355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Нерлер » Осип Мандельштам и его солагерники » Текст книги (страница 9)
Осип Мандельштам и его солагерники
  • Текст добавлен: 18 июля 2017, 00:00

Текст книги "Осип Мандельштам и его солагерники"


Автор книги: Павел Нерлер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)

Пальчики
(27 декабря)

С мертвых, согласно инструкции, снимали дактилоскопические отпечатки правой руки.

Сами пальчики прокатали, пока они еще не остыли, сразу же, 27 декабря: эта работа большой квалификации не требовала. А вот необходимое сличение имеющихся и полученных отпечатков состоялось только 31 декабря, когда старший дактилоскопист отделения угрозыска райотдела УГБ НКВД по «Дальстрою» тов. Повереннов произвел «сличение и отождествление пальцев-отпечатков, снятых на дактокарте з/к, умершего 27 декабря 1938 г. и числящегося в санчасти ОЛП согласно ротной карточки под фамилией Мондельштам[233]233
  Sic! Так в документе.


[Закрыть]
, с отпечатками пальцев на дактокарте, зарегистрированными на его имя в личном деле. Оказалось, что строение папиллярных линий (специфических рельефных линий на ладонных и подошвенных поверхностях. – П. Я.), узоров и характерных особенностей пальце-отпечатков по обоим сличаемым дактокартам между собой обозначаются как совершенно тождественные и принадлежат одному и тому же лицу» (и первая и вторая дактограммы имеются в деле).

В свидетельстве о смерти как-то настораживает то, что труп не вскрывали. Что это значит? Обычная ли это практика или исключительный случай? И разве можно установить причину смерти без патологоанатома? А если да, то входят ли в число таких безусловных причин паралич сердца и артериосклероз? И не является ли вдруг эта запись указанием на насильственный характер смерти?

Нина Владимировна Савоева рассказывала, что как бы трудно ни было, но в колымских больничках вскрывался каждый труп. На пересылке же все могло быть совсем иначе, к тому же в декабре 1938 года налево и направо косил сыпняк: не справляясь с «потоком» мертвецов, врачи вполне могли оставить одного или нескольких, или даже многих и без вскрытия.

Похороны жмурика
(начало января 1938 года)

Декабрь 38-го года – это массовая смертность заключенных от сыпного тифа. Тела выносили прямо из барака в палату морга, где снимали отпечатки пальцев и к большому пальцу правой ноги привязывали бирку. Это кусок фанеры со шпагатом, на фанерке – химическим карандашом – фамилия, имя, отчество, год рождения, статья и срок.

Трупы, уже прошедшие дактилоскопическую сверку, складывали штабелями возле барака, или накапливали в ординаторской палатке. Иногда они лежали по 3–4 дня, пока не придет конная повозка, чтобы увезти на «кладбище».

…Однажды начальник лагеря вызвал Маторина, в то время санитара, и велел: «Отнеси жмурика», то есть покойника.

Жмуриком, согласно бирке, оказался Мандельштам[234]234
  Смущает, что нести жмурика было велено из изолятора в больницу.


[Закрыть]
.

«Но прежде я ему руки поправил. Они были вдоль тела вытянуты, а я хотел их сложить по-христиански. И они легко сложились. Мягкие были. И теплые. Знаете, ведь покойник окостеневает, руки-ноги не гнутся, а здесь… Я напарнику говорю: „Живой будто…“ (Прошу за догму не принимать. Мало ли что, могло и показаться.) Но факт был: руки сложились легко…».

А дальше за дело брались урки с клещами. Прежде чем покойника похоронить, они обыскивали одежду и вырывали золотые коронки и зубы (а у Мандельштама были золотые коронки, – в молодости над ним еще потешались: «Златозуб!»). Снимали с помощью мыла кольца, а если не поддавалось, то отрубали палец.

Хоронили же на владивостокской транзитке, разумеется, без гроба – в нательной рубахе, в кальсонах, иногда оборачивали простыней. Мертвые тела опускали в каменный ров, в братскую могилу-траншею, глубиной всего 50–70 см[235]235
  Копать такие рвы, особенно зимой, было очень тяжело. Впрочем, Милютин единственный из свидетелей, кто упоминает некий лагерный крематорий на две печи (Милютина, 1997).


[Закрыть]
. Затем присыпали землей и притаптывали.

Дóма
Надежда Мандельштам в Струнино и Шортандах
1

С первой же киевской встречи в девятнадцатом году 1 мая стало для Осипа Мандельштама и Надежды Хазиной сакральной датой. Они вспоминали ее и в тридцать восьмом, в 19-ю годовщину киевской «помолвки», в снежной западне Саматихи.

«Ночью в часы любви я ловила себя на мысли – а вдруг сейчас войдут и прервут? Так и случилось первого мая 1938 года, оставив после себя своеобразный след – смесь двух воспоминаний»[236]236
  Об Ахматовой. С. 111.


[Закрыть]
.

Под самое утро 2 мая постучали энкавэдэшники и разлучили их уже навсегда. «Мы не успели ничего сказать друг другу – нас оборвали на полуслове и нам не дали проститься»[237]237
  Воспоминания. С. 427.


[Закрыть]
. Так торопили и так спешили, что увезли Осипа Эмильевича даже без пиджака![238]238
  В. Меркулов сообщал, что к моменту наступления холодов на Мандельштаме были только парусиновые тапочки, брюки, майка и какая-то шапка.


[Закрыть]

Сопровождать мужа хотя бы до Москвы жене на этот раз не разрешили: срок действия сталинского «чуда» 1934 года уже истек.

Только 6 или 7 мая Надежда Яковлевна сумела выбраться из Саматихи. И, по-видимому, сразу же после этого выехала в Калинин, где забрала корзинку с рукописями – примерно половину архива Мандельштама (вторая половина была в Ленинграде у Рудакова). Она понимала, что такой же «налет» неизбежно предпримут и органы, но сумела опередить и без того перегруженный аппарат НКВД. Два сотрудника областного управления НКВД – Недобожин-Жаров и Пук – также побывали у Травниковых, но только 28 мая 1938 года и без особого результата.

Из Калинина – через Москву и Саматиху – навстречу гибели у Тихого океана – начинался крестный путь Осипа Мандельштама. А ее собственный «крутой маршрут» после ареста и смерти мужа прошел через несколько промежуточных станций: Струнино – Шортанды – снова Калинин – Муйнак – Ташкент – Ульяновск – Чита – Чебоксары – Таруса – Псков.

Первые две из них, переложенные Москвой и Ленинградом, вобрали в себя те самые восемь месяцев

1938 года, что отделяли арест Мандельштама от его смерти.

Всмотримся подробнее в эти восемь месяцев[239]239
  Основными источниками нам послужат воспоминания Н. Я. и ее переписка с Б. С. Кузиным.


[Закрыть]
.

2

Все это время Н. Я. прожила на положении «стопятницы»[240]240
  «Стопятницы», «стоверстницы» – те, кому было запрещено проживать в Москве и не ближе чем в 100 км от нее.


[Закрыть]
.

Самой первой и долгой станцией оказалось Струнино.

Кто-то посоветовал ей попытать счастье устроиться по Ярославской дороге – той самой, по которой ежедневно шли на восток эшелоны с осужденными: тайная надежда встретиться с мужем хотя бы взглядами через зарешеченное окно тоже присутствовала в этом выборе.

Она начала с Ростова Великого:

«…в первый же день я встретила там Эфроса[241]241
  Абрам Маркович Эфрос (1888–1954) был арестован в конце августа 1937 г. и в начале 1938 г. выслан на 3-летний срок в Ростов Великий. Судя по воспоминаниям Н. Д. Эфрос, его вдовы, режим пребывания был достаточно мягким.


[Закрыть]
. Он побледнел, узнав про арест О. М., – ему только что пришлось отсидеть много месяцев во внутренней тюрьме. Он был едва ли не единственным человеком, который отделался при Ежове простой высылкой. О. М., услыхав за несколько недель до своего ареста, что Эфрос вышел и поселился в Ростове, ахнул и сказал: „Это Эфрос великий, а не Ростов…“ И я поверила мудрости великого Эфроса, когда он посоветовал мне не селиться в Ростове: „Уезжайте, нас здесь слишком много…“»[242]242
  Воспоминания. С. 405.


[Закрыть]

Но неудача обернулась удачей:

«В поезде, на обратном пути, я разговорилась с пожилой женщиной: ищу, мол, комнату, в Ростове не нашла… Она посоветовала выйти в Струнине и дала адрес хороших людей: сам не пьет и матом не ругается… И тут же прибавила: „А у нее мать сидела – она тебя пожалеет…“ Поезда были добрее людей Москвы, и в них всегда догадывались, что я за птица, хотя была весна и кожух я успела продать. <…> …Я сошла в Струнине и отправилась к хорошим людям. С ними у меня быстро наладились дружеские отношения, и я рассказала им, почему мне понадобилась „дача“ в стоверстной зоне. Впрочем, это они и так поняли. А снимала я у них крылечко, через которое никто не ходил. Когда начались холода, они силком перетащили меня в свою комнату, загородив мне угол шкафами и простынями: „Чтобы вроде своей комнатки было, а то в общей ты не привыкла…“»[243]243
  Воспоминания. С. 405.


[Закрыть]

Когда-то Иван Грозный охотился в этих диких местах и «приструнивал» из мушкета дикого зверя. Но и в 1938 году Струнино Ивановской промышленной[244]244
  Ныне во Владимирской области.


[Закрыть]
области – маленький рабочий поселок, ставший в том же году даже городом, на самом деле решительно ничем не отличался от деревни. Особенно летом – когда у хозяев и корова на выпасе, и огород, а в речке Пичкуре – рыба, которую можно ловить хоть корзиной, а в лесу – малина, которую можно набирать «профессионально» – двух-трехлитровыми банками.

Впрочем, шальная рыба и сезонная ягода – не лучшая основа рациона.

«Хозяева заметили, что мне нечего есть, и делились со мной своей тюрей и мурцовкой. Редьку там называли „сталинским салом“. Хозяйка наливала мне парного молока и говорила: „Ешь, не то совсем ослабеешь“. <…> А я носила им из лесу малину и другие ягоды»[245]245
  Воспоминания. С. 406.


[Закрыть]
.

Собственно, «хорошие люди» жили даже не в самом Струнино, а в прилегающем к нему поселке Доброе (Садовая, 25). Этот нюанс сохранила память 7-летнего Шурика, сына Александра Эмильевича: оба Шуры жили здесь у Н. Я. в августе-сентябре, как на даче. Мальчишке запомнились еще непривычная обстановка деревенской комнаты с русской печью и молчаливо-мрачное настроение и отца, и тети Нади[246]246
  Об этом А. А. Мандельштам пишет в своих, пока не опубликованных, воспоминаниях об отце.


[Закрыть]
.

3

Хоть и нельзя было Н. Я. находиться в Ленинграде (не только в Москве!), но пришлось. Почти весь июнь она провела у постели умирающей от рака старшей сестры Ани, проводила ее в последний путь. Простилась и с «дедом» – Эмилем Вениаминовичем: тот радовался снохе и плакал, возмущаясь старшим и непочтительным сыном, не могущим приехать к нему, даже умирающему. Умер дед очень скоро, 11 июля, – в больничной грязи, в отчаянном одиночестве и тоже от рака.

Отчаянье было знакомо и самой Н. Я.: «Мне кажется, что я не успела сказать Осе, как я его люблю…»[247]247
  Из письма Б. С. Кузину от 1 июля (Кузин. С. 539).


[Закрыть]
. Иногда оно сменялось всплесками надежды («Может быть, еще когда-нибудь увижу и расскажу Осе, как я его ждала… Может, мы еще посидим втроем за столом»[248]248
  Из письма Б. С. Кузину от 8 июля (Кузин. С. 540).


[Закрыть]
), но отчаяние било сильней и явно брало верх: «Что Осю я не увижу никогда – я знаю, но понять этого не могу»[249]249
  Из письма Б. С. Кузину от 17 июля (Кузин. С. 542).


[Закрыть]
.

«Оси нет в Москве. Не знаю, услышу ли я еще что-нибудь о нем. Вряд ли… Для Оси прошу только быстрой и хоть легкой смерти»[250]250
  Из письма Б. С. Кузину от 10 сентября (Кузин. С. 543).


[Закрыть]
.

Эта цитата – из письма от 10 сентября, а седьмого (или, может быть, восьмого) сентября простучал по струнинским стыкам и мандельштамовский эшелон. Но никто – ни он в вагоне, ни она снаружи – ничего не заметил.

В конце сентября «дачники» Шура и Шурик вернулись в Москву, а в середине месяца пришло письмо от Бориса Кузина. Самый близкий друг и собеседник четы Мандельштамов, он пригласил Н. Я. к себе (подчеркну, именно пригласил, а не позвал!). К себе – это в прижелезнодорожный поселок Шортанды близ казахской Акмолы[251]251
  Примерно в 60 км от Акмолинска (ныне Астаны). В годы освоения целины на базе этой опытной станции был развернут Казахский НИИ зернового хозяйства (ныне им. А. И. Бараева).


[Закрыть]
, куда он и сам попал лишь в середине 1937 года на правах ссыльного и в качестве сотрудника сельскохозяйственной опытной станции.

Шортанды, однако, не был альтернативой Струнино – уже по одному тому, что слишком далеко от дома 24 на Кузнецком Мосту, от окошка № 9 справочной НКВД (буквы от Л до Н). А Н. Я., наезжая в Москву пару раз в месяц и всякий раз не более чем на пару дней (дольше было бы уже рискованно), первым делом шла в эту справочную.

Из полученных там ответов она знала и о переводе Мандельштама из Лубянки в Бутырку («Ося переменил квартиру»[252]252
  Из письма Б. С. Кузину от 25 августа (Кузин. С. 542).


[Закрыть]
), и об отправке его эшелона («Оси нет в Москве»), Возможно, что однажды ей удалось отправить О. М. в пересыльный лагерь письмо[253]253
  Получение из дома письма или телеграммы засвидетельствовал В. Л. Меркулов (РГАЛИ. Ф. 1893. Оп. 3. Д.???). Если так, то пришло оно после 7 ноября – «Дня письма», когда и сам О. Э. написал и отправил домой письмо. Получи он письмо от Нади раньше, наверняка бы упомянул в своем. Но, может быть, Меркулов видел в руках поэта телеграмму, отправленную Е. Я. Хазиным 15 декабря? Теоретически это было еще возможно – в случае, если телеграмму доставили быстро. В 11-м бараке, как и во всем лагере, был в это время карантин по сыпному тифу, и, хоть Меркулов, как лагерная обслуга, и имел в них доступ, но сам О. Э. был уже в очень незавидном состоянии (Нерлер. 2014. С. 451–504).


[Закрыть]
.

В Москве Н. Я. приходилось многое сносить, но едва ли не самым тяжелым для нее было насильственное «общение» с близкими, особенно с братом и невесткой.

«Мне гораздо легче одной, – писала она Кузину. – Одна я как будто с Осей. Не так остра разлука. <…> Любой разговор в Москве „вообще“ или „об искусстве“ (чего не переношу до слез) ощущается, как измена»[254]254
  Из письма Б. С. Кузину от 25 августа (Кузин. С. 543).


[Закрыть]
.

Но Москва была и оставалась необходимостью. В каждый приезд Н. Я. понемногу редела мандельштамовская библиотека, чем, собственно, и оплачивалось струнинское жилье. Но когда раритеты кончились и жить окончательно стало не на что, – пришло понимание того, что нужно искать и находить иные, более экзистенциальные способы пропитания и существования.

Иными словами – подумать о работе и зарплате.

«Хозяин мой был текстильщиком, хозяйка – дочь ткачихи и красильщика тканей. Они очень огорчались, что я тоже впрягусь в эту лямку, но выхода не было, и когда на воротах появилось объявление о наборе, я нанялась в прядильное отделение. Работала я на банкоброшальных машинах, которые выделывают „ленту“ из „сукна“. По ночам я, бессонная, бегала по огромному цеху и, заправляя машины, бормотала стихи. <…> Восемь ночных часов отдавались не только ленте и сукну, но и стихам»[255]255
  Воспоминания. С. 406–407.


[Закрыть]
.

С 30 сентября по 11 ноября 1938 года она проработала тазовщицей[256]256
  А согласно трудовой – ученицей тазовщицы.


[Закрыть]
прядильного комбината «5-й Октябрь» в городе Струнино Владимирской области. Знай себе подставляй жестяные «тазы» под размолотую белоснежную вату-сукно, лентой вылезающую из банкоброшальных машин. Оплата повременная – 4 р. 25 коп. в день[257]257
  Расчетная книжка № 585 (AM. Box З. Folder 104. S. 1. Item. 594–595, 625).


[Закрыть]
, месячный заработок – между 115 и 200 рублями.

Струнино стало для Н. Я. опытом погружения в рабочую среду и самой настоящей солидарности трудящихся:

«Относились ко мне хорошо, особенно пожилые мужчины. Иногда кто-нибудь заходил ко мне в цех и протягивал яблоко или кусок пирога: „Ешь, жена вчера спекла“. В столовой во время перерыва они придерживали для меня место и учили: „Бери хлёбово. Без хлёбова не наешься“. На каждом шагу я замечала дружеское участие – не ко мне, а к „стопятнице“…»[258]258
  Воспоминания. С. 407.


[Закрыть]
.

Работа многое изменила в образе жизни Н. Я. 10 октября она признавалась Кузину:

«…Я живу неподвижно. До сих пор жила своей бедой – мыслями об Осе. Сейчас меня разлучила работа с моим горем – единственным моим достоянием».

По контрасту с конкретными московскими родственниками далекий и все же немного абстрактный Кузин становился все ближе и все насущнее.

«Милый Борис! <…> Я знаю, что вы единственный человек, который разделяет мое горе. Спасибо вам, друг мой, за это»[259]259
  Из письма Б. С. Кузину от 20 сентября (Кузин. С. 544).


[Закрыть]
.

Или:

«После Оси вы мне самый близкий человек на свете»[260]260
  Из письма Б. С. Кузину от 14 октября (Кузин. С. 547). Эту фразу сам адресат подчеркнул.


[Закрыть]
.

Упомянутая уже тема личной встречи – в Струнино ли, в Шортанды ли – поселилась в переписке с сентября. 20 сентября:

«Что касается до моего приезда – я конечно приеду. Но когда? Сейчас я буду ждать письма[261]261
  Не свидетельство ли это того, что Н. Я. сама написала письмо О. Э.?


[Закрыть]
. Думаю, что не дождусь. Через сколько времени я поверю в то, что его не будет? Просто не представляю…»[262]262
  Из письма Б. С. Кузину от 20 сентября (Кузин. С. 544).


[Закрыть]

А вот из письма от 14 октября:

«Я к Вам обязательно приеду. <…> По всей вероятности, это будет в апреле. <…> Я боюсь, что мы никогда не увидимся. И я боюсь встречи. Ведь мы оба, наверное, стали другими за эти годы. Мы не узнаем друг друга»[263]263
  Мандельштамы переписывались с Кузиным, но не видели его с весны 1934 г., то есть более четырех лет (О. Э. был арестован в 1934-м, а Кузин – в 1935 г.).


[Закрыть]
.

22 октября она написала свое последнее письмо мужу[264]264
  Оригинал письма сохранился в AM. Но есть читатели, оспаривающие аутентичность письма, полагающие, что это не более чем позднейшая стилизация. И письма Н. Я. к Кузину, в их глазах, – лучшее доказательство их правоты (см.: Shtatland Е. Последнее письмо или последний миф «Второй книги» // К 40-летию «Второй книги» Надежды Мандельштам: великая проза или антология лжи? [Блог] 2013. 29 декабря / В Сети: http://nmandelshtam.blogspot.ru/). В моих же глазах – наоборот: именно в контексте этой переписки письмо Н. Я. погибающему мужу приобретает свою подлинную и истинно трагическую высоту.


[Закрыть]
. Но – отчаявшись – не отправила его.

Настроением и стилистикой письмо это – словно продолжение и часть ее переписки с Кузиным – переписки, некогда столь привычной и столь дорогой всем трем корреспондентам.

«Ося, родной, далекий друг!

Милый мой, нет слов для этого письма, которое ты, может, никогда не прочтешь. Я пишу его в пространство. Может, ты вернешься, а меня уже не будет. Тогда это будет последняя память.

<…> Каждая мысль о тебе. Каждая слеза и каждая улыбка – тебе. Я благословляю каждый день и каждый час нашей горькой жизни, мой друг, мой спутник, мой милый слепой поводырь…

Мы как слепые щенята тыкались друг в друга, и нам было хорошо. И твоя бедная горячешная голова, и всё безумие, с которым мы прожигали наши дни, – какое это было счастье – и как мы всегда знали, что именно это счастье!

<…> Ты всегда со мной, и я – дикая и злая, которая никогда не умела просто заплакать, – я плачу, я плачу, я плачу.

Это я – Надя. Где ты? Прощай.

Надя»
4

На ноябрьские праздники Н. Я. ездила в Москву. Вернулась в Струнино, по-видимому, только в четверг, 9 ноября[265]265
  В страшный день Хрустальной ночи!


[Закрыть]
, ибо занаряжена была в ночную смену.

В ту же ночь, а может быть и в пятницу (впрочем, не исключена и суббота), в цех вошли —

«…двое чистеньких молодых людей и, выключив машины, приказали мне следовать за ними в отдел кадров. Путь к выходу – отдел кадров помещался во дворе, в отдельном здании – лежал через несколько цехов. По мере того, как меня вели по цехам, рабочие выключали машины и шли следом. Спускаясь по лестнице, я боялась обернуться, потому что чувствовала, что мне устроили проводы: рабочие знали, что из отдела кадров нередко увозят прямо в ГПУ.

В отделе кадров произошел идиотский разговор. У меня спросили, почему я работаю не по специальности. Я ответила, что у меня никакой специальности нет. <…> Чего от меня хотели, я так и не поняла, но в ту ночь меня отпустили, быть может, потому, что во дворе толпились рабочие. Отпуская меня спросили, работаю ли я завтра в ночную смену, и приказали явиться до начала работы в отдел кадров. Я даже подписала такую бумажку…»

Судя по тому, что в принстонском архиве сохранилась струнинская трудовая книжка Н. Я., именно так Н. Я. и поступила – пришла в понедельник в отдел кадров, уволилась и уехала. Но сама Н. Я. дорисовывает иную картину:

«К станкам в ту ночь я не вернулась, а пошла прямо домой. Хозяева не спали – к ним прибежал кто-то с фабрики рассказать, что меня потащили „в кадры“. Хозяин вынул четвертинку и налил три стакана: „Выпьем, а потом рассудим, что делать“.

Когда кончилась ночная смена, один за другим к нашему окну стали приходить рабочие. Они говорили: „Уезжай“ и клали на подоконник деньги. Хозяйка уложила мои вещи, а хозяин с двумя соседями погрузили меня на один из первых поездов. Так я ускользнула от катастрофы благодаря людям, которые еще не научились быть равнодушными. Если отдел кадров первоначально не собирался меня арестовывать, то после „проводов“, которые мне устроили, мне, конечно бы, не уцелеть…»[266]266
  Воспоминания. С. 407–408.


[Закрыть]

Э. Штатланд, посвятивший всевозможным «разоблачениям» Н. Я. специальный блог, не поверил в этот рассказ, усомнившись в реальности такой демонстрации солидарности со стороны текстильщиков в адрес незнакомой им интеллигентной тазовщицы. Сомневаюсь в его достоверности и я.

Но не соглашусь с тем, что такая «новелла» – чуть ли не операция прикрытия якобы для оправдания побега именно в Шортанды, о котором Н. Я. в своих книгах даже не упоминает.

Несомненно одно: в Струнино Н. Я. укрывалась и укрылась от калининских «голубчиков» (так называет она гэбэшников за их голубые околыши и фуражки). После того как фабричный отдел кадров заинтересовался ею (так ли театрально, как с парой чистеньких молодчиков, отключающих ночью машины ради прогулки с Н. Я. по цехам, или как-то менее театрально), оставаться здесь стало небезопасно. Нужно было еще раз перепрятаться, чтобы укрыться от голубчиков уже струнинско-владимирских.

Но где? Москва и Питер отпадают. Оставалось всего два места на земле, где ее, беженку, не попросили бы назавтра же вон, как это сделала семья брата арестованного Бена Лившица с его женой и сыном. Эти два места – Воронеж с «ясной Наташей» и Шортанды – с человеком, некогда разбудившим Мандельштама своей дружбой.

От Наташи уже давно не было писем, но, даже если бы и были, Н. Я. все равно предпочла бы Шортанды, куда уже мысленно собиралась – правда, не раньше апреля[267]267
  См. в письме Кузину от 14 октября 1938 г. (Кузин. С. 547).


[Закрыть]
.

Во «Второй книге» она пишет о Струнино и обо всей ситуации так:

«Оттуда я тоже вовремя ускользнула. Меня не нашли и не стали искать, потому что я была иголкой, бесконечно малой величиной, одной из десятков миллионов жен десятков миллионов сосланных в лагеря или убитых в тюрьмах»[268]268
  Вторая книга. С. 616.


[Закрыть]

О том, куда она ускользнула, Н. Я. сочла за благо не написать.

Знали об этом только брат с невесткой, Осин Шура с женой и Шкловские (путь в Шортанды пролегал через Москву, разумеется). Даже подружке Эмме, щадя ее «стародевичье воображение», Н. Я. предусмотрительно ничего не сказала. Сказала уже потом, но не уточняла, когда это было[269]269
  Ср. упоминание у Э. Г. Герштейн: «Надя ездила к нему в Казахстан, где он работал в совхозе, кажется, агрономом» (Герштейн. С. 214).


[Закрыть]
. А та сама не догадалась, иначе бы вся зашлась в «комментариях» и «интерпретациях» очередного Надиного «адюльтера»!

5

В Шортандах Н. Я. пробыла месяц или больше, вернувшись в Москву только накануне самого Нового года.

В ее отсутствие произошло то, из-за чего она так не хотела уезжать. Из-под Владивостока пришло Осино письмо – самая настоящая, без натяжек, весточка с того света. Вообще-то допускалась отправка и получение до двух писем в месяц. Но других писем Мандельштам, кажется, и не писал[270]270
  Разве что товарищу Сталину, о чем О. М. говорил как-то Маторину. Наверное, с напоминанием, что ему, Сталину, пора уже его, Мандельштама, выпускать – как это между ними уже давно заведено и принято. История, правда, умалчивает, где именно такие письма бросали в печку – во Владивостоке, Магадане или все же в Кремле.


[Закрыть]
.

Написанное примерно 7 ноября[271]271
  Нерлер. 2014. С. 489–491.


[Закрыть]
, переваренное цензурой и отправленное из лагеря 30 ноября, оно достигло Москвы, судя по штемпелю, 13 декабря. Значит, адресату оно было доставлено 14 декабря.

Прочтя и перечтя письмо, Шура бросился со Старосадского на Страстной, к Евгению Яковлевичу. Он-то и отправил Осе 15 декабря денежный перевод и «глупую» радиограмму: мол, не волнуйся, Надя под Москвой. Тогда же телеграмма ушла и в Шортанды, где подействовала скорее расслабляюще: Ося жив!

Надя не бросилась сломя голову в Москву, а приехала только под Новый год – не позднее 28 или 29 декабря. Встречать 1939-й Надя пошла не к своему брату, где невестка собирала художнический бомонд, а к Осиному: даже не утихающий скандал между Шурой и Лелей казался ей, против «бомонда», музыкой.

…Посылку во Владивосток с теплыми вещами и салом Женя без Нади отправлять не стал. Это сделала уже она сама – 2 января 1939 года: а между тем самого Оси уже шесть дней как не было в живых!..

6

Весь январь и первую половину февраля 1939 года Н. Я. провела в Москве без прописки, что было опасно: нарушения паспортного режима было достаточно и для «своего» срока. 19 января 1939 года, в краткую полосу ослабления Большого террора, Н. Я. написала заявление на имя нового наркома НКВД Л. П. Берии с наглым требованием – или освободить мужа, или привлечь к ответственности и ее, как постоянную свидетельницу и участницу его жизни и работы.

Но до 30 января она еще не знала, что освобождать было уже поздно и некого.

В этот день[272]272
  Сама Н. Я. датировала это 5 февраля – днем публикации в газетах указа о награждении орденами и медалями писателей. Однако Кузину о смерти Мандельштама она написала еще 30 января (Кузин, 1999. С. 564), и тем же днем датировано письмо Э. Герштейн Ахматовой с той же новостью (Нерлер, 2010. С.158).


[Закрыть]
принесли повестку из почтового отделения у Никитских ворот, откуда Женя отправлял во Владивосток почтовый перевод, а Н. Я. – посылку. Возвращая посылку, почтовая барышня пояснила: «За смертью адресата»[273]273
  По другой версии это был денежный перевод – с такой же припиской.


[Закрыть]
.

С этого мига и началась ее, Надежды Яковлевны Мандельштам, новая – вдовья жизнь.

О том, как именно она началась, рассказано в одном из ее последних писем Харджиеву:

«В день, когда я получила обратно посылку „за смертью адресата“, я зашла сначала к своему брату Жене и тыкалась как слепая по светлому коридору, не находя двери. Узнав о посылке, они мне сказали, что у Лены сейчас будут люди по делу (режиссеры!), и я ушла (попросту выгнали). Во всей Москве, а может, во всем мире было только одно место, куда меня пустили. Это была ваша деревянная комната, ваше логово, ваш мрачный уют. Я лежала полумертвая на вашем пружинистом ложе, а вы стояли рядом – толстый, черный, добрый – и говорили: – Надя, ешьте, это сосиска… Неужели вы хотите, чтобы я забыла эту сосиску? Эта сосиска, а не что иное, дала мне возможность жить и делать свое дело. Эта сосиска была для меня высшей человеческой ценностью, последней человеческой честью в этом мире…»[274]274
  Об Ахматовой. С.299. Письмо от 28 мая 1967 г. Ср. об этом же в: Об Ахматовой. С. 169–170.


[Закрыть]

Придя в харджиевской комнате в себя, Н. Я. сделала последнее и, наверное, единственное, что не могла не сделать в этот день, – написала в Шортанды:

«Боря, Ося умер. Я больше не могу писать. Только – наверное придется уехать из Москвы. Завтра решится. Куда – не знаю. Завтра Женя напишет.

Надя.
Я не пишу – мне трудно»[275]275
  Кузин. С. 564. Возможно, в тот же день она написала и в Воронеж, Наташе Штемпель. А сообщить в Ленинград – Ахматовой и Рудакову – она попросила Эмму Герштейн. Та была в Ленинграде, вернулась через несколько дней и сразу же приехала в Марьину Рощу, к Харджиеву. Еще через несколько дней А. А. прочла: «У подружки Лены родилась девочка, а подружка Надя овдовела» (Герштейн. С. 56. Подружка Лена – это Елена Константиновна Гальперина-Осмеркина, девочка – ее дочь Лиля, родившаяся 30 января 1939 г.).


[Закрыть]
.

Через положенное время пришел ответ[276]276
  AM. Box 3. Folder 103. Item 14. Одно из двух писем Б. С. Кузина к Н. Я., не уничтоженных ею.


[Закрыть]
:

«Милая Надежда Яковлевна!

Нынче получил ужасную весть от Вас. Мне тяжело невыносимо. Только нынче, может быть, я понял, как мне был лично дорог бедный Осип. Здесь я даже не могу никому рассказать об этом горе, и оно меня разрывает. И для Вас, и для меня было бы лучше, если бы мы узнали это, когда Вы были у меня. Если бы можно было отслужить по нем панихиду. До чего все это страшно. Но ведь ждать можно было только этого. И как хотелось надеяться на хороший конец. Вы знаете, что я стоек в несчастьях. Но нынче, быть может, в первый раз я с сомнением посмотрел на все свои надежды.

И все-таки, я прошу Вас – держитесь. Не делайте никаких глупостей. Помните, что я Вам говорил. Мы не имеем права судить сами, нужна ли наша жизнь зачем-нибудь. Наш долг стоять, пока нас не прихлопнет судьба. Берегите себя. Если моя дружба над Вами не имеет силы, то этого требует память об О. Я говорю это Вам с совершенным убеждением. Я не всегда верю своему уму. Но совесть у меня крепкая. Она меня не может обмануть. То, что я Вам говорю, – только от совести.

В феврале, вероятно, моя комната будет занята. Перебейтесь чем-нибудь месяц. Потом приезжайте ко мне. Хотите, – останьтесь у меня совсем. Хотите – поживите в гостях. Считайте вместе со мной, что О. был мой второй несчастный брат2. О. знал мою верность. Мне кажется, и он понимал, что мы с ним встретились не совсем случайно. Он был бы рад, если бы мог знать, что Вы поселились у меня. И Вам не будет трудно жить у его и Вашего друга.

Целую Вас, бедная Наденька.

Ваш Борис К.»

Это было именно дружеское письмо и братское приглашение от человека, их искренне любившего – и мертвого О. и его бедную Н., человека, готового поделиться с ней последним и все сделать для того, чтобы смягчить уже полученный удар. Но это не было предложением руки и сердца (последнее у Бориса Сергеевича было уже занято). Бедная же Наденька, или не уловившая или проигнорировавшая этот нюанс, явно воспрянула духом и стала благодарно собираться в Шортанды – полагая, что про «погостить» или «насовсем» она решит (или они решат) на месте. В этот «нюанс» и врезалась в конце апреля – лоб в лоб – их дружба-любовь, но разбилась не насмерть, а так, чтобы воскреснуть и уже в мае встать на костыли, а потом, когда затянулись раны, растянуться еще на десятилетие.

О первой, о состоявшейся, поездке Н. Я. в Шортанды и даже о том, что Н. Я. была влюблена в Кузина, я слышал задолго до выхода книги Б. С. Кузина и Н. Я. Мандельштам[277]277
  См.: Нерлер. 2014. С. 734, 736. Об этом рассказывала мне и Э. С. Гурвич, вдова Шуры.


[Закрыть]
. «Тому не быть, трагедий не вернуть!..» – эта замечательная книга, вышедшая в 1999 году, обнажила искрящий на стыках нерв этого сюжета и словно возвращала нас в поле античной трагедии и шекспировского накала страстей.

«Я не хочу, чтобы после моей смерти гадали, были вы моим любовником или нет»[278]278
  Из письма Кузину от 8 июля 1939 г. (Кузин. С. 593).


[Закрыть]
, – писала Н. Я. Кузину в мае 1939 года и требовала вернуть ей свои письма для уничтожения (и ее можно понять). И если бы Кузин тогда поддался ее напору или если бы их уничтожила его, Кузина, вдова (которую тоже можно было бы понять), или если издатель и составитель книги 1999 года не отважились бы публиковать их так, как они были написаны, то сведения о поездке, рано или поздно просочившись, оставили бы по себе какое-то обывательское послевкусие, как от какой-то низменной (да еще в такой момент!) измены.

Со временем восторжествовала бы бытовая – плоская и опущенная – версия событий, на которую столь падка так называемая «женская проницательность». И достался бы этот трагический дуэт рукам, либо трясущимся от ненависти и морализаторства[279]279
  См. блог Эрнеста Штатланда «К 40-летию „Второй книги“ Надежды Мандельштам: великая проза или антология лжи» / В Сети: http://nmandelshtam.blogspot.ru/.


[Закрыть]
, либо лоснящимся от ханжества и пошлости – с «вердиктами» наподобие этого: «…Известно, что Надежда Яковлевна пыталась устроить свою личную жизнь еще в то время, когда муж находился в заключении…»[280]280
  Обоймина Е., Татькова О. Мой гений – мой ангел – мой друг: музы русских поэтов XIX – начала XX века. М.: ЭКСМО, 2005. С. 584.


[Закрыть]
.

Вольно же святошам, читая чужие – уж не для их-то глаз точно – письма, морщить лобики и корить Н. Я. за разные нестыковки и за то, что в кратком общении и откровенном, искреннем обмене мыслями и чувствами с близким по духу человеком она черпала силы и находила утешение.

Письма Надежды Мандельштам к Борису Кузину – это остросюжетная проза и проза не меньшая, чем ее воспоминания.

А по мне – так и вовсе лучшая ее проза!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю