Текст книги "В Сибирь!"
Автор книги: Пер Петтерсон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
– Сестренка, да ты красавица!
– Иоргенсен-гестапо говорит, что мы с тобой спим друг с другом.
Я сглатываю, в горле что-то застряло и никак не проглатывается, я сглатываю еще раз, но опять не помогает. Еспер улыбается:
– Но мы ж не спим.
– Нет, – отвечаю я, и тут только он замечает рану на моем лице и огромные синяки на руках. Он поднимается на ноги. Спрашивает:
– Это Иоргенсен?
Я не отвечаю. Он подходит ко мне, согнувшись под низкой крышей, я сглатываю и роняю свитер.
– Вот скотина проклятая. – И он поднимает руку и медленно проводит пальцами по ране. Я прижимаюсь щекой к его ладони, сначала легонько, потом сильно, и так мы стоим: Еспер утыкается лбом мне в висок, его рубашка елозит по моим обнаженным грудям, я готова, я не дышу, и он произносит:
– Ты замерзла.
– Да.
– Ты моя самая красивая и самая отважная сестра.
– Да.
Он осторожно нагибается, не убирая руки с моей щеки, и поднимает с пола свитер.
– Ты замерзла, – говорит он.
14
Еспер снял со стены нашу с ним фотографию, а Ленина оставил висеть.
– Это я возьму с собой. Если они найдут хижину, пусть решат, что здесь штаб компартии. Но украшать его своим портретом нам ни к чему. Особенно тебе, – рассуждает он, задувая парафиновую лампу. Пригнувшись, мы выбрались в ночь, постояли, давая глазам привыкнуть к темноте, и пошли краем моря. В одной руке он нес фотографию, в другой – башмаки. У меня под мышкой узел мокрой одежды. В молчании доходим до камышей, загораживающих устье ручья; вода по-прежнему высокая. Мы закатываем штанины и вступаем в воду. Добредя до русла ручья, Еспер останавливается.
– Вымокнуть сейчас было бы чертовски некстати, – заявляет он. – Подожди-ка меня здесь.
Он дошел по воде до камышей и исчез в них; сперва я слышала только всплески, они приблизились, показалась его голова, а затем он сам – стоя в лодке. Судя по посадке, плоскодонке.
– Ты про нее не знала, – хвастается он.
– Нет, – признаюсь я.
– Оставим ее на том берегу. Придется хозяину ноги промочить, а как быть? Я ее частенько одалживаю.
Он подбирается почти вплотную, я кладу в лодку свой узелок и забираюсь сама, держась за протянутое Еспером весло, и мы плывем, пока лодка не утыкается в противоположный берег; я спрыгиваю, а Еспер загоняет лодку в камыши и прячет ее там. Потом мы шлепаем к берегу по щиколотку в воде. Стало гораздо темнее, чем было. Я различаю только спину впереди идущего, но вода теплая, и мне думается, что я могла бы брести так долго-долго, просто идти и идти и слушать мягкий плеск воды, но вдруг начинается берег. Песок холодный, склизкий, он липнет к мокрым ступням при каждом шаге, меня это бесит, да еще я не могу найти велосипед. Хоть на мне и свитер, но мне холодно, потому что под ним ничего нет.
– Вот он, – громко зову я Еспера, с трудом оттирая песок с ног, прежде чем обуться.
– Если подержишь фотографию, то садись на багажник, я повезу, – предлагает он.
– А твой велосипед не здесь?
– В другом месте.
Он ведет велосипед вверх по тропке к дороге, я шагаю следом. Один раз он останавливается, и мы стоим не дыша и вслушиваемся.
– Показалось, – говорит он наконец.
Выбравшись на дорогу, я потуже стягиваю узел с мокрой одеждой и подсовываю его под себя на багажник; в одной руке я держу фотографию, а другую кладу на седло, но, как только Еспер усаживается, передвигаю ее на изнанку рамы, чтобы отстраниться от Еспера.
Скрип педали о цепь тут же останавливает его.
– Так дело не пойдет, – заявляет он, и мне снова приходится слезать. Он кладет велосипед на дорогу и со всей силы пинает втулку с цепью; когда мы продолжаем путь, скрежета почти не слышно. Шины шуршат по гравию, я изо всех сил сжимаю раму, чтоб не упасть, и тихо плачу, Еспер не замечает этого.
Поравнявшись с мореходкой, мы слышим рокот мотоцикла и различаем свет фар так далеко впереди, что еще успеваем убраться с дороги и спрятаться за кустом шиповника, которым тут все заросло. Это немецкий патруль; мы видим медленно проезжающий мимо мотоцикл, шлем седока в коляске и тупое рыльце его едва вытарчивающего автомата.
Мы сидим на корточках, пока не убеждаемся, что мотоцикл ехал один. Кругом тишина.
– Ты добежал тогда до Хирсхолмена? – спрашиваю я, озвучивая свои мысли. Он понимает меня с полуслова.
– Нет.
– Слишком далеко?
– Наверно. Но я повернул с полпути; там на льду лежала шапка, а рядом – ни души. Это было уже далеко в море, и самое неприятное, что шапка на льду была страшно похожа на мою собственную. Она так жутко и одиноко лежала среди этой белизны, что я не смог проехать дальше, хотя был в запале. Пришлось возвращаться, и всю дорогу обратно мне было чудовищно страшно. Куда страшнее, чем сейчас, – закончил он с улыбкой, и вид у него был ничуть не испуганный; я тоже не ощущала страха, только пустоту.
На подступах к гавани мы спешиваемся, и Еспер некоторое время ведет велосипед за руль, а потом прячет его в узкий зазор между домами на Фискерклунген.
– Утром заберешь, – говорит он тихо.
Я засовываю фотографию под мышку, а одежду оставляю под сиденьем, и мы спускаемся мимо окраинных домов к северному причалу с темными иглами фонарей; все окна чернеют маскировочными гардинами, нигде ни полоски света, хотя мы еще, можно сказать, в городе. Вот уже три года с десяти до утра – комендантский час, я впервые нарушаю его, и у меня возникает странное чувство: будто все мне по плечу, но это "все" вряд ли стоит выеденного яйца.
От Фискерклунген мы идем вдоль моря до маленькой бухточки, в которую упирается гряда плотно составленных валунов, образующих наружную сторону северного волнореза, за которыми по всей его длине тянутся воздухозаборники, а уж за ними со стороны порта идет нормальная дорога к маяку. Но он не зажжен, темно, и трудно балансировать на черных валунах, поэтому я то и дело наклоняюсь вперед и взмахиваю руками, всякий раз боясь грохнуться на мокрых камнях и разбить фотографию или сломать ногу. Мы вынуждены пробираться по валунам, потому что на другой стороне мола торчит постовой в будке. Мимо него нам не проскочить, утверждает Еспер. Он двигается прямо передо мной и все время свистящим шепотом поучает, как идти. Я не на его волне, к тому же в голове гудит, и я не могу унять этот гул, поэтому мне приходится ужасно напрягаться, чтобы услышать Еспера.
– Еще метров двадцать, – шепчет он. Я киваю, но он этого не видит; чуть погодя он карабкается наверх под сенью воздухозаборника, встает на гребне и смотрит вниз.
– Давай сюда! – машет он мне рукой. Я лезу к нему на кручу. И тоже вижу темный и тихий порт. На той стороне гавани – массивное и тяжелое здание гребного клуба, в котором Еспер на паях с приятелями держит байдарку, а прямо под нами – плавучая пристань. К дальней короткой ее стороне пришвартована едва видимая отсюда небольшая моторка. Около нее движутся несколько теней; одна фигура сгибается и передает вниз в темноту нечто, похожее на чемодан, но кто его принимает, мне не видно.
Мы перебираемся через воздухозаборник и по каменистой тропке скатываемся на причал. Я боюсь, что скрип досок раздастся в ночи оглушительно громко. Но нет; тем не менее суетящиеся возле лодки при звуке наших шагов цепенеют, а один из них вполголоса чертыхается, но Еспер машет им рукой, и они сразу узнают его. Не скажу, как я себе все это представляла, но, когда мы подходим к лодке, там оказывается дядя Нильс; он с ходу накидывается на Еспера:
– Ты сдурел нас так пугать? Мы ждали одного человека! – На меня он не смотрит и выглядит встревоженным.
– Прости, я об этом не подумал, – тихо оправдывается Еспер. Дядя Нильс поворачивается к человеку, похожему на рыбака: на нем синий вязаный свитер и такая же шапка, он долговязый и злобный, и дядя Нильс говорит ему:
– Все в порядке.
Но рыбак не унимается. Меня он тоже не замечает, а наседает на Еспера:
– Ничего не в порядке. Это что еще за довесок?
– Это моя сестра, – отвечает Еспер срывающимся голосом.
– И она едет? Уговору не было!
Я почему-то дышу как паровоз, внутри все дрожит, саднит рана на щеке. На меня теперь смотрят все. Дядя Нильс, рыбак и остальные; это, похоже, семья. Они молча выходят из тени, и я вижу, что это Рубен и его родители с сестрой; Рубен улыбается мне. Но он меня нисколько не волнует, волнует меня Еспер. Я задерживаю дыхание и сжимаю кулаки. Еспер оборачивается и тоже смотрит на меня, он криво улыбается, а потом серьезно говорит:
– Нет, – говорит он, – она со мной не едет.
– То-то же, – роняет рыбак и бурчит еще какие-то гадости себе под нос, которые я не разбираю: мне не до него; потом он поворачивается к Есперу:
– Где твой багаж?
– Не успел взять, – объясняет Еспер.
– Тут все, что ему нужно, – вмешивается дядя Нильс, и передает человеку в лодке большую сумку. Где-то я уже видела этого лодочника.
– Хорошо, – кивает рыбак. – Грузитесь и уже плывите. Здесь нельзя так долго стоять. Патруль скоро появится.
Рубен и его семейство забираются в лодку, помогая друг дружке, дядя Нильс впервые за все время поворачивается ко мне и машет рукой, а потом опирается о лодочника и спрыгивает вниз.
– Давай, Еспер, теперь ты, – поторапливает рыбак. Но Еспер стоит столбом, уставившись на лодочника, а когда, наконец, оборачивается, на его лице блуждает блаженная улыбка.
– Разрази меня гром, это же Эрнст Бремер! Нет, ты понимаешь, сестренка, Эрнст Бремер собственной персоной!
– Ну, Бремер, ну и что теперь? – гудит рыбак. – Давай живо на борт!
Еспер подходит ко мне и кладет руку на рану на щеке. Я не противлюсь.
– Мы увидимся, сестренка, и очень скоро, – говорит он, а я молчу, и он прыгает в лодку.
Эрнст Бремер одним рывком заводит мотор, тот тихо урчит, лодка поворачивается носом к молу и скользит в черноту, теряясь из виду. Мы стоим и ждем; потом лодка выходит в открытое море, и мотор переходит на рык, сначала громкий, а потом квохчущий все тише и тише по мере того, как лодка все дальше уплывает в сторону шведского берега.
– Теперь их никто не догонит, – говорит рыбак, стоящий рядом со мной на причале.
– Никто, – соглашаюсь я. Он с удивлением смотрит на меня и сейчас только замечает свитер, старые рыбацкие штаны и фотографию, которую я по-прежнему сжимаю под мышкой, потому что Еспер в своем восхищении Эрнстом Бремером забыл и про нее тоже; рыбак совсем уж было открывает рот что-то сказать, но потом замолкает. Я стою. Он проводит ладонью по лицу и говорит:
– Ты не выберешься из порта. Один часовой дежурит в гавани и два на площади у выхода. К тому же скоро патруль. Ты ведь живешь на Лодсгате?
– Да.
– Пойдем, переночуешь в моей лодке, а утром пойдешь домой.
– Хорошо, – соглашаюсь я.
Не знаю, как звали рыбака и жив ли он еще, хотя той ночью я переспала с ним в его лодке. Радости мне это не доставило, но он не отказался, и дело было сделано. Еспер вернулся домой только через два года; война к тому времени уже закончилась, а я сбежала в Копенгаген.
Глава III
15
Мне двадцать два. Ему тридцать шесть. У него медные вьющиеся волосы и смущенный вид, но ему хочется завязать разговор. Он говорит о Ютунхейме и Валдресе. Я не знаю, что и ответить. Мимо нас по Уеландсгате спешит блестящий автобус. Он целиком загораживает окно кафе, и я оборачиваюсь посмотреть ему вслед, а он все журчит про снег и лед, лежащие там вечно, и какая это красота – все белым-бело до небес, а внизу долина, и что там можно путешествовать на велосипеде, если знать дороги. Он рассказывает о Хельге Ингстад. А я пропустила мимо ушей, кто такой Хельге Ингстад и что это за долина со склонами.
– Я хорошо езжу на велосипеде, – говорю я, – но в Ютунхейме не пробовала.
Ему нравится, что я датчанка. Это отличает меня от других, и это здорово. У них тут давно не было никого, кроме немцев: ein, zwei, drei, links – links. Он не очень высокого роста, но выше меня и кажется моложе тридцати шести из-за своей мальчишеской неуемности, и руки у него крепкие и сухие. Мне это нравится, мне нравятся его руки. Он спортсмен: он занимается боксом, бегом и футболом.
– Волеренга, – говорит он. – Юхансен, – я должна как-то реагировать, но я только смотрю на него. У меня не так уж много знакомых, потому что знакомиться нелегко. Но я хороша собой и здорово плаваю.
– Ты можешь плавать в Бюннефьорде, – приглашает он. – У нас там дом, мы его сами построили.
– Кто это мы? – спрашиваю я. Он даже не курит, он не похож на тех, кого я встречала в Копенгагене и Стокгольме. Правда, он немного суетлив и слишком застенчив. Чуть что, заливается краской, а ведь ему уже тридцать шесть, видно, не очень опытен. Но он не из тех, кто после работы стоят под дверью кафе, гоняя сигаретку из одного уголка рта в другой, и заступают дорогу с воплями:
– Иди-ка сюда, краля датская!
Я не иду. Я пересекаю зал, вылезаю в кухонное окно и, обогнув помойку, выхожу через ворота на улицу, где останавливается троллейбус до площади Карла Бернера. А этот не говорит скабрезностей.
Я вытираю его столик в отдельном кабинете, забираю на поднос тарелку и приборы и спрашиваю, будет ли он еще что-нибудь. Он сыт, но еще посидит, он заказывает десерт.
– Карамельный пудинг, – произносит он и улыбается. Я заливаюсь хохотом. У него уморительно серьезный вид. Он положил обе ладони на стол и постукивает пальцами. Я смотрю на них. По улице проезжает тяжелый грузовик, и все трясется.
– Вообще-то мне это не по карману, – говорит он. Он откидывается на стуле и чувствует себя уверенно, рубашка натягивается на его широченной груди. Лето выдалось жаркое, а его руки все такие же крепкие и сухие.
– Не по карману обедать тут каждый день, – говорит он со значением, но я не отвечаю то, что нужно бы ответить, а просто ухожу за его десертом. Я только и делаю что хожу. Иной раз я иду в город вниз по Уеландсгате вместо того, чтобы сесть на автобус; на улицах по вечерам тихо и душно, город-то серый, от стен пышет жаром, солнце только-только село, пот струится под мышками и в паху, и я уверена, что это всем видно. Надо бы выкупаться, но, где я живу у тети Кари, это целое дело. Моя комната в самой глубине, у двора, я могу жить сколько захочу и работать в кафе. Тетя Кари тетка не моя, а материна, и она говорит на такой смеси датского и норвежского, которую не каждый поймет. В комнате почти нет лично моих вещей, только несколько книг, которые я вожу с собой с места на место, и четыре стакана из стекольной мастерской в Седере, где я жила в чудном домишке моего дяди Петера, который на самом деле тоже дядя не мне, а матери. Его полосатый кот умел вставать на задние лапы и вскидывать переднюю в гитлеровском приветствии, стоило дяде поставить пластинку с "Один старик жениться раз решил" – но мне это не казалось смешным, и мы поссорились.
– У тебя просто нет чувства юмора, – сказал дядя, – ты ко всему относишься чересчур серьезно.
Это не правда; правда в том, что они в Стокгольме не видели немецких солдат живьем. И диковинный домишко мне нравился, но остаться там надолго я не могла, потому что в нем обреталось слишком много сумасшедших, и они почти никогда не спали по ночам, сам же дядюшка Петер, когда разживался деньгами и не выдувал стекло, неизменно бывал пьян и несколько раз, позабыв, кто я ему, заваливался за полночь ко мне в комнату с всклокоченными волосами и глазами, задернутыми поволокой, как тяжелым бархатом. В первый раз я не отказала, и он рыдал и плакал бесконечно, но больше мне не хотелось, и тогда надо было вылезать в окно на пожарный балкон, чтобы не затевать драку.
Кафе тети Кари так не называется, но принадлежит ей. Над дверями золотом по черному стеклу выведено "Кафе". И все. По обеим сторонам вывески красуются рекламные плакаты сигарет "Блю мастер", мы ими торгуем, на них нарисован голубой конь. Он напомнил мне Люцифера, я из-за этого купила пачку, но сигареты оказались слишком крепкими для меня.
Спускаясь по Хусмансгате, я вдруг обнаруживаю, что думаю о его руках, но я так сомлела от жары, что мысль портится раньше, чем докручивается до конца, и я понимаю: пора ополоснуться; и я сворачиваю на Торггате и всю дорогу от Анкерторг до бань вышагиваю, слегка отставив локти в стороны и держа куртку на вытянутой руке, чтоб платье не липло и не склеивалось, но бесполезно. Я слышу звук собственных шагов по тротуару, мимо пробегает мальчишка с ободранными коленками и кричит что-то неразборчивое. Может, и обо мне.
Почти ежедневно я вижу этого паренька пересекающим площадь Хьелланда со стороны обувной фабрики Саломона, где он пашет, по его словам, с четырнадцати лет, и всякий раз он встречается мне в пять пятнадцать ровно.
– Уже третий раз на этой неделе, – сообщает он, задумчиво качая головой, будто удивляясь, откуда у него такие замашки; хотя вскоре он собирается стать начальником, и тогда жизнь улучшится. Он возбужден как щенок, и я, когда забираю подносы, смотрюсь в зеркало на кухне и радуюсь своему отражению. Мать говорила неправду: хотя длинные космы исчезли в Копенгагене еще по дороге от Гостелефонузла к Вестербру, перед дверями кафе после закрытия шеренгой выстраиваются парни с сигаретками во рту и похабными песенками.
Из Стокгольма я собиралась ехать в Лондон, но денег не хватило, и я приехала к тете Кари, чтобы посмотреть новые места и подкопить на билет, пока я выправляю документы. Без них теперь шагу не ступишь – сорок седьмой год, и давно бы пора прийти письму от Еспера. Я не видела его четыре года, но он знает, где я. Он уехал в Марокко, а я в этот город в глубине фьорда, который с подплывающего к нему парохода кажется серым и зеленым, а когда тут живешь – сплошь серым, изо дня в день и из недели в неделю. Повсюду следы тех, кто убрался восвояси, и нечем дышать, если нет ветра. Только вечером он начинает гнать пыль и грязь по сточным канавам, и я сажусь в автобусе у открытого окна и еду в Галгеберг, вотчину моего спортсмена. Я бреду по Волеренгате мимо большого желтого деревянного дома, на котором висит табличка "Первая община Абен-Езера", вспоминаю баптистов у нас за стеной на Асилгате и думаю: недалеко же я уехала! В окне второго этажа стоит женщина и следит за мной. Волосы стянуты на затылке в серый узел, властное выражение лица. Царица Абен-Езера, думаю я и понимаю, что она – его мать, что здесь его корни, что я вижу в ней его. Она кажется сильной и, возможно, красивой; наши глаза встречаются, я первой отвожу взгляд.
Я прохожу еще немного, потом останавливаюсь, разворачиваюсь и возвращаюсь назад другой дорогой между приземистых домов за низкими штакетниками. Ему тридцать шесть, и он живет дома при своих mutter и fatter, как он их называет. Я еду до конечной остановки автобуса на противоположном краю города и оттуда возвращаюсь домой пешком. На это уходит полтора часа. Я иду, задрав голову и всматриваясь в горизонт, но не вижу, чтоб он где-нибудь сливался с морем или землей или просто вытягивался в ровную линию. Везде серые холмы, но если туда переселиться, то за ваши деньги у вас будет и красивый вид тоже.
Какой-то мужик хмыкает от моего датского, когда я спрашиваю дорогу.
– Немецкий был лучше? – интересуюсь я. В газетах сплошь процессы против тех, кому немецкий нравился больше. Он краснеет и показывает рукой налево:
– В ту сторону и все время вниз.
Я сердечно благодарю на нарочито невнятном датском и показываю ему спину.
Что в банях на Торггате, что в Дейхмановской библиотеке – сплошь колонны и лестницы. Сперва я иду в чистилище, где тетка в белом скоблит меня с мылом, пока кожа не начинает сиять, как роза в свете лампы. Она сыплет анекдотами, и лапища у нее, как у дюжего лесоруба. Я закрываю глаза и не мешаю ей трудиться надо мной: когда я лежу на спине, а она обрабатывает мне перед, в животе щекочется.
– Ты слышала про немецкого солдата, который опоздал на трамвай 8 мая? – хихикает она. Меня окутывает пар и ее темный и мягкий смех, я улыбаюсь с закрытыми глазами, и душа отлетает; потом я смываюсь под душем по пути к бассейну, прыгаю в воду и проплываю тысячу метров. Это двадцать бассейнов без остановки и без церемоний с теми, кто ныряет или резвится на воде. Я стараюсь дышать ровно и уверенными гребками двигаюсь взад-вперед между купающимися, а потом иду в баню и парюсь там, пока голова не очистится так же, как тело, а мысли аккуратно не улягутся в ней. После еще одного душа я ухожу, спускаю по лестнице с колоннами свое крупное, но легкое тело, а городской ветерок обдувает его и щекочет затылок. Я сворачиваю за угол на Генрика Ибсена и в тенечке поднимаюсь вверх, а потом по солнцепеку чинно вышагиваю по ступенькам от площади Гарборга до площади перед библиотекой, потом вверх между колонн к главному входу, потом снова вверх к выдаче книг на дом. Тут можно перевести дух. Пробегись я по жаре, придется спускаться назад в баню, а на это у меня нет денег. Двух раз в неделю достаточно.
Через час я выхожу обратно со стопками "Желтой серии". Я читаю взахлеб. Я прочитываю по книге в день: Анна Зегерс, Андре Мальро, Илья Эренбург, Хемингуэй. "По ком звонит колокол" вышел в прошлом году и сейчас появился в библиотеке. Я добываю его с боем. Дама в коричневом платье замахивается на меня сумкой, когда я беру томик с полки. Пудра не может скрыть красноты щек, под мышками расползлись потные круги, рукава засучены для атаки на меня.
– Эту книгу хотела взять я!
– Приходите через несколько дней, – советую я, но она не слушает.
– Ты ж по-норвежски не говоришь, – шипит, петляя следом за мной между полок, и так песочит и стыдит меня, что все удивленно оглядываются, а мужчина в пальто и шляпе у самой дальней полки топает ногой и ругается на нас: "Проклятые бабы!" Я ищу спасения у конторки выдачи. Там та же библиотекарша, что всегда, она знает меня, она смотрит мне прямо в глаза и произносит:
– Ты победила. Хотя на эту книгу в самом деле стоит очередь, ее вообще не должны были выставлять в зал. Но я знаю, как быстро ты читаешь. – И она подмигивает мне, прикрывает рот рукой и отворачивается. Плечи у нее вздрагивают, и я посмеиваюсь всю дорогу вниз по лестнице, а потом спрашиваю у мужчины приятной наружности, где тут ближайшая кафешка.
– I'm sorry, I don't speak Norwegian. I'm new here you see. Arrived only yesterday. From London.
– Oh. What I did was I asked you for directions to the nearest kaffistove, but then you wouldn't know.
– No, I wouldn't. What's a kaffistove by the way. It sounds like an oven of some art.
– It's a cafe. For people from countryside.
– You're from the country, then?
– Yes, but not from this one. – Я улыбаюсь, он смотрит на меня недоуменно, и я объясняю:
– I'm Danish. So I'm from another country.
– Oh, I see. Very funny. So am I then. From the country, but not from this one. Oh well, kaffistove sounds good to me. May I buy you a cup of coffee if we find one?
– You certainly may, – разрешаю я, смеясь, и смех мой ему тоже нравится, так он во всяком случае говорит. И мы идем в Крестьянский дом, о котором я все время помнила, пьем кофе и говорим по-английски. Я думала, это будет трудно, но стоило мне открыть рот, слова просто полились. Все прочитанное теснится в очереди, чтобы побыстрее стать сказанным. Он хороший слушатель и в конце концов приглашает меня к себе в гостиницу; меня берет досада, но я соглашаюсь.
Когда я просыпаюсь, день еще не кончился. Свет касается закрытых век, он заливает комнату, едва я распахиваю глаза. Настежь открыто окно. На улице звенит трамвай, значит, это не моя комната. На потолке висит люстра с нитками стеклышек, ограненных якобы под хрусталь. Я, видимо, уснула, но не помню, в какой момент. Может, прямо сразу. Это было бы здорово. Я под одеялом перекатываюсь на другой бок. Он сидит голый на краешке кровати и листает мои книги. Он мне не нравится. У него спина неприятная. Я передумала. Я вовсе не хочу в Лондон.
– You're a communist, – констатирует он, не поворачиваясь.
– Of course I am, we are all communists here, – отвечаю я.
– Take your hands of my books.
– My suspicion exactly, this place is crawling with communists, – ставит он диагноз, хотя я как раз не коммунист. И живьем я их не знаю. Если только Еспер коммунист, хотя не думаю. И дядя Петер не коммунист, правда, у него в доме бывали затяжные завтраки, когда десять, а то и пятнадцать квартирантов спорили часами. Шестидесятилетний похмельный старик с истлевшими легкими, который приходится дядей не мне, а моей матери, сидел во главе стола и вел себя не как домовладелец, но как председатель собрания; спорили о войне в Испании, а вовсе не о той последней, что только-только кончилась. Юханнес с заклеенным глазом нюхнул пороху, защищая Барселону с допотопным ружьишком в руках, и этот запах за десять лет провонял все его сны, в которых он слышит крики своих умирающих товарищей. За этим столом коммунистов не жаловали: они предали каталонских синдикалистов и в решающий момент нанесли им удар в спину.
В основном я сидела и молча слушала, тем более что многое говорилось специально ради меня, молоденькой женщины. Они заводились, размахивали руками, краснели и старались блеснуть удачной репликой. Я заряжалась от этих стареющих мужчин, которые горячились, перебивали друг друга и расцвечивали историю словами и золотисто-коричневыми картинками, так что она обживалась, как милый дом, в который меня приглашали на правах дорогого гостя. Они с почетом препроводили меня в Народный дом в Кларе послушать, как молодой писатель и редактор Стиг Дагерман будет излагать свое видение анархизма. Он был новым голосом в их хоре, и с ним связывались многие надежды на будущее – вплоть до той самой ночи, когда он заперся в гараже, отключил вентиляцию и врубил движок на полную катушку.
Но тогда в Кларе ему было всего на два года больше, чем мне, и еще оставалось шесть лет жизни. Я сидела в зале и слушала все, что он говорил с детской улыбкой на лице и печалью в глазах, а когда все кончилось, дядя Петер повел меня между рядов к сцене – знакомиться. Дагерман спустился с кафедры с сумкой под мышкой, и его ладонь была не больше моей. Мы сидели и говорили о лошадях. Он рассказывал о гнедой, которая была у них на хуторе, где он рос. Она могла снять шляпу с деда, взять лежавший под ней на его голове кусочек сахара, а потом вернуть шляпу на место, а я рассказывала о Люцифере, который, можно сказать, растворился в воздухе после того, как мой дед повесился в хлеву. Он попросил разрешения использовать эту историю в одной из своих книг. И я ему разрешила.
Уже взяв сумку, чтобы уходить, он произнес для прощания:
– Hasta luega, companera, – а я ответила: "No pasaran!" – единственное известное мне испанское слово, и вскинула кулак в приветствии, как любил делать Еспер. Может, это было и глупо, но он улыбнулся и ответил тем же, а потом повернулся и исчез за дверью.
Но в Осло я не знаю синдикалистов. А голый англичанин сидит на краешке кровати и листает мои книги. Он упирает ноготь в имя Илья Эренбург и говорит, что и сам коммунист, так чго никаких проблем. Для него я с радостью побуду коммунистом. Я голышом иду к своей одежде и неспешно одеваюсь, вещь за вещью. Он оборачивается и глядит, но я продолжаю одеваться как ни в чем не бывало, а он остается один со своим нелепым голым белым телом.
– My books, please, – прошу я; он дает мне всю стопку, я беру книги под мышку и спускаюсь по лестнице в гостиничный холл.
Я иду себе, вдыхаю пыльный запах каменных стен и замусоренных тротуаров, приглушенную сырость протекающей через город реки и кисловатую сладость пивоварни Шуса, в подвалах которой громоздятся распираемые изнутри огромные медные чаны, а снаружи всегда кто-нибудь стоит, прижавшись к стеклу, и смотрит как зачарованный. По вечерам я одолеваю Трондхеймсвей пешком, чтобы сэкономить деньги на автобусе, но тут же трачу их на кино – я смотрю все подряд. Вечер за вечером я сижу в темноте переполненного зала и гляжу на экран; я поглощаю фильмы, выпуски новостей, документальные ленты и мультики. На "Томе и Джерри" женщина на седьмом ряду заходится от хохота, потом она смеется уже одна на весь зал, и все оборачиваются в ее сторону, но она не может остановиться. И выдержать не может, ей делается плохо, и ее выносят, впуская луч света, потом дверь снова закрывается, и мы слышим, как женщина в фойе одновременно хохочет и рыдает и кричит:
– Ну нет же, нет! Я не хочу!
Я тоже не хочу. Я поднимаюсь и прошу прощения у мерцающего ряда лиц, и всем приходится встать, чтобы выпустить меня. Мимо кассы я выхожу на улицу, где еще светло и тени длинные и где вечернее солнце мягко освещает мой путь вверх по Карлу Юхану. Нигде ни одного знакомого лица, и я сержусь: ну что же Еспер не пишет? Мать раз в месяц присылает письма, в которых говорится, что если я обращусь к свету и сохраню в душе Господа, то счастье осенит меня. Всю Студенческую улицу свет режет мне глаза, но Господь бросил меня давным-давно.