355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Саксонов » Можайский — 3: Саевич и другие (СИ) » Текст книги (страница 8)
Можайский — 3: Саевич и другие (СИ)
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:15

Текст книги "Можайский — 3: Саевич и другие (СИ)"


Автор книги: Павел Саксонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

– Вы правы! – Саевич оторвался от стола, стремительно присел на корточки, обулся и также стремительно выпрямился. – Да! Идея мне понравилась! Но что с того? Оглянитесь вокруг: сотни фотографов делают снимки умерших людей, но как делают? Отвратительно! Бездарно! Без выдумки и огонька! Умершие люди на их работах – обычные трупы, только что ряженые. Вся эта публика живет отчаянием родных, но вместо того, чтобы предложить родным утешение, дает им очередное свидетельство смерти! Это ли не ужас? Это ли не то, что и следует осуждать? А я…

– Уж не хотите ли вы сказать, – перебил Саевича Чулицкий, – что вы руководствовались благородной идеей представить ушедших как живых и тем их близким даровать умиротворение? Можайский!

Его сиятельство посмотрел на Чулицкого.

– А ну-ка, передай сюда карточки!

Его сиятельство пожал плечами, вынул из кармана изъятые у Саевича фотографии и, поколебавшись – самому ли встать, чьим-то посредничеством воспользоваться? – кивнул в сторону сидевшего поблизости Гесса: мол, товарищ ваш, вам и отдуваться, Вадим Арнольдович!

Гесс понял правильно. Встав со стула и забрав у Можайского карточки, он передал их Чулицкому. Тот, расцепив пальцы и приняв эту гадость, начал – одну за другой – эти карточки перебирать, одну за другой швыряя их в сторону Саевича.

– Вот это – сулит покой родным и близким? – шварк: карточка полетела. – Или вот это? – следующая отправилась в полет. – Может быть, это?

Так, пока Саевич стоял онемевшим истуканом, фотографии – подобно моменту, когда их только что представили на общее рассмотрение – снова усеяли пол гостиной. Только на этот раз Саевич не дергался в отчаянии, не рыдал над упадавшим в прах творением искусства, не стремился подобрать с паркета то, что лично ему представлялось вершиной фотографического мастерства. Нет: он стоял и смотрел на то, как плотные кусочки картона разлетались из пальцев Чулицкого причудливыми траекториями, и не говорил ни слова.

Не сдвинулся он с места и ничего не сказал и тогда, когда упала последняя фотография.

– Ну! Что же вы молчите? – глаза Чулицкого, красные, словно у почуявшего младенцев Молоха [50]50
  50 Cемитское божество, которому даже в историческую эпоху приносились человеческие жертвы – преимущественно дети.


[Закрыть]
, почти вылезали из орбит. – Ничего придумать не можете?

Саевич продолжал хранить молчание.

– С вами всё ясно!

Взгляд Чулицкого начал угасать, и вот тут-то Саевич и взорвался:

– Ничего вам не ясно, старый, глупый, ощипанный индюк! Не с вашим убогим умишком, напичканным всякой отжившей чепухой, понимать искусство и его мотивы! Ваш уровень – кабацкая мазня, дебелая баба на этикетке папирос, снеговик с морковкой вместо носа! Вы…

Раздался звук пощечины. Это Гесс подскочил к своему другу и – с размаха, явно не в качестве декорации – влепил ему ладонью по щеке. Голова Саевича мотнулась, глаза внезапно закатились и засверкали под светом люстры страшно-блестящими белками. Тело обмякло и повисло на руках Вадима Арнольдовича.

– Не обращайте на его слова внимания, Михаил Фролович, – Гесс с видимым усилием волочил Саевича к стулу, – у него истерика!

Чулицкий, поначалу опешивший настолько, что и не знал, как реагировать на брань фотографа, теперь вскочил из кресла и, ухватив со стола стакан – его предусмотрительно успел наполнить Митрофан Андреевич, – подошел к стулу:

– Держите.

Гесс принял стакан, а Чулицкий одновременно и закинул Саевичу голову, удерживая ее в таком положении, и разжал ему челюсти. Водка полилась фотографу в горло.

Бульканье сменилось фырканьем. Саевич забился в руках Чулицкого, и тот отпустил его. Гесс убрал почти опустевший стакан.

– Что вы делаете? – Саевич попытался встать со стула, но Чулицкий усадил его обратно. – Пустите меня!

– Сиди спокойно, – Это уже Гесс – куда более мягко, чем Михаил Фролович – прикоснулся к своему странному другу, – у тебя был приступ. Отдохни.

– Приступ?

– Истерика.

– Но… – и тут Саевич увидел разбросанные фотографии. – Опять?! Кто… зачем… кто это сделал?!

– Да сиди же ты! – Гесс – уже не так нежно – толкнул едва не вскочившего Саевича на стул. – Без тебя приберемся.

– М-да… уж… – Чулицкий обменялся с Гессом быстрыми взглядами, и оба, оставив мало что соображавшего и удивленно на все смотревшего Саевича, отошли от стула, опустились на карачки и начали собирать отвратительные карточки. – И давно с ним это?

Гесс, ползая и собирая усердно, ответил сдавленно, как будто запыхавшись:

– Сколько знаю. С детства с ним это. Копится, копится, а потом прорывается…

– Так он – сумасшедший что ли?

– Нет, что вы. Просто конституция у него нервная. Впрочем, консультации он получал. В частности, у Мержеевского [51]51
  51 Иван Павлович Мержеевский (1838–1908) – российский психиатр, профессор Медико-хирургической академии в Петербурге, директор клинического отделения душевных болезней.


[Закрыть]
. Но никаких опасных патологий у него не нашли, диагностировав, насколько мне известно, легкую степень кататонии [52]52
  52 Психическое заболевание, наблюдаемое при инфекционных и органических психозах и иногда при шизофрении.


[Закрыть]
.

– Час от часу не легче! – Чулицкий, приподняв голову, покосился на сидевшего Саевича и тут же снова уткнулся в разбросанные карточки. – Но это хоть что-то объясняет… Фу! А все же – гадость какая! Вы так не считаете? Вадим Арнольдович, только посмотрите на это!

Гесс согласился:

– Спору нет, отвратительно!

– Но вы-то… – Чулицкий остановился и уже всем телом повернулся к стоявшему рядом на четвереньках Гессу. – Вы-то почему так его запустили? Он же, если я правильно понял, ваш лучший друг?

Гесс, только что продвигавшийся вперед, тоже остановился и повернулся к Чулицкому:

– А что я мог сделать?

– Ну… – Чулицкий задумался, не находя ничего вразумительного, но и не желая так просто сдаться. – Да вот хотя бы: этот его угол, в котором он живет… сам-то я его не видел, но, по словам Можайского…

– Юрий Михайлович прав: местечко то еще. Совсем – будем говорить прямо – неподходящее для нормального человека. Но ни на что другое у Саевича нет средств. С тех пор, как окончательно промотался, ему и оставалось только, что перебираться из угла в угол, скатываясь во все более омерзительные. И ничем решительно помочь тут невозможно!

– Да что же это: ни у вас, ни у ваших общих друзей нет какого-нибудь приличного закутка? Деревня, наконец? Говорят, для расстроенной психики деревня – лучшее место из всех.

– Так-то оно так. – Гесс вздохнул. – И закуток найдется, и в деревню пристроить можно. Но ведь он сам никуда не идет и не едет!

– Предлагали?

– Конечно.

– И ни в какую?

– Только однажды, – Гесс, припоминая, вздохнул еще раз, – он согласился перебраться на лето в именьице одного из наших общих друзей: в Эстляндскую губернию. Но это время стало настоящим кошмаром для всех абсолютно: и для приютивших Саевича людей, и для него самого.

– Свинячил?

– Да нет, что вы…

– Что же тогда?

– Вымотал нервы: себе и окружающим.

– Да как же?..

– А вот так.

Гесс изменил позу: вместо того чтобы стоять на четвереньках, просто сел на пол. Чулицкий последовал его примеру, и нашим глазам предстала изумительная картина: два полицейских чиновника, один причем – в чине солидном и совсем к тому же не мальчик, сидели, как дети, на паркете, склонившись друг к другу головами, и, полагая, что шепчут, во всеуслышание обсуждали присутствовавшего здесь же человека. Справа и слева от них аккуратными стопками были разложены фотографические карточки, а прямо перед ними – простирался хаос из них же, таких же, еще не прибранных, карточек.

Слушали все. Григорий Александрович, по виду уже вполне пришедший в себя, тоже слушал. Он даже наклонился со стула вперед, боясь, очевидно, пропустить хоть слово. И вот, аккуратно в момент, когда Вадим Арнольдович закончил изложение собственной версии, воскликнул:

– Чепуха!

Гесс и Чулицкий одновременно вздрогнули и совершили невероятный маневр: прямо на своих филейных частях – суча ногами – развернулись к Саевичу. Гесс вопросил в смущении:

– Ты слышал?

– Как и все остальные.

– Ты не подумай, я…

Саевич махнул рукой и – кстати сказать, искренне – улыбнулся:

– Я знаю, что ничего плохого у тебя и в мыслях нет. Вот только то, что ты рассказал, – неправда!

– Помилуй! Да ведь сам Константин Константинович…

– Твой Рауш напридумывал черт знает чего. На самом же деле, всё было не так, но главное – намного проще.

– Что же произошло?

– В сущности, ничего. Просто погода все время стояла отвратительная… да вы, господа, – обратился уже ко всем Саевич, – и сами должны помнить то злополучное лето. Еще весной знающие люди предупреждали, что ничего хорошего ожидать не стоило: за холодным, промозглым апрелем последовал необычайно теплый и очень засушливый май, разразившийся к последним своим числам настоящими потопами! И как приключились эти потопы, так и пошло-поехало: поливало в июне, поливало в июле, поливало и в августе. Как сказал бы господин Рыкачёв [53]53
  53 Михаил Александрович Рыкачёв (1840–1919) – выдающийся русский метеоролог, директор Главной физической обсерватории, первый председатель Воздухоплавательного отдела Императорского русского технического общества. Инициатор наблюдения за движением облаков с аэростатов. Создатель целой сети метеорологических станций. Генерал-лейтенант по Адмиралтейству. Генерал флота с 1909 года.


[Закрыть]
, атмосферные фронты утвердились на своих позициях, протянувшись по всему северо-западу Империи. Понятно, что в зоне их действия оказались и прибалтийские губернии. В Петербурге тот год ознаменовался четырьмя наводнениями, в двух из которых вода поднималась выше двух метров, причем одно из них, немногим не дотянувшее до трехметровой отметки, попало в реестр чрезвычайно опасных. В Эстляндии, разумеется, никаких наводнений не было, но в целом… В целом погода была ужасной! Представьте себе постоянно серое, даже, пожалуй, черно-серое небо, изо дня в день обваливающееся вам на головы. Представьте себе ночами и днями идущие дожди: с перерывами редкими и бессолнечными. Представьте грязную жижу, в которую превратились поля и дороги и которая постоянно чавкает под ногами. Представьте дом: отчасти лишь каменный, отчасти – деревянный, с крытой соломой крышей. Представили?

Мы закивали.

– Представьте и заунывный ветер с северо-запада: дующий ровно, без шторма, но без единой паузы, и несущий не соль, как это было бы где-нибудь на юге, а затхлость залива и Балтики – этой лужи среди морей.

Перед моим внутренним взором – чего уж греха таить – так и встала картина: серые волны с редкими шапками пены без устали бегут к низкому берегу, накатываясь на него и смешиваясь в песчаное месиво. Чуть поодаль – принявшие вечный почти изгиб и даже на вид обшарпанные сосны. За ними – серый, как волны, дом: неуютный, пропахший сыростью и чем-то неприятно-дымным; не запахами очага, а провонявшей дымом плесенью…

Меня передернуло.

– Вот в такой обстановке я оказался. Зачем, господа? Я ведь фотограф! И что же мне было делать? Работать не представлялось возможным. Несколько, впрочем, раз я попытался поставить кое-какие эксперименты, но все они с треском провалились. Здесь, в городе, в моем углу, я, оказавшись взаперти по непогоде, хотя бы могу заниматься механикой. Здесь меня окружают вещи, из которых – при должных сноровке и выдумке – можно смастерить немало нужных и даже просто интересных приспособлений. Да и сам процесс размышлений доставляет немало удовольствия…

– Но господин Саевич, Григорий Александрович! – изумленно воскликнул наш юный друг, поручик, о котором мы было уже и запамятовали. – Думать можно везде! Не хотите же вы сказать, что в Петербурге думается лучше, чем в сельском доме, пусть и утопающем в дожде?

Саевич не менее изумленно воззрился на поручика, от которого, похоже, меньше всего ожидал каких бы то ни было замечаний. Немного помедлив в своем изумлении, он – с напором – парировал так:

– Хочу, господин Любимов! Именно это я и хочу сказать!

– Но ведь это нелепо!

– Никак нет, господин Любимов, ничуть не нелепо!

– Но…

Стоявший рядом с поручиком Монтинин задергал нашего юного друга за рукав: полно, мол, спорить с не совсем здоровым человеком!

Заметивший этот красноречивый жест Саевич усмехнулся:

– Оставьте, господин штабс-ротмистр, рукав поручика в покое. Ваш друг просто неверно все понял.

Монтинин покраснел.

– Конечно, – тут же пояснил Саевич, – я считаю, что думается в Петербурге лучше, чем на Богом забытом чухонском хуторе. Во всяком случае, мне. А как же иначе? Ведь размышления бесплодны ровно до тех пор, пока не начинаешь воплощать их в реальность. Судите сами: я больше практик, чем теоретик, и уже поэтому только не могу находиться в покое, имея в голове одни лишь теории. Мне – кровь из носу – требуется физическое доказательство их правоты. Или неправоты: как уж придется. Но независимо от того, каким окажется результат, моя голова неразрывно связана с моими же руками. И если я не могу пустить в ход руки, то и голова оказывается бесполезной! Теперь понимаете?

Оба – Любимов и Монтинин – были вынуждены согласиться:

– Да, случай тяжелый!

– Вот именно, господа, – Саевич, неожиданно придя в восторг от такой характеристики, засмеялся. – Вот именно! Тяжелый случай.

Во взгляде Гесса, неотрывно смотревшего на фотографа, появилось беспокойство. Позже он сам рассказал мне, что смех Саевича показался ему предвестником нового приступа. Но Гесс ошибся: приступа не последовало, да и не приступ предвещал этот смех, а что-то другое. Если, конечно, вообще хоть что-то предвещал: да вот, хотя бы, изменение настроения к лучшему, потому что настроение Саевича действительно улучшалось на глазах!

– Будь погода иной, всё, возможно, пошло бы иначе. Не буду спорить: имей я возможность работать в свое удовольствие – а работы в сельской местности, уверяю вас, я сыскал бы немало! – не было бы и мучительных в своей тягомотине дней. Не было бы раздражения. Не было бы… в общем, не было бы ничего, что испортило всем настроение: и мне, и моим хозяевам. На худой конец, имейся на хуторе хоть что-то, что было бы можно приспособить к фотографическому делу… да: и тогда, полагаю, всё прошло бы иначе. Но ведь нет! Эта – покарай ее, Господи – немецкая педантичность… извини, дружище! – Саевич подмигнул встрепенувшемуся Гессу. – Эта аккуратность, провались она пропадом, обусловила то, что на всем пространстве вокруг не нашлось вообще ничего, что я мог бы пристроить к делу! Никакой завалящей железки, никакой шестеренки, никакой пластины… Трава и грязь. Трава и грязь… И эти сосны… Ветер… Дождь…

Саевич замолчал, а перед моим мысленным взором появилась еще одна, не менее тоскливая, чем предыдущая, картина. Причем теперь я вряд ли смог бы объяснить ее происхождение, поскольку с рассказом фотографа она не была связана никак.

Не знаю, почему, но почему-то вспомнилось мне залитое осенним дождем нелепое здание ревельского вокзала: эта разномастного кирпича коробка разноэтажной высотности, зачем-то построенная в духе рыцарского замка и выглядящая оттого особенно фальшиво. Поезд подходит к укрытому навесом перрону – навес на столбиках перед фасадом «рыцарского замка»: ха-ха! – и даже сквозь шипение воздуха в тормозной системе состава, сквозь несколько еще секунд то и дело возникающий лязг сцепок нестерпимым зудом слышится дождевая дробь по крыше. А дальше – мрачные залы с большими – аркадами – окнами, словно ослепшими в серой мгле, узкий, несоразмерный багажным нуждам выход на площадь и сама вокзальная площадь: мощеная булыжником, с редкими и уже совершенно облетевшими деревьями и выстроившимися рядком лихачами – унылыми, грязными, заморенными…

– Первую неделю я крепился, насколько хватало сил. Но выносить и дальше бездельное затворничество в отвратительном доме стало уже выше моих сил. Еще через неделю обстановка накалилась до предела. Казалось, плесни на любого из нас водичкой – да хоть бы тем же дождем, – и мы окутаемся паром. К несчастью, старший Рауш – тот самый Константин Константинович, на россказни которого только что ссылался мой доверчивый друг – сразу же после моего приезда отправил выезд и телеги в Ревель: на хуторе они были не нужны, а в городе могли принести копеечку. Вот почему выбраться с хутора стало чертовски сложно: дошлепать пешком по раскисшим дорогам даже до ближайшего поселения было не так-то просто. Да и задача, целью которой могло бы стать подходящее транспортное средство, не имела однозначного решения: могло ведь получиться и так, что и тамошний транспорт был отдан куда-то в извоз!

– Положеньице!

– Да: положеньице. – Саевич в очередной раз улыбнулся. – И к этому положению добавлялось еще одно тягостное обстоятельство…

– Дайте-ка, я угадаю! – Инихов. – Деньги?

– Именно, Сергей Ильич, деньги.

– В ваших карманах было шаром покати?

– Совершенно.

– А билет?

– У меня был билет на середину сентября, но…

– Ждать до середины сентября не хотелось.

– Абсолютно!

– Но вы могли обменять его на другой, да еще и с понижением класса, чтобы с выгоды оплатить извозчика!

– Именно так я и хотел поступить.

– Ага! – Инихов потер руками. – Значит, билетом вас снабдили подобающим?

И – быстрый взгляд в сторону Гесса.

– О, – Саевич тоже бросил взгляд на своего друга, – в этом даже не сомневайтесь. При переходе с класса на класс я мог бы сэкономить от четырех до шести рублей, чего – при должной сноровке, разумеется – с лихвой хватило бы на переезд с хутора в Ревель, а там – на вокзал.

– Однако…

– Однако проблему транспорта это не решало!

– И как же вы поступили?

– Все-таки пошел пешком.

– В соседнюю деревню?

– Нет: в сам Ревель!

– Простите? – Инихов сначала подумал, что фотограф пошутил, и даже начал смеяться, но смех его оборвался: глядя на серьезное лицо Саевича, Сергей Ильич внезапно осознал, что заявление Саевича – вовсе не шутка. – То есть как – в Ревель? Помилуйте! Да сколько же от хутора верст?

– Что-то около шестидесяти.

– Сколько?

– Примерно шестьдесят. Плюс-минус в зависимости от дороги.

– И все это расстояние вы прошли пешком?

– Да.

– Но зачем, прости, Господи?

Инихов с изумлением воззрился на странного человека. С не меньшим изумлением смотрели на него и все остальные, включая даже Гесса, для которого, похоже, эта эскапада лучшего друга стала полной неожиданностью. Во всяком случае, лично у меня сложилось впечатление, что Вадим Арнольдович впервые о ней услышал.

– С хутора иначе было и не выбраться, я же говорил…

– Да, но не во всей же губернии лошадей в столичный извоз угнали!

– Может, и нет. Не знаю.

– Да что же это: ни в одном селе – из тех, через которые вы проходили – вам и в голову не пришло поинтересоваться?

– Я просто не стал.

– Почему?

– Втянулся в прогулку.

– В дождь, ветер и по грязи?

– Да.

Инихов умолк. Зато Чулицкий, по-прежнему опиравшийся о пол своей пятой точкой, не стал себя сдерживать:

– Ну, ****, Толстой граф, да и только [54]54
  54 Михаил Фролович намекает на любовь Льва Толстого ходить пешком из тульского имения в Москву.


[Закрыть]
!

– Нет, – моментально поправил Чулицкого Митрофан Андреевич. – Граф Толстой, говорят, путешествует только в хорошую погоду!

На минуту в гостиной стало тихо, а потом ее нарушил смешок самого Саевича:

– Что вы так всполошились, господа?

– Скорее уж, омедузились [55]55
  55 Михаил Фролович намекает на Медузу Горгону, при взгляде на которую люди превращались в камень.


[Закрыть]
, – проворчал Чулицкий и начал подниматься на ноги. – И как прошла прогулка?

Саевич опять усмехнулся и рассказал – быстро и без душещипательных подробностей:

– Как она могла пройти? Ужасно, разумеется. С хутора я сбежал посреди ночи: боялся, что, несмотря на возникшие между нами недоразумения, Рауш возьмется меня отговаривать, а то и вовсе задержит силой, с него бы сталось. Первые часы – до света – я брел почти наугад, различая дорогу только по тем ощущениям, что доставляли мне мои собственные ноги, а иногда – и тело целиком. Я разумею моменты, когда, не удержавшись на ногах, поскальзывался в глинистой колее и падал. Но когда рассвело, стало немножко легче: тумана не было – его рассеивал ветер, – пространство открывалось широко, взгляд охватывал дорогу намного вперед. Впрочем, это облегчение длилось недолго. Часу, возможно, в девятом я вдруг сообразил, что сбежать-то мне удалось, да вот удалось ли скрыться? Ходок я опытный – благо, немало с фотографическими принадлежностями пешком отходил, – но вряд ли я мог тягаться с крестьянами, которых, взбреди ему такое в голову, старый Рауш способен был отправить на мои поиски. Возможно, мои опасения были напрасными: судя по тому, что тут рассказал Гесс. Однако рисковать я не хотел и поэтому изменил маршрут, свернув с дороги поначалу в поле, а там – в какой-то лес. Если, конечно, то, что в Эстляндии произрастает, можно и впрямь назвать таким гордым именем! Как бы там ни было – лес это был или нет, – но около десяти утра, перепачканный и еле волоча ноги от налипшей на ботинки размокшей земли, я оказался между деревьев и при этом впервые на сравнительно осушенном месте. Говоря «осушенном», я именно это и имею в виду: кто-то – уж не знаю, кто – озаботился провести вдоль границы что-то навроде ирригационной канавы, какое-то подобие азиатского арыка, куда стекали излишние воды, давая местечку возможность не превращаться в обсаженное деревьями болото. В чем состоял философский смысл такого обустройства, не спрашивайте: я тоже не имею о том ни малейшего представления! Тем не менее, эта предусмотрительность позволила мне перевести дух: устроившись под деревом – да, на мокрой траве; да, под падавшими с веток и листьев каплями, – я благословил неизвестного мне человека за то, что впервые за несколько часов оказался не в глине и в топи, а на всего лишь подмоченной лужайке. Там, на этой лужайке, я просидел до полудня, развлекаясь наблюдением за видневшейся дорогой. А потом снова тронулся в путь, стараясь держаться так, чтобы, насколько это было возможным, не выходить из леса на вид и не мелькать по тянувшимся там же полям. К несчастью, уже через пару сотен саженей арык закончился, и снова потянулись болота. А с ними пришли высокая и отвратительно мокрая трава, какие-то склизкие лишайники, неразобранные буреломы: нередко – из полусгнивших и потому вдвойне опасных стволов. Не раз, оперевшись рукой на крепкий по виду ствол, я падал, едва не лишаясь глаз: дерево под тяжестью моего веса проламывалось и превращалось в труху! Время от времени я вновь углублялся в лес, чтобы совсем без риска обойти населенные пункты. Дважды терял направление, но выбирался. К исходу дня мне удалось проделать – по моим собственным смутным подсчетам – около трети пути, и я пригорюнился: идти совсем без отдыха я не мог, а это значило, что на всю дорогу мне потребуется несколько дней! Вставал вопрос питания: если с водой особых проблем не было, то с едой дело обстояло иначе. Удирая с хутора, я прихватил с собой краюху хлеба, несколько луковиц, немного морковки и что-то еще, но в целом мои запасы были чрезвычайно скудны, а когда – вечером – я позволил себе от души подкрепиться, и вовсе практически иссякли. Отсюда появилась дилемма: разжиться едой я мог бы только в деревнях и в городках, но именно их я и желал обойти стороной. Кроме того, что мог я предложить крестьянам в обмен на еду? Ведь денег у меня не было! Сдаться и попросить доставить обратно на хутор? Или сдаться и упросить – в обмен на щедрое вознаграждение – доставить на ревельский вокзал? Но насколько щедрым и потому привлекательным могло бы показаться вознаграждение в несколько рублей? Вот так, господа, я на собственной шкуре ощутил все прелести положения беглеца. С той только разницей, что в случае поимки мне не грозили арест и суд с последующим этапом куда-нибудь во глубину сибирских руд [56]56
  56 Саевич цитирует стихотворение Пушкина «Во глубине сибирских руд», то есть – на каторге.


[Закрыть]
. Хотя, пожалуй, было и еще одно различие положений: я, как вариант, не рассматривал возможность воровства и грабежей, к которым, вероятно, мог прибегнуть настоящий беглец от правосудия.

– И ваше счастье, что не рассматривали! – Можайский поднял на Саевича свои всегда улыбающиеся глаза. – В ту пору губернатором тамошних мест был Сергей Владимирович князь Шаховской [57]57
  57 Князь С.В. Шаховской (1852–1894) – в 1885–1894 годах губернатор Эстляндии.


[Закрыть]
– человек сам по себе хороший и… добрый.

Можайский, подбирая эпитет Сергею Владимировичу, на какое-то мгновение запнулся, а по его и без того мрачному лицу пробежало подобие еще более мрачной тени.

– Но доброта его к людям вообще – в целом, так сказать, к человеческому роду – никак не отражалась на ворах и грабителях, а в Прибалтике еще и подверглась дополнительному, и при этом весьма тяжкому, испытанию. Дело в том, что Сергей Владимирович возымел желание как можно более полно сблизить немцев и русских губернии, для чего предпринял ряд весьма странных мероприятий. При нем широко развернулось православие…

– Юрий Михайлович! – И без того с раскосом, глаза Кирилова сузились еще больше. – Вы бы… того…

– Полно, Митрофан Андреевич: ничего крамольного я не имею в виду.

– Но все же… православие… сомнительные мероприятия…

– Но это – правда. Судите сами: дело ли это – пытаясь сблизить народы, одному в ущерб развивать религию другого?

– Да я-то понимаю, но не ровен час…

– Помилуйте! Да ведь здесь нет никого, кто мог бы донести в кривом истолковании!

– Так-то оно так, но…

– Бросьте! – Можайский решительно пресек дальнейшие возражения и продолжил мысль. – При Шаховском, повторю, широко развернулось православие, а также появились фактические требования не менее широко знакомиться с русской культурой. Не русских, заметьте, князь призывал знакомиться с культурой немцев, а немцев – с культурой русских. Ничего удивительного, что эта политика, с восторгом принятая одними – и весьма незначительной, замечу при этом, частью, – натолкнулась на отчаянное сопротивление других. Говорят – сам я свидетелем не был, – один из крупных губернских собственников предпринял было попытку воззвать к благоразумию Сергея Владимировича, но натолкнулся на суровую отповедь, причем сама, свойственная Сергею Владимировичу, манера говорить и общаться на дружеской ноге со всеми без исключения была воспринята уязвленным бароном за сущее издевательство. Всё это в совокупности привело к возникновению в губернии крайне нездоровой атмосферы, в которой единственным способом действия с надеждой на успех оставалась грубая сила. И вот поэтому, Григорий Александрович, вам очень повезло, что вы не решились на воровство, не говоря уже о грабеже. Решись вы на такое и попадись, вариантов дальнейшего развития событий было бы только два. Первый – вас убили бы прямо на месте: как русского. Второй – полиция отбила бы вас от местных жителей, но далее вас ожидал бы суд. И вот тут – по собственному Шаховского предписанию – вы бы получили по полной и даже сверх того: как русский, опорочивший в глазах местного населения высокое звание русского человека.

– Что-то подобное я слышал… – Саевич почесал подбородок. – А еще мне Рауш рассказывал какую-то историю с киркой…

– Возможно, – практически подтвердил Можайский, – речь шла о кирке, изъятой у местных жителей лютеранского исповедания ради устроения в ней православной церкви.

– Точно! – воскликнул Саевич.

– Что, – удивился Чулицкий, – и до такого доходило?

– Еще как доходило, – Можайский удрученно кивнул головой. – Вот ведь какая ирония: добрый в быту, превосходный вообще человек, а столько дров наломал, и не единения добился, а черт знает чего. Недаром Скалону [58]58
  58 Евстафий Николаевич Скалон (1845–1902) – в 1894–1902 годах губернатор Эстляндии, преемник на этом посту князя Шаховского.


[Закрыть]
пришлось всю канцелярию поменять – до единого, я слышал, чиновника!

– Гм…

– Да.

Несколько секунд протекли в неподвижной тишине, а потом Можайский махнул Саевичу рукой: мол, продолжайте! Саевич вернулся к прерванному рассказу:

– Когда я закончил вечернюю трапезу и разом понял две вещи – то, что остался без еды, и то, что на всю дорогу мне понадобится несколько дней, – я приуныл. А тут еще, как на грех, меня стало пробирать холодком. Вообще сказать, было совсем не холодно, и уж совсем хорошо было то, что не стояла жара. Но я промок, устал и не имел никакой возможности развести костер и согреться, и это чисто психологически обостряло озноб. Промучившись около часа и не придя ни к какому однозначному решению, я плюнул на идею думать трезво и здраво и, как говорится, встал и пошел [59]59
  59 Аллюзия на евангельский рассказ о воскрешении Христом Лазаря.


[Закрыть]
. Идти ночью по лесу было, разумеется, не лучшей затеей, в чем я, упав и разбившись до крови, убедился быстро и способом безжалостным. Зато происшествие выгнало меня прочь, и я вновь оказался на дороге: пусть и размытой, пусть неудобной для пешехода, но в целом куда более приветливой, чем лес, погруженный в струившуюся шорохом дождя темноту! Вот так и получилось, что утром – а как оно наступило, я и сам не заметил – меня поджидало видение невероятных радости и красоты: проступая из серой пелены, где-то у горизонта виднелся шпиль церкви святого Олафа. А это означало, что сам город был уже совсем близок: в ясную погоду шпиль должен быть виден за многие версты, но в дождь неизбежно возникает иллюзия – горизонт придвигается, и видимый на нем шпиль оказывается намного ближе к наблюдателю, чем это можно подумать. И правда: спустя каких-то полчаса от того момента, когда шпиль оказался перед моими глазами, я уже брел по улочкам Ревеля, стараясь определить кратчайший путь к вокзалу. Дело это оказалось не таким уж и простым, но я справился. Вот только вместо удовлетворения завершение моего пути принесло мне новые испытания.

Перебивая Саевича, хохотнул Инихов:

– Догадываюсь!

– Совсем несложно, говоря начистоту, – парировал Саевич.

– Итак?

– Вы правы: стоило мне войти в здание вокзала, как меня схватили. А когда при личном досмотре первым делом обнаружился билет первого класса на поезд до Петербурга, совсем озверели!

– Видок у вас, надо полагать, был соответствующий!

– Вот именно. И именно поэтому я не обиделся на ретивых служак. В конце концов, что еще они могли подумать, увидев на вокзале грязного оборванца, а потом и обнаружив у него билет первого класса? Будь я на их месте, я бы тоже первым делом предположил что-нибудь совсем уж мрачное и ужасное. Например, убийство. Но – мало-помалу – мы нашли общий язык, тем более что документы мои оказались в полном порядке. Правда, сразу отпустить меня не решились, проведя для начала формальную проверку, для чего пришлось подождать удостоверяющую мою личность телеграмму из Петербурга. Но это было даже к лучшему: во время ожидания меня напоили пусть и жиденьким, но чаем, а заодно и накормили – по виду отвратительной, но восхитительно горячей похлебкой! В общем, когда недоразумение объяснилось, я вновь оказался на вокзале и без труда обменял билет на более дешевый. Наконец-то в моих карманах появились деньги, и я – времени до подачи поезда было достаточно – даже позволил себе часть их сразу потратить на пиво. Кабатчик, как до того полицейские, поначалу отнесся ко мне в высшей степени подозрительно, но деньги решили всё… Боже! Насколько же вкусным мне показался Пфаф! Здесь, у нас, пиво этого завода тоже встречается, но конкуренция со стороны крупных производителей уже почти погубила производство и продажи, и то, что ныне предлагается, не идет ни в какое сравнение с тем, что я выпил тогда в кабачке неподалеку от ревельского вокзала!

– У них там есть еще и Саку…

Саевич скривился:

– Этим пойлом меня угощал Рауш… нет, спасибо: больше не надо!

Я едва уловимо передернул плечами: на сугубо мой собственный взгляд, что Пфаф, что это… как его… Саку – одним миром мазаны и уж тем паче вряд ли являются теми напитками, которые следует пить промокшему до нитки и только что проделавшему немалый пеший путь человеку. И тут же мое мнение – пусть и невольно – подтвердил и сам Саевич:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю