-за угла выныривает автобус, слепя меня фарами, его несет, и шофер боится резко тормозить, поэтому он укатывает далеко вперед, останавливается там у тротуара и распахивает двери. В такой поздний час кондуктора нет, и мы идем через салон к водителю заплатить. Свободных мест много, но мне не сидится.

– Давай встанем сзади, – предлагаю я.

– Нам долго ехать – километров десять.

– Ерунда.

Мы проходим меж сиденьями назад, спускаемся на площадку и держимся за поручень, пока тряский автобус рывками выбирается прочь из освещенного города, урчит мимо огней порта – красных и желтых фонарей кораблей и паромов и горящих окон домов, стоящих у самого фьорда. Большое судно заходит в гавань, маневрируя между кранами, и останавливается. Я смотрю на него, пока оно не исчезает за мысом, и город не пропадает, а остается только белый снег на дороге и на деревьях.

Он показывает рукой вверх за окно с другой стороны и спрашивает:

– Видишь? Это Эгеберг.

Я смотрю, но вижу только дорогу, уходящую от автобуса на несколько метров в гору.

– Я был там, на вершине, во время полета "Норвегии"; собралась, наверно, тысяча человек. Потрясающее зрелище. Незабываемое. Это было в двадцать шестом году. Они должны были лететь сперва в Ленинград, а оттуда на Северный полюс. Нобель летел в самолете, а на Шпицбергене его ждал Амундсен. Они хотели перелететь Северный полюс.

– Двадцать шестой, – ответила я, – это год моего рождения. – Он покраснел в темноте и засмеялся:

– Да уж!?

Автобус сворачивает с дороги вдоль фьорда в полную темноту. Мы покачиваемся сквозь вечер, и вдруг с обеих сторон появляются освещенные дома; я бы не отказалась жить в таком месте, как раз в меру уединенном и потерянном; потом снова кругом темнота, лишь изредка я различаю воду среди холмов. Мы стоим сзади и молчим, иногда автобус останавливается и высаживает пассажиров, потом мы остаемся одни, но все равно не садимся. Только вцепляемся в поручень, когда автобус сильно кренится и начинает ползти вверх по крутой щербатой горе, он отчаянно виляет задом, встряхивая нас. Потом дорога выравнивается, и, наконец, автобус останавливается, мотор смолкает и глохнет, и сразу слышно, что мы не разговариваем. Шофер оборачивается и зачем-то кричит:

– Свартскуг, конечная.

Открывается задняя дверь, мы выходим. Я вижу магазин с темными окнами, хутор в стороне, возможно, за поворотом есть еще несколько домов, а так кругом густой лес. Вожатый встает на дорогу и идет, шофер в автобусе закуривает, и это единственное освещение. Я замираю в сомнении, потом подхожу к передней двери и стучу. Она открывается. Водитель наклоняется ко мне, сжимая в зубах сигарету.

– Да? – спрашивает он. Я стою и смотрю на него; галстук удавкой и форменная фуражка с глянцевым козырьком, затеняющим лицо так, что я не могу разглядеть глаз и не помню, что мне было надо.

– Да? – повторяет он раздраженно, и я вынимаю из кармана пачку сигарет, вытряхиваю одну и беру ее между двух пальцев. Он достает коробок и сидит, а я стою, но он не шевелится. Приходится мне подниматься на две ступеньки. Он зажигает спичку, в салоне тепло, я наклоняюсь прикурить, не глядя ему в лицо.

– Спасибо, – благодарю я и выхожу из автобуса. Двери закрываются. Меня немного ведет, я затягиваюсь, зажмуриваюсь, потом распахиваю глаза. Поворачиваюсь. Он стоит метрах в пятидесяти впереди и ждет. Я делаю еще две затяжки, бросаю сигарету на землю и иду к нему. На полпути я останавливаюсь и оборачиваюсь. Автобус пустой и темный, а моя сигарета еще догорает.

Мы шли по лесной тропинке примерно четверть часа. Было темно, но он знал дорогу и, кажется, ни разу не ошибся; на деревьях лежал снег, иногда он кричал мне "Осторожно!" и придерживал ветку, чтоб она не стегнула меня по лицу, и мне за шиворот сыпался снег. Потом на небе расползлась прореха, из нее выкатилась луна, и лес кончился. Мы вышли на дорогу, покрытую нетронутым снегом, с другой стороны которой не было ничего. Я подошла к краю и посмотрела: склон круто спускался к воде, которая маслянисто темнела в свете луны.

– Бюннефьорд, – подсказал он. – Налево – дом Роалда Амундсена, а к нам направо до упора.

Мы пошли по дороге, спотыкаясь на припорошенных снегом камешках. Их дом оказался красным бревенчатым сооружением почти на дороге, за небольшой изгородью с воротами, в которые мы непременно должны были войти, потому что их составляли два огромных столба из камней, сцементированных так искусно, что они казалии монолитом; на эту работу, похвастался он, у него ушли три недели плюс два дня в постели с радикулитом. Дом выглядел теплым, хотя окна запорошило снегом, который полосами лежал и на стенах, и на крыше; на фьорд дом смотрел большими окнами, у которых хорошо сидеть по вечерам и наблюдать, как и деревьями на той стороне садится в воду солнце.

– Несодден, – показал он рукой, но я не видела в темноте так далеко, а различала только воду, елки вниз по крутому склону, и ступени, и поручни лестницы, а в самом низу лежало на двух подпорках каноэ вверх брюхом.

– Мое, – похвастался он.

Внутри была комната с большими окнами, за ней гостиная, соединенная с кухней, вдоль стены поленница почти до потолка и черная печь посередке. Холодно, у нас пар изо рта, и пол скрипит при каждом движении.

– Здесь нужно ходить в одежде, – сказал он.

– Здесь нужно поддать жару как можно быстрее, – ответила я со смехом; он смутился, но потом воодушевился.

– Есть поддать жару! – отчеканил он, отдавая честь. – Глазом не успеете моргнуть, здесь будет баня.

– Баню я люблю, – сказала я. – Вперед шагом марш!

Он выдернул несколько полешек из поленницы так решительно, что еще несколько посыпались на пол, а я нашла на столе газету. Я разодрала ее и стала комкать, но он услышал шорох, обернулся и погрозил мне пальцем.

– Не мучь бумагу, дай-ка я. – Он опустился в своем широком пальто на колени перед печкой и ножом стал снимать с зажатого меж колен чурбака длинные кольца стружки. Получилась рыхлая горка, он запихнул все это в печку, поджег одно колечко, держа его в руке, и подсунул его под низ; сначала огонек был зыбкий, и он осторожно раздувал его, но вдруг пламя с шипением прорвалось наружу, и тогда он по ложил по два полена по сторонам этого костерка и сдвинул их, оставив посередке узкую полыхающую щель, а потом м крыл дверцу, но оставил открытым поддувало, чтобы воздух снизу раздувал огонь, и сразу же внутри начало стрелять и потрескивать.

– Сухое дерево и тяга, вот и все, что нужно, – горделиво заявил он, а я захлопала варежками и крикнула:

– Браво!

Он прижал руку к груди и поклонился, свесив локоны.

– А еще печки есть? – спросила я.

– Есть одна наверху.

– Дай-ка я на нее посмотрю.

Я быстро поднимаюсь по лестнице, он следом. Второй этаж представлял собой одну комнату с небольшим окном в углу и двумя кроватями вдоль стен, вернее сказать, скатов, потому что треугольная крыша упиралась прямо в пол; пахло затхлыми постелями, как во Врангбэке, а в другом углу помещалась буржуйка на четырех ножках в форме львиных лап.

– Она греет? – спросила я.

– Обжигает.

– Тогда пошли за дровами.

Мы потопали вниз, он впереди, я за ним: между кроватями, по ступенькам лестницы, на кухню к поленнице, взяли по охапке дров и нож, и побежали обратно. Он встал на колени перед печкой и через пару минут повторил свой трюк. За окном наступила ночь, ветер плескал по окнам белой крупой, крупа сыпалась на лес и фьорд; но здесь, в доме, были только мы вдвоем, и две печки, и гудение дров, полыхавших в недрах черного чугуна и истекавших волнами жара, которые они посылали нам и стенам, и бревна неспешно впитывали его. От пьянящего духа распаренного дерева и от ветра в голове я вдруг проголодалась. Мы стояли на кухне в верхней одежде и выедали содержимое двух консервных банок одной ложкой, передавая ее друг дружке, и так хохотали, что я не заметила, что я там съела. Скоро дом прогрелся настолько, что можно было раздеться; он снял пальто, и я сняла пальто, и пока он вешал свое на крючок, я свое опустила на пол. Потом скинула туда же свитер, потом расстегнула пуговицы на блузке и оказалось, что шея еще мерзнет. Но тепло поднимается наверх, а там тоже есть печка, и я пересекла комнату и под его взглядом спокойно пошла на второй этаж, и сначала он застыл, где стоял, а потом пошел за мной, и когда он поднялся, блузки на мне уже не было, а чулки лежали на полу. Я медленно повернулась к нему, какая есть, а он был в одежде, и я выкинула из головы все мысли, которые когда-либо зарождались в ней, и чешуей разложила их поверх своей наготы, они стянули ее до боли и засверкали, и он видел это, но не мог понять, что он видит. Я завела руки за спину и расстегнула лифчик, бретельки соскользнули с плеч, и я подумала, что он расплачется, но он прошептал севшим голосом:

– Ты красивая. – И я ответила "да", не зная, правда ли это. Но это не играло никакой роли, ибо я знала, чего хочу и что мне говорить, и руки его были такие, как я думала, кожа мягкая, а тело упругое, и вокруг нас все пыхало жаром, а в нос, как во Врангбэке, бил кислый запах несвежего белья, и тогда я закрыла глаза и улетела прочь.

19

Я спала, и мне снилось, что я в Сибири. Там были бескрайние равнины, границы которых никогда не пересекались, небо и свет в первозданном виде, дома из бревен и стая птиц, похожая на тысячу сбившихся вместе фламинго, а когда они взлетели, то оказались чайками и закрыли собой весь свет, а потом распались и пропали. Там были табуны лошадей, черных как воронье крыло, и только один наездник – я. Мы неслись галопом вровень с поездом, и он был такой длинный, что не видно ни конца, ни начала. Все произошло мгновенно, я ощущала, как ходят бока лошади у меня между ног, мне это нравилось, но надо было пересаживаться на поезд. Я направила коня вплотную к составу и вытянулась вбок. Мои тяжелые длинные волосы подхватил ветер и швырнул их обратно мне в лицо, они стеганули по глазам, выступили слезы, но я все-таки ухватила железные поручни и перепрыгнула на платформу позади вагона. Ничего особенного: я видела такое в кино. Я побежала в вагон, но его там не было. Поезд пуст, никого нет, а за окнами – ослепительно красивые кони. Ближе всех тот, что был подо мной. И теперь я понимаю, что это Люцифер, а верхом на нем Еспер. Я не видела его четыре года. С 4 сентября 1943 года. Я громко произнесла про себя число. Он кричал, махал мне, а я ничего не могла разобрать: поезд грохотал на стыках рельс, подковы цокали, и для других звуков в вагоне места не осталось. Он снова замахал и закричал. Я прижалась лицом к стеклу, но табун с Еспером в середине отставал все дальше, дальше и вот исчез за линией горизонта, такой же безукоризненно бесконечной, как и поезд. Еспер же упадет, поняла я.

Я открыла глаза и сразу все узнала. Я зажмурилась, потом уперлась взглядом в бревенчатую стену напротив. Он спал рядом со мной на узкой кровати. Я телом чувствовала, как вздымается и опускается его грудь. Тесно, но приятно. Я осторожно спустила ноги на пол и тут же обернулась взглянуть на него. Он спал, разметав по подушке волосы и положив руку на глаза, будто заслонясь. Я собрала те вещи, что были раскиданы по полу, и, голая, пошла вниз. Хотя в печках еще не прогорели угли, но спина и бедра тут же покрылись гусиной кожей; сначала я шла на цыпочках, но потом опустилась на всю стопу. И от этого проснулась окончательно, как и хотела. Я вошла в комнату с большими окнами, села на стул у окна и стала смотреть на фьорд за деревьями и одеваться. Теперь другой берег было отчетливо видно. Кто-то вывел во фьорд лодку, она лежала совершенно неподвижно, на носу и корме сидело по человеку, а вода переливалась, как серебряная чешуя. Они забросили удочки, руки ритмично замахнулись и опустились, рыбаки посидели так, потом закинули снова. Снег растаял. Листву сдуло. Ночью буянил ветер, а теперь стих. Он был теплый; с крыш капало, а вся вчерашняя белизна стала зеленой и серой да красной на деревьях, где тяжелые гроздья рябины висели, как декорации, будто кто-то разукрасил их, пока я спала.

Я взглянула на лестницу. Она была освещена наполовину, верхнюю часть скрывала тень, и я знала, что мне не захочется подниматься назад. Я нашла на полу пальто и сапоги, подошла к двери, открыла ее тихонько, чтоб не заскрипела, и вышла наружу. Теплый воздух коснулся лица. Я прошла по дорожке к воротам, мимо столбов из камней, сцементированных так искусно, что они казались монолитом, и дальше по дороге в сторону, противоположную той, откуда мы вчера пришли. Сначала дорога шла вдоль леса, а потом спускалась вниз по горе. На берегу фьорда стояло еще несколько хижин за красными и белыми изгородями, и в нескольких местах гора была настолько отвесной, что крыши оказались прямо подо мной. Сероватые облака законопатили небо легкой дымкой, но дышалось легко, и я шла не быстро и не медленно, точно невесомая.

Внизу дорога заканчивалась круглой площадкой. Дальше к фьорду спускалась дорожка пошире, выложенная по бокам камнями, а в лес заворачивала узкая тропка. На площади стоял магазинчик, он не работал, и окна были закрыты ставнями, за ним виднелся причал. Мимо магазина я спустилась туда. Причал был широкий, хоть пляши, если кто подыграет. Я сделала несколько шагов по свежим, только оструганным доскам; в голове у меня пузырился воздух, он наполнял тело как воздушный шар, в любую секунду меня могло унести в небо, и я танцевала старательно, будто напоследок, пока не потушили свет. Что-то новенькое. Я просунула руку между двух пуговиц пальто, залезла под свитер и погладила кожу на животе.

Из ближайшего дома вышла женщина с ведром в руке. Нас разделял только скалистый склон. На голове у нее было намотано полотенце узлом на лоб, и она шла ко мне. Я оборвала танец, закурила и стояла неподвижно. Она тоже заметила меня, подняла ведро, обхватила его как партнера, прошлась с ним тур танца по камням и засмеялась.

– Доброго утра! – крикнула она.

Я не ответила, но помахала ей сигаретой. Скоро она подошла так близко, что я увидела, что она вдвое старше меня.

– Красотища, правда? – сказала она, поводя вокруг свободной рукой.

– Да уж, – откликнулась я.

– И вчера, и ночью – ветер, снег да метель, а сегодня мир как новенький, – она рассмеялась. – Я прямо стихами заговорила. А ты вот тут танцуешь. Да уж да. У тебя больше нет? – Она кивнула на мою сигарету. Я вынула пачку, она поставила ведро. В нем были рыба и нож для разделки. Я бросила пачку на ту сторону полоски воды, отделявшей склон от причала, и она мастерски поймала ее, тогда я кинула следом спички. Она прикурила с одной, бросила коробок обратно, присела на корточки и загляделась на воду. На ней была вязаная кофта с разноцветным узором на плечах и резиновые сапоги на ногах.

– Мне здесь всегда нравилось. Во время войны мы отдали квартиру в городе сыну и перебрались сюда. У него ничего не было. Тогда все было проблемой. Да и сейчас трудно. Но теперь я уже не хочу обратно.

– Здесь хорошо, – сказала я.

– Вы датчанка, – заметила она.

– Да.

– Мы в какой-то момент удивлялись вам, но когда вы выступили, мало не показалось.

– 29 августа 1943 года, – сказала я.

– Верно. Лондон сказал. Уж как мы радовались! – И она улыбнулась мне.

– Я жду ребенка, – ответила я.

– Правда? Вот здорово. Дети – это чудо. По-моему, это лучшее время в жизни. Когда дети маленькие. Хотя старик мой может и не согласится со мной. Нашему старшему уже двадцать пять. – Она поднялась и бросила окурок в воду. Он зашипел, по воде пошли круги. Коричневый пенек, едва торчащий из воды, подхватило течение.

– Спасибо за сигарету, – поблагодарила она. – Очень кстати. Он ушел спозаранку рыбачить, вернулся с полным ведром и лег спать. Мол, займись, дорогая, не скучай. – Она засмеялась. – Привет мужу, передай ему поздравления и скажи, чтоб поберег свою женушку.

– Непременно, – пообещала я. – А этой дорогой я приду в город? – Я показала рукой на широкую дорогу в окантовке камней.

– Да, но очень не скоро.

Я только улыбнулась и помахала ей, а она помахала в ответ, наклонилась, взяла нож и схватила рыбину за жабры. Я снова прошла мимо магазина и пересекла площадку. Через полчаса ходьбы меня подобрала попутка, и когда я приехала в город, было еще утро.

На город наискось льется желтый свет; дымка растаяла, ясно, но тепло, будто ранняя весна с нераспустившимися листочками, а не осень. Когда я по Уеландсгате поднимаюсь на площадь Хьелланда, деревья стоят голые, и у них такой вид, будто они ждали кого-нибудь получше, чем я. Воздух прозрачный как стекло, и он увеличивает все мелкие подробности жизни: глаза мужчины, бегущего к остановке, улыбку девушки с детской коляской, белку высоко на дереве. Раньше этот город таким не был, таким чистым, таким новым, но мне он теперь ни для чего не нужен, и это меня не печалит.

Я иду ни быстро, ни медленно, во мне плещется легкость, и я с опозданием на час заявляюсь в кафе, где тетя Кари стоит за стойкой и смотрит на дверь. Она наклоняет голову набок и спрашивает без слов, но я не отвечаю, я напускаю на себя соответствующую таинственность и прошу:

– Можно я займу мойку на кухне?

Она кивает на дверь. Я запираюсь на кухне и тщательно мою всю себя, а выхожу в зал в белом переднике, завязанном на талии. Солнце бьет в окна. Их неплохо бы помыть. Я прямиком направляюсь к столику единственного завтракающего посетителя и спрашиваю его, сыт ли он и будет ли еще что-нибудь заказывать. Он поднимает голову и с улыбкой рассматривает меня. Мне он не знаком.

– Может статься, – говорит он и растягивает в улыбке губы, обнажая зубы Хэмфри Богарта, но у него жидкие волосы и сальная кожа.

– Что же именно? – спрашиваю я.

– Да не знаю. Может, вы подскажете?

– Нет, не подскажу, – отрубаю я, забираю у него чашку, тарелку, наполовину пустую пепельницу и вообще все со стола и ставлю это на поднос, не глядя на посетителя. Он чешет в затылке, но стол пуст, а я несу посуду на кухню. Я жду там пять минут, а когда выглядываю, его уже нет.

Остаток дня я брожу от стойки к столикам и обратно, я мету крошки, стряхиваю пыль с косяков и мечтаю почистить шторы, и тетя Кари говорит, что я действую гостям на нервы.

– Сделай милость, посиди пять минут, покури, – просит она, но я не могу. Я стою и смотрю в окно, но я никого не высматриваю.

– Похоже, тебя потянуло в странствия, – говорит тетя Кари.

Тем же вечером мы видим красное зарево над площадью Хьелланда. Раньше такого не бывало, но мы думаем, что это отблеск закатного солнца. Хотя вообще-то оно садится с другой стороны, и его видно в другие окна. Мы погружаемся в свои заботы, но тут появляются пожарные машины. Горит обувная фабрика Саломона. Мы выскакиваем на улицу. Со всех сторон прибывает народ, кто пешком, кто на велосипедах. Подъезжает автобус, открываются двери, пассажиры выскакивают и почти все бегут через площадь, чтобы быть вплотную к огню, но мы стоим у кафе.

– Сгорел как спичечный, – охает тетя. – Дай Бог все успели выбраться. Мы ж их всех знаем. Особенно одного, – добавляет она, глядя на меня. Я чувствую ее взгляд, но не оборачиваюсь.

– Может, он и не там, – говорю я.

– Откуда ты знаешь?

– Да так.

На площади совсем светло и странно тихо. Мы видим, как подъезжают машины, как между ними и пожарищем быстро и слаженно, словно в немом кино, снуют тени.

Никто не погиб. И даже не пострадал, но выгорел машинный зал, и пропало все оборудование, поэтому вплоть до реконструкции зала – а на это уйдет много времени – производство перевели на другой конец города. Никто из фабричных к нам больше не заходит. Далеко, есть кафе и поближе.

Дни идут, я проживаю их без счета. Я в ожидании. А оно быстротечно. Книг я теперь не читаю. Я работаю в кафе или сижу на стуле, листая журналы, или смотрю в окно. Мать больше не пишет. Если ты не пишешь, то и я не буду, начертала она в последнем послании и сдержала слово. Она железная. И я железная. Я тоже не пишу. Мне нечего ей сказать. Я катаюсь на машине с тетей Кари. По воскресеньям мы отправляемся в дальние путешествия, вооружившись картой и поставив между сиденьями корзину с провизией. У тети Кари есть разрешение на покупку бензина, потому что "ситроен" записан на кафе, значит, он служебный, и, хотя бензин чертовски дорог, тетя расплачивается за него не моргнув глазом. То мы едем в Лиросене под Драмменом и любуемся оттуда фьордом. То к ее знакомым на хутор подле Орнеса; бог весть откуда она знает их, но они радуются нашему приезду и угощают нас кексами. Там я захожу в хлев и прохожу вдоль ряда коров, окунаясь в исходящие от них волны тепла, я глажу их по спинам и говорю несколько только им внятных слов. Рано утром мы уезжаем к Бингфоссен в Сёрум. Почти всю дорогу я сплю. Тетя Кари останавливает машину у самого подвесного моста, и мы спускаемся к гладким камням поперек реки. Вода с разбега перекатывает через порог, и веер брызг оседает на пальто и волосах, а вдоль запруды громоздятся бревна, на конце каждого вырублена метка владельца. Гниющей древесиной пропахло вокруг все, мое пальто воняет несколько дней кряду. У реки холодно, но тетя Кари хочет кипятить кофе на костре, и я приношу из машины кофейник, хотя меня знобит и все еще клонит в сон, потом я пускаю в ход новые знания и разжигаю небольшой костер.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю