355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пер Петтерсон » В Сибирь! » Текст книги (страница 2)
В Сибирь!
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:15

Текст книги "В Сибирь!"


Автор книги: Пер Петтерсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

– Никакой ты не колдун. Ты просто фантазер, все говорят.

3

Но это было еще не все. Когда дедушку сняли, то нашли записку в кармане пиджака. Он нарядился в выходной костюм с белой рубашкой и часами в жилетном кармане, зачесал назад густые волосы, и они отливали, как дорогой мех; седины у него не было, потому что он всю жизнь грыз хрящи и обсасывал кости. Он сбрил бороду и выглядел гололицым и будто скинувшим десяток лет, сказали те, кто его нашли; а я все гадала, сразу ли они его там увидели. Было темно, раннее утро – наверняка они просто ткнулись в его ноги, и те стали раскачиваться туда и обратно под скрип балки в тишине хлева промеж двух рядов коровьих задниц. Я прикидывала, стояла ли Дорит в своем закутке или лежала на соломе и шамкала жвачку, и осознавала ли она, что принадлежит человеку, который болтается под потолком на веревке с запиской в кармане пиджака.

Записка была сложена вдвое, и на листе было написано его почерком без единой помарки: "Больше не могу". Честное слово, мы оба, Еспер и я, видели: больше дед не может; но вот чего именно он не может, мы не понимали, потому что он был здоров как бык и никому, кого я знала, было не по силам угнаться за ним в работе.

Раз в месяц он запрягал Люцифера в коляску и отправлялся в город, ехать с ним запрещалось. И день, и маршрут не менялись годами. В городе деда многие знали, и некоторые брали под козырек, будто он генерал, а другие открыто потешались, когда он проезжал мимо них. Но Люцифер неизменно поднимался в гору мимо Бангсбу со львами у ворот, проносился по аллее Мёллехус, потом обдавал грязью все подряд рыбацкие хижины, кривившиеся вдоль Сёндергате до самого моря, и ярко освещенный общинный дом. Наверняка кто – нибудь в страхе замирал там в дверях и умолял Боже милостивого спасти нас от вод потопа – а это просто был дед, и он ни с кем не здоровался. Он правил Люцифера дальше, по Данмарксгате, через церковный двор, мимо аптеки Лёве и нашей улицы, на углу которой маячила я в своем жидком пальтишке, притаптывая ногами, чтобы согреться. Я ждала долго, но потом он появлялся: он высился в коляске, как скала, и гнал коня в "Вечернюю звезду", чтобы упиться в дым. Это был первый пункт, куда он заваливался с пухлым бумажником, перехваченным толстой резинкой. Я видела этот бумажник. Резинка была красного цвета, и когда дед, все прогуляв, прятал его снова, он растягивал резинку между большим пальцем и всеми остальными и отпускал, так что она обхватывала бумажник с громким щелчком, который был слышен всем.

Люцифер цокал мимо по булыжной мостовой, но я стояла не таясь, зная, что дед никогда не глядел по сторонам; закоченевшие руки я спрятала в рукава пальто, как в муфту, и если б дед меня заметил, то все равно не узнал бы, потому что на самом деле он ничего не видел.

Я проводила взглядом коляску, пока она не скрылась за домами на площади Нюторв, а когда повернулась идти домой, за мной в тени стоял Еспер в серых штанах и серой куртке, только глаза сияли. Он кивнул на дорогу, где деда уже не было, и сказал:

– Сотню спустит, самое малое.

– Ты давно тут стоишь?

– Сколько и ты. Не тебе одной известно, какое сегодня число.

Я подняла воротник, чтобы прикрыть уши, снова повернулась и тоже посмотрела на дорогу:

– Начал с "Вечерней звезды".

– Да уж. Потом "У причала", затем завалится в "Винный погреб", оттуда переместится в рюмочную "У Торденшёльда".

– А закончит в "Симбрии", – сказала я.

– Оттуда его вышвырнут, потому что он будет уже не ходячий, и он на карачках доползет до коляски и заснет, а Люцифер побредет домой, и если дед не вывалится по дороге, то доберется до долга, а не замерзнет в какой-нибудь канаве.

– Один раз он выпадал.

– Это было летом, и весь город видел, как он храпит на обочине мордой в блевотине. Тьфу, гадость. А завтра он не будет разговаривать с бабушкой.

– Они и так никогда не разговаривают.

– Пойдем, посмотрим?

– Мы уже смотрели. Фу-у. И холодрыга такая.

– Ты просто мерзлячка. Но у меня с собой твои варежки и шарф с шапкой, – сказал Еспер. И действительно, он прятал их за спиной. Вытаскивая мои одежки, он приговаривал:

– Сестренка, ну что ж ты никогда ничего наперед сосчитать не можешь? Уж пора тебе головой думать! – Но я так не могла. Я знала, что сбегу из этого города, знала, что проеду по Транссибирской магистрали, но редко могла сказать, зачем я сделала то, что только что сделала.

Я натянула теплые варежки, потуже замотала шарф, и мы с Еспером пошли по главной улице к Нюторв, совсем забыв, что пора возвращаться домой ужинать. Я держала Еспера за руку, хотя знала, что он для этого уже взрослый, но на улице было темно, вечер, и этого никто не видел. Только какой-то перебравший мужик качнулся в темноту, и мы слышали, что его выворачивает у стены дома.

В углу площади слева, во дворе суда, был вытрезвитель. Мы заглянули – никого, и пошли наискосок через Гамлеторв к "Вечерней звезде". Эта старая корчма стояла в том месте, где одна дорога сворачивала к Фруденстранду и бальнеосанаторию, закрытому на зиму, а другая шла прямо мимо Дома для престарелых ремесленников. Сорок лет спустя там закончил свои дни отец.

Люцифер стоял у дверей, он нервничал, прядал ушами и фыркал; внутри за окнами двигались тени и горел свет, а на мостовой лежали желтые круги от фонарей, и когда мы оказались между ними, тени вытянулись в обе стороны от нас. Еспер шел в деревянных башмаках, так что наше приближение было слышно издали. Но шумели не только мы. Вдруг раздались крики, цокот копыт, стук колес по брусчатке. Мы оглянулись и увидели, как вверх по Данмарксгате протискивается огромное ландо; там, где дома стояли совсем близко, оно застряло: захлопали двери, на улицу высыпал народ, а мальчишки носились вокруг черной с серебром кареты и орали:

– Барон, дай монетку!

Укутавшись в пышную шубу из цигейки, в ландо ехал барон Биглер, владелец Бангсбу, он колотил в дверь и кричал вознице:

– Быстрее, любезный, быстрее! Я сгораю от жажды!

Извозчик огрел коней кнутом, они шарахнулись было в разные стороны, но узда не пустила. Пока ландо грохотало через площадь, барон высунулся наружу и кинул в вечер пригоршню монет, они блеснули в свете фонарей, брызнули на камень прямо перед нами и покатились во все стороны, ускользая в щели брусчатки, но мы не шелохнулись. Нам было строго-настрого запрещено прикасаться к этим деньгам. Это кровавые деньги, говорил отец. Из чьей крови их могли сделать, я не знала, но ничего другого, чтоб блестело так же, я до того не видела, а Еспер упер руки в боки и закричал вслед ландо:

– Подавись своими кровавыми деньгами, барон-дуредон! Скорей бы уж ты помер!

Я кинулась на Ее пера, дернула его за куртку:

– Что ты несешь! Нельзя говорить такое! – зашипела я так громко, как только осмелилась, но тут какой-то мальчишка с разбегу бухнулся перед нами на колени – и ну хватать раскатившиеся монеты.

– Какого дьявола! Все знают, что у него зараза и он умрет.

– Но он барон!

– Потешный барон, балаганный барон, парвеню вонючий, подонок! – кричал Еспер не своими словами, где он таких набрался, я не знаю; кони описали по площади дугу, вновь мелькнуло лицо барона, похожее на белую маску с тремя темными провалами, потом ландо стало у "Вечерней звезды".

– Какого ему тут надо? – рассердился Еспер. – Мог бы пить дома из своих роскошных бутылок.

– Может, ему одиноко? – сказала я.

– Идиот он просто. Пошли! – велел Еспер.

Он двинулся дальше через площадь, едва за бароном захлопнулась дверь; мальчишки разбежались с монетками, мы снова были одни. Я плелась следом и чувствовала себя нехорошо.

– Пойдем лучше домой, – бубнила я. – Мы уже давно опоздали на ужин.

– Дед в корчме, и я хочу на него посмотреть. Он мне дедушка и тебе, кстати, тоже, – ответил Еспер, не оборачиваясь. Он прижался лицом к стеклу, и вокруг его головы обрисовался желтый нимб, а вдоль спины легла тень; кучер смотрел в стену и не обращал внимания даже на Люцифера, который стал еще беспокойнее в присутствии двух незнакомых коней.

– Я пошла домой! – крикнула я.

– Отлично, – буркнул Еспер в стекло, – я могу и один посмотреть.

Я едва расслышала это; его темная спина на свету казалась узенькой полоской: неужели он хочет остаться один? Я не верила своим ушам. Он старше меня и, значит, умрет первым из нас; может, он не понимает этого, хотя я думала об этом уже давно.

И вправду ли дело было зимой? Мне все помнится, как зима, как ранняя темнота, безлюдные улицы, холод, пробирающийся под пальто, растекающийся по спине. Я повернулась и пошла домой, думая о том, что мать наверняка стоит в дверях и караулит нас. При этой мысли я остановилась, развернулась и рванула через площадь к Есперу. Я прижалась лицом к стеклу и почувствовала рядом его плечо.

– Я знал, что ты вернешься, – хмыкнул он; едкий холод пробирал до костей, вынести его было невозможно, и я сказала себе, хотя, может, не в тот день, а позже (тогда-то мне было от силы двенадцать, а Есперу – четырнадцать), но я решила, что я не собираюсь вечно дрогнуть во тьме на улице и смотреть, как другие веселятся в тепле и свете. Все тело зудело, и вдруг мне страстно захотелось шарахнуть по стеклу или сбежать как можно быстрее. Но я стояла, и рядом было плечо Еспера.

Одно окно было приотворено, оттуда струились свет и тепло, и было видно, что барон облокотился на стойку. Он расчищал себе место ребром ладони и задел стакан, тот покатился, упал на пол и разбился.

– Проклятье! Вставь в счет! – он повернулся с полным стаканом в руке, у него был вид настоящего fapoua.

– Это город крестьян. Крестьяне, ваше здоровье!

Крестьян, кроме деда, не было и в помине. Я знала всех, в основном они работали на верфи, но кое-кто были рыбаки или ремесленники, как отец. Он знался с ними, а раз в год ездил на пикник Союза ремесленников, но по вечерам он никогда в "Вечернюю звезду" не заглядывал.

Барон с досадой снова поднял стакан:

– Пейте же, крестьяне! Или за вас заплатить?

Дед сидел за столиком у двери. Я видела только его руку, сжимавшую стакан, но обознаться было невозможно, и когда дед встал, по столам прошел гул. Он сказал:

– Платить за себя я никому не позволю, а выпивать с игрушечными баронами не в моих правилах. – Он сделал два шага вперед и стал виден целиком. В шляпе и без пальто дед казался высоким и поджарым, но к стойке, где стоял барон, он пробирался между столиков не очень твердым шагом.

– Я зайду, – сказал Еспер.

– Они будут драться.

– Именно.

– Тебе нельзя внутрь, ты маленький.

– Мне уже четырнадцать, сестренка, – ответил он; я глянула в окно – дед и барон Биглер стояли друг претив друга со стаканами в руках. Оба бородатые, бороды торчком, дедова затенила лицо барона и его собственное так, что не видно стало, где начинается одна борода и кончается другая. Барон дернул рукой, заслоняясь, и спиртное из его стакана выплеснулось на темный костюм деда, а тот вцепился в шубу барона и стал трясти его как грушу.

– Они уже начали, – сказала я.

– Я пошел, – ответил Еспер. Он прошел мимо кучера, сидевшего так же невозмутимо, вошел в двойные двери, и, только увидев его в окно, я побежала следом.

Меня обдало теплом. Жаром клокотала в углу печь в четыре этажа высотой; жар исходил от тел множества людей, стоявших и сидевших у столов, хотя проход к стойке был пуст, как в хлеву, где по обе стороны от него обретаются коровы. Я различала только Еспера далеко у стойки, он висел на спине барона, вцепившись ему в загривок, а барон пытался лягнуть его кованым каблуком, но в дыму и угаре было так плохо видно, что мне почудилось, что я все-таки попала в хлев.

Сквозь сигаретный дым прорезался вопрос, от которого все замерло:

– Эта еще откуда? Пошла вон!

Я видела, но не заметила, что в кафе одни мужчины, а теперь вокруг были сплошь повернутые ко мне лица и устремленные на меня глаза. Стало тихо. Дед медленно, медленно обернулся. По-прежнему со стаканом в руке. Это выглядело довольно глупо, деду тоже так показалось, потому что он посмотрел на стакан и стал было ставить его на стол, но потом передумал, допил глоток, а уж тогда поставил. Пустой. Дед посмотрел на Еспера, вцепившегося барону в шею, поправил шляпу, покачал головой, развернулся, проследил взглядом, куда все смотрят, и увидел меня, жмущуюся к двери в своем пальтишке. Оно было голубым, по-моему, хорошим, и дед многажды видел его раньше. Но теперь он сощурил глаза, сдернул шляпу, втянул воздух, набычился и заорал:

– Чего? Какого дьявола! Это что, общество спасения алкоголиков, да?

Гаденький смешок покатился от стойки через зал и угодил мне в лицо, пылавшее от стыда и жара после уличного холода.

– Это тебе должно быть стыдно! – крикнула я, хотя дед не сказал ничего о том, что мне надо стыдиться; но стыд заливал все вокруг. За моей спиной распахнулась дверь, и холод жег спину, пока гогот катился назад к стойке. Рука обняла меня за плечо, больно сжала, и мне не надо было оборачиваться, чтобы понять, кто вошел.

– Выйди и жди меня на улице, – сказал отец.

Тон мягкий, почти дружеский, а рука жесткая. Мне не хотелось уходить. Там холодно, а здесь натоплено и кругом любопытные глаза, я развернулась, сделала два шага и стала в дверях.

На том конце комнаты загрохотало. Это Еспер шлепнулся на пол, он извивался и брыкался, а барон вопил:

– Жалкий крестьянский выродок! Ты с ума сошел?

– Я не крестьянин, я пролетарий! – крикнул в ответ Еспер под общий гогот. Завсегдатаи "Вечерней звезды" не веселились так с Рождества, но Еспер зачитывался Андерсеном-Нексё, а Пелле-Завоеватель был его богом. Еспер будет фабричным рабочим, активистом и борцом, и он поведет товарищей вперед строить новый мир, чтобы кто был ничем, стал бы всем. От старого общества не останется ни дна ни покрышки, ни тем более барона, который обыкновенно был настолько пьян, что, когда собирался поохотиться в своем лесу, не мог перейти двора, не грохнувшись навзничь, и тогда полз на карачках между конских яблок и соломы к голубятне, выпускал почтовых сизарей и палил по ним. И это никакие не басни.

Отец пересек хорошо известный ему зал, я видела его спину и Еспера вдали. Он стоял на коленях, одной рукой отряхивая штаны и куртку, а другой отгоняя барона, потом взглянул наверх и замер. Не дыша, очень осторожненько он поднялся на ноги, не спуская глаз с отца и закусив губу. Никто ничего не говорил. Зажмурившись, я ждала: неотвратимый звук удара, грозовой голос отца, его руки, которые все крушат, – я видела такое в мастерской, когда что-нибудь не получалось; но заговорил дед:

– О, а вот и наш выдающийся столяровщик-полировщик. Заблудший сын земледелия, ныне стружек пастырь добрый. Что делает он здесь со чада в столь поздний час? Али домашний очаг плохо греет?

Отец остановился и тихо сказал:

– Ее пер, мы идем домой. – И Еспер, так и не спуская с отца глаз, пошел к выходу.

– Что за спешка! Теперь, когда мы все в сборе, отчего бы нам не пропустить вместе по стаканчику? Оставайся, Еспер! – Дед хохотнул и раскрыл объятия. Еспер остановился, но не оглянулся, а я тогда крикнула:

– Он уйдет с нами!

Отец резко крутанулся и грубо шикнул:

– Цыц, мелюзга!

Снова стыд и круглые глаза; Есперу тоже было страшно до ужаса, хотя видела это только я. Он стоял между дедом и нашим отцом: один дюжий и жилистый с усмешкой в прорезе бороды, у другого бугор на спине, почти что горб, и прочертившиеся желваки. О бароне все давно забыли. Это ему не понравилось. Он упер руки в боки и проскрипел голосом, похожим на наждак:

– Что за пошлая семейная драма! Фу, какая скука! Мы не станем вас слушать! – Он плюнул в пол, и дед ударил его с разворота, попав точно в живот, барон стукнулся спиной о стойку, сполз по ней и остался сидеть на полу, увенчанный задравшейся шубой как венком. Дед взял его стакан и осушил одним глотком.

– Ну, столяр-поляр, – сказал он, озадачивая меня боязнью произнести вслух имя отца, хотя того звали просто Магнус, и дед это знал, но сейчас он говорил тоном, которою я никогда раньше не слышала, – чего б тебе по-тихому не наладить лыжи домой, если тебе претит выпить с отцом? Ты не такой как все, да? Еще бы, рожден в болезни, зачат и того хуже, жало мне в плоть от сотворения. Вали в своё благолепное гнездышко, а парня оставь мне.

Он раскачивался на каблуках, но каждое слово произносил отчегливо, и вся "Вечерняя звезда" внимала ему, а когда дед замолчал, все посмотрели на моего отца. Ему нечего было сказать, он глядел прямо перед собой, сжав кулаки и сгорбившись больше обычного. Я пыталась встретиться с Еспером взглядом, мне это удалось, я поманила его и прошептала:

– Иди сюда!

Он очнулся, пошел и сделал то, чего не ожидал никто. Он подошел к отцу, обнял его и поцеловал. Кто-то засмеялся, но без издевки, просто засмеялся и ударил в ладоши, и через минуту хлопали все. Они смеялись, хлопали и топали ногами. Отец приосанился, осторожно улыбнулся, кивнул кому-то из знакомых и за плечи повел нас к выходу. Тут Еспер обернулся, посмотрел на барона и крикнул:

– Ты покойник!

Кругом захохотали, отец поднял Еспера за воротник и вытолкнул за порог, но я знала, что он уже не сердится.

Прежде чем закрыть за нами дверь, я увидела деда, он стоял один с пустым стаканом барона в руке, и на секунду мне показалось, будто он решил, что Еспер имел в виду его.

4

Что моя мать умела, так это рассказывать истории. И петь песни. Она сочиняла псалмы. Ее фамилия до свадьбы была Оэн, и она жила в Бангсбустранде, примыкавшем к нашему городу с юга. Почти все в поселке были рыбаками, все как один – христианами, но носившие фамилию Оэн воистину выделялись своей праведностью. Они были сдержанны в речи и не засоряли ее местным говором, как делали все, за исключением приезжих, а когда они позже создали торговый кооператив, то нарекли его "Божья помощь", или "Складчина", как его называли мы. Он наверняка существует и поныне. Тем, кто не были его членами, приход зимы не сулил добра, а если год выдавался нерыбный, то они стучались в двери "Божьей помощи" и молили принять их – да поздно. Это был им урок.

Почему семья Оэн считалась благороднее других, не знаю. Для этого не было никаких оснований. Разве что у них был фотоаппарат. Его оставил как плату за прокат лодки один богатый немец, который как-то проводил в Бангсбустранде лето и снимал дом внизу у пляжа. Фамилия его была Эйзенкопф.

От того лета осталась куча фотографий, на одной из них мои тетки поднимаются от аллеи Мёллехус вверх по Сёндергате, у них широкополые шляпы и платья в пол со всякими рюшечками и кружавчиками, и они совершенно не похожи на рыбачек. Хотя как раз ими они и были. И я уверена, что моя мать расценивала свой брак с отцом как неравную партию, а ведь он был сыном хозяина Врангбэка, который даже по нынешним меркам считается крупным хозяйством. Один из моих дядьев служил в Бангсбустрандской церкви звонарем и отличался белой кожей и тонкими холеными руками, но его сын Курт стал простым портовым работягой, а тетка Эльсе так бы навсегда и осталась женой рыбака, если бы не превратилась во вдову рыбака в ту безлунную январскую ночь, когда ее муж Пребен утонул на "Лизе-Лотте" севернее Скагена. Первые годы на приходское пособие она еле-еле выживала.

У матери было пианино, которое мой отец купил, когда закрывали старый кинозал, и отреставрировал. Оно сохранило таперское звучание немого кино; в материных псалмах эта смесь Чаплина с христианством звучала пошло, но вряд ли мать воспринимала это так же. Она сидела на табурете, нажимала несколько клавиш на пробу и записывала строчки и слова с рифмой в большие коричневые тетради. Пианино сопровождало ее всю жизнь, и когда под конец она попала в дом престарелых, то и его привезли следом. И, хотя почти все время мать была за пределами нашего мира, она могла вдруг сесть за инструмент, сыграть и спеть что-то, а потом резко остановиться:

– Какой славный псалом! Ума не приложу, кто же его написал? – А через несколько минут хитро улыбалась, бралась ладонями за лицо и шепотом признавалась сама себе:

– Господи, да это ж мой псалом! – И хохотала, преисполненная гордости, которая казалась мне непристойной. Некоторые говорили, что она пишет не хуже Кинго, но мать никогда не посылала никуда своих сочинений и пела их только в домашнем кругу и избранному числу прихожан.

Я эти псалмы не выносила.

Еспер любил ее. Он помнил день ее рождения и называл ее мамусиком, потому что она была маленького роста; он не унимался, пока не раззадоривал ее своими дразнилками. Тогда она гналась за ним с тряпкой, хохоча и заливаясь краской. А если я начинала такое же, все кончалось пощечиной и безо всякого веселья.

Мать рассказывала нам о Саре-лесовухе и о Данцигмане. Она сидела на стуле у двери, мы с Еспером лежали в кроватях, а через комнату проплывал вышедший из порта, сто лет назад принадлежавшего Германии, корабль, за штурвалом которого стоял человек со слезящимися глазами и спутанными ветром волосами; он везет груз для Норвегии, а кругом темень, ненастье и ни зги не видно. Ему нужно миновать Лесе, лежащий между Швецией и Данией, и он всматривается в далекие маяки и старается держать курс. Вдруг огни вспыхивают со всех сторон. Он крутит штурвал, ложится на правый борт, видит, что ошибся; лево руля, а кругом огни, и корабль со стуком ударяется о скалу: скрежет, судно замирает и начинает наполняться водой. В темноте капитан слышит плеск прибоя, стук весел и удары швартующихся к кораблю лодочек, и он истово возносит благодарственную молитву своему Богу, что тот послал ему спасение. Но карабкающиеся на корабль не смотрят в сторону морехода, они как тени прошмыгивают в трюм, перекидывают за борт тюки и исчезают тем же путем. Лишенный груза корабль снимается со скалы, его сносит на глубину, и там он медленно уходит под воду вместе с Данцигманом. В этом месте мать переходила на шепот:

– А та скала, на которую напоролся его корабль, и по сей день зовется Данцигман.

– Черт возьми, какие сволочи, – громко сказал Еспер, когда мать ушла. В комнате мрак, и за окном потемки, бесконечная январская тьма, но я знала по звуку голоса, что он сидит на кровати и что он говорит о жителях Лесё, которые нарочно огнями подманили Данцигмана к скале, чтобы ограбить корабль. Он прав, и меня зло берет, когда ночью меня мучает видение Данцигмана на дне морском: он покачивается среди водорослей, у него выкатившиеся из орбит глаза и длинные извивающиеся пальцы, которыми он старается вцепиться в меня. Но я понимаю, что все дело в том, как мать рассказывала о Данцигмане, и я потом еще долго гадаю, а было ли ей жалко его хотя бы чуточку. Может, у нее родня жила в Лесё или все там были настолько бедны, что думали, что они вынуждены поступать так? Тоже мысль.

Той зимой все выморозилось в лед. Заснежены улицы, заснежены поля, и когда низкая поземка с севера сметает все в сторону, то до самого Хирсхолмена обнажается лед. Морозы бывали и прежде, но не такие лютые, и снега столько не наваливало уже лет двадцать. Говорят, в старину можно было по льду дойти до Швеции и вернуться назад, но то было в незапамятные времена; а теперь, как мне кажется, холода грянули из-за деда, они всегда свирепствуют, если кто-то вешается или еще как-то обрывает свою жизнь, и особенно морозно бывает в том городе, где такой человек жил. Но отец говорит, что стужа по всей Дании, то есть за деда расплачивается вся страна – и моя теория немного разваливается, а Есперу она понравилась.

Я сижу в классе и в окно наблюдаю, как порывы ветра продираются сквозь верхушки деревьев и, огибая угол школы, бьются об него. Окна старые, щелястые, в них нещадно сквозит, и мы все, кто сидит у окна, – в пальто. Марианна – ее парта перед моей – замотала шею огромным красным шарфом, и у нее идет пар изо рта, а девочки у противоположной стены, рядом с печкой, снимают с себя все что можно, и посылают нам, приоконнорядникам, воспитанные и отвратительные улыбки. Особенно эта свинья Лоне, директорская дочка. Она красивая. Всегда в отутюженном платье, со светлыми кудряшками и хорошими отметками. Как у меня. У меня тоже хорошие отметки. Мы с ней идем вровень, далеко всех обогнав. Только она стрижет купоны, а я вкалываю. Если я хочу когда-нибудь вырваться из этого города и добраться до другого конца земли, мне надо учиться лучше всех. Сначала средняя школа, потом гимназия – и все, дверь открыта. Мать считает, что я учусь хорошо, она так говорит иногда и беспокоится за Еспера, который относится к этому несерьезно, потому что он будет рабочим и социалистом, и ему надо тренироваться быть в оппозиции. Если ты в оппозиции, то никаких уроков. Это там самая первая заповедь, уверяет Еспер, и с ней у него все в порядке. Во всяком случае, в школе скандалы, а потом дома ругань.

Возвращаясь из школы, я иду за Лоне и передразниваю ее походку. Она семенит. Так я развлекаюсь, пока не надоедает, но Лоне ни разу не оборачивается. Она живет в огромном доме на Розевей, почти у самого Фруденстранд. Мне ближе, но в том же направлении. Вместе мы никогда не ходим: Лоне из благородных и не может показываться на люди в моей компании. А я – в ее. Но у Асилгате, где мне сворачивать, она все же оглядывается. Она с ненавистью смотрит на меня, берется за шарф, крутит его вокруг шеи, чтобы узел оказался сзади, и тянет шарф вверх, пока он не затягивается, а тогда вываливает язык и скашивает глаза. Я бегу к ней бегом и толкаю ее плечом так, что она валится на спину в сугроб. Потом я от души колочу ее. Пусть она дочка директора, но унижать меня никто не смеет. Никто.

На Розевей много роскошных домов. Когда мать идет прогуляться, она часто направляется туда, проходит вниз по улице и возвращается обратно, и я знаю, что она думает. Она думает: как хорошо живут те, кто живут в этих домах. Какие счастливцы! Иметь такие хоромы! Однажды я пошла с ней. День был все равно пустой, до ночи оставалось еще несколько тягучих часов. Мы шли мимо какого-то дома и заглянули в сад – Он был огромный, на газоне стояла инвалидная коляска, в ней сидела девушка. Было лето, она прятала лицо в тени, а на груди красного платья играл луч солнца. Мать обернулась ко мне и сказала:

– Вот видишь. Лучше быть бедным и ходить своими ногами, чем богатым паралитиком.

Это она себя так уговаривала. А я, я видела девушку – без лица, в красном платье; видела часто, во сне: сначала все черно, а потом разливается краснота, она натекает и заполняет собой все, и надо просыпаться, пока тебя не раздавило; а богатство мне никогда не снилось. Такие мечты жили в матери где-то позади того места, где рождаются псалмы.

– Почему он не отдал нам дом? – вопрошает она, когда после деда не обнаруживается никакого наследства. "Вечерняя звезда" истребовала причитавшееся ей, и дом наш больше не наш, а собственность баптистской общины из соседнего дома. Отец сидит там по вечерам вахтером. Единственное, что у нас есть, это отцовская мастерская. Хоть он и вправду, наверно, лучший в городе столяр, делать деньги он не умеет. Он знает слишком многих, город мал, чтобы отделить службу от дружбы. Они приходят даже с Данмарсгате, идут через двор, шаркая по обледеневшей брусчатке, заходят, отбрасывая в желтом свете висящей над верстаком лампы тени на стружки и пилу, раскладывают вдоль стен обломки. Потом они стоят, вертят в руках старый, заслуженный инструмент и тихо, не приближаясь к звенящей в центре циркулярке, рассказывают, какое время тяжелое, так трудно раньше не бывало, а отец кивает и спрашивает, оправилась ли мать после перелома шейки бедра и не стало ли лучше с сыном? Лучше, как правило, не становится, и отец снова кивает, это ему знакомо. Когда они уходят, оставляя по себе пыльную пустоту и воздух мутный и тяжелый, как сор на дне кисета, отец будто бешеный набрасывается на шкаф или комод и дочищает, подправляет, полирует и надраивает, пока тот не засияет тем жаром, который теплится во всяком дереве, не заблестит без лака, точно отшлифованная кость. Через несколько дней они возвращаются, и в центре мастерской стоит их мебель, она лучше новой и не такая, как новая; я много лет пыталась найти для нее слово, смотрела в словарях, думала, подбирала и нашла – субстанция. Они приносят останки, а домой забирают субстанцию и понимают это и не прячут радости и так нахваливают отца, что у него рдеют уши. Потом они уходят, а денег он берет с них столько же, сколько в прошлом году, и позапрошлом, и за год до того.

По вечерам за столом в гостиной он с карандашом в правой руке и сигарой в левой изучает счета. В них квартплата баптистам, уголь для камина, газ для плиты и новое полотно для пилы. И Еспер должен конфирмоваться. Он сопротивляется, но он должен. Он впервые в жизни наденет костюм, и соберется вся семья. Отец пишет столбцы цифр на бумажке и затягивается через раз. Ему бы иметь деревянный дом, от пола до крыши пахнущий так, как его мастерская, а не плесенью, которой воняют наши промоченные осенними дождями стены. Они из кирпича и цемента. Вода затекает в щели и растекается мокнущими цветами под обоями, которые расползаются, а пол на кухне ледяной даже летом, когда жарит солнце. В цементе нет теплоты. Вот в Сибири дома складывают из толстенных бревен, которые летом сочатся пахучей смолой и теплом, а когда опускается большая зима, жар отдыхает внутри брусьев, никуда не исчезая. Дерево сжимается и ждет, а по весне раздается, напившись ветра и солнца.

Отец, когда никто не слышит, скрипит зубами. А я слышу все равно. Я показываю ему книгу с картинками Сибири, он дальнозорко держит ее на вытянутой руке и говорит после паузы:

– Добротная работа. Но там холодно, страшно холодно.

Я очень люблю лето, когда теплый воздух поднимается под платьем по голым ногам, но я не думаю, что буду мучиться из-за морозов. У них в Сибири другая одежда, к которой я смогу приспособиться, это не то, что в тоненьком пальтишке спасаться от ветра, задувающего с моря между Данией и Швецией и продувающего все насквозь. У них шапки из овчины, огромные тулупы, сапоги с мехом, поэтому многие сибиряки похожи на эскимосов. Возможно, я сойду за свою, если коротко постригусь. И потом, я буду ехать на поезде, смотреть в окно и разговаривать с новыми людьми, они расскажут мне, как живут, о чем думают и спросят, как меня занесло из Дании – сюда. И тогда я отвечу им:

– Я читала о вас в книге.

И мы напьемся чаю из самовара и помолчим, глядя в окно.

Я стучу себя по животу, отряхивая пальто, и смотрю, как удаляется Лоне с портфелем под мышкой и шапкой в руке, больше она не семенит. Вместо того чтобы подняться вверх по нашей улице, я бреду вниз по главной, пока не дохожу до ворот на задний двор, где находится мастерская. Я вижу, что отец в пальто выходит из мастерской. Подождав, пока он запрет, я здороваюсь, и он подходит ко мне, чистит меня сзади и смотрит мне в лицо – у меня большущая царапина под глазом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю