Текст книги "Осип Мандельштам и его солагерники"
Автор книги: Павел Нерлер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
В начале 1950-х гг. (и уж наверняка – в 1952–1953 гг.) Казарновский находился в Алма-Ате.
Один человек – математик Глеб Казимирович Васильев (1923–2009) – познакомился с Казарновским в 1952 году в Алма-Ате, где отбывал – с «минус 100» – свой ссылочный «довесок» к пятилетнему сроку от 1945 года[327]327
См. о нем самом в альманахе «Соловецкое море» (2007, № 6). В Сети: http://www.solovki.info/?action=archive&id=398. Его мемуары о Казарновском – там же: http://www.solovki.info/?action=archive&id=397.
[Закрыть]. В скверике перед Театром оперы и балета сошлись на низкой скамейке и познакомились два бывших зэка: для второго из них, Казарновского, скамейка эта была отчасти «своей», отчего, вынув из портфеля белый батон и бутылку кефира, он «витиевато и вызывающе» заявил: мол, Ваше присутствие не противопоказано моему аппетиту, можете и не покидать мою скамью.
Оказалось, что его в очередной раз выставили из психиатрической больницы за нехваткой мест. Жил он там по-черному, в силу одного лишь благоволения главврача, который снова примет его под свое крылышко и на свое попечение, как только освободится койка.
Так, познакомившись на низкой «скамейке Казарновского», они эпизодически встречались в течение года с небольшим – вплоть до сентября 1953 года, когда Васильеву было разрешено возвращаться в Москву. Нет, ссыльный математик не взял ссыльного поэта под опеку, но иногда, при встречах, подкармливал.
Со временем стало понятно, что не таким уж и нелегалом проживал и еще будет проживать поэт в той психушке. Как и то, что он наркоман.
Не перескажу, а процитирую Васильева:
«Он очень много и очень сложно говорит, и периоды его монолога так громоздки, что с чувством невольного стыда ждешь их бесславного фиаско. Но нет, он доблестно завершает карточный домик своего красноречия и переходит к следующему обрывку мысли, снова облекая его в такой же пышный, трудный для слуха, но все-таки блистательный и изящный оборот.
– Дочь Гамалеи[328]328
Семья академика Н. Ф. Гамалеи во время войны находилась в эвакуации на казахстанском курорте Боровое (Абсеметов М. Патриарх микробиологии: след на казахской земле. Славное имя Николая Гамалеи вошло в историю трех стран // Казахстанская правда. 2013.13 июля. В Сети: http://kazpravda.softdeco.net/c/1297970037).
[Закрыть], когда лечила меня, то говаривала, что наркотики – это светоч, манящий человечество времен Тутанхамона до бедного слуги блестящего созвездия моих слушателей. Наркотиков известно только семь и, открыв восьмой, вы станете миллионером. – Тут он называет: никотин, алкоголь, кокаин, морфий, опий, гашиш и, еще не имевшую в то время популярности, марихуану. – Но, – многозначительно оглядываясь, продолжает он поток своей элоквенции, – я знаю его. И удайся мне осчастливить грядущие поколения, я ел бы на золотых блюдах, а не нашивал заплат для прикрытия первичных половых признаков…Вдохновившись, он продолжает что-то об открытии новой формулы тестостерона – это такой сексуальный суперфосфат, – потупившись в сторону слушательниц[329]329
Васильев в тот раз был в сопровождении двух ассистенток.
[Закрыть] и одновременно развязно поясняет оратор».
Осенью, когда стало холодно, Казарновский уходил на целый день в одну из двух центрально расположенных библиотек, где грелся и, разумеется, много читал. Еще цитата:
«Вечер. Он очень возбужден. Двумя руками, по-собачьи, роется в портфеле, и бумаги разлетаются по тротуару. Это карточки из плотной бумаги, покрытые ровными рядами куфических древних знаков. Я поспешно собираю их и ссыпаю обратно в его портфель, а он снова ищет какие-то, возможно, не существующие листки, и снова у меня в руках оказываются карточки. Нет, это не арабские буквы, написанные тростниковым каламом, это – стихи. Строчки русских стихов, написанные каким-то невиданным, шизофреническим манером, какой и почерком-то не назовешь – скорее это рисунок. С трудом угадываю, почти стертые временем, строки:
„…Что везешь ты, в звоне содрогаясь? Или просто мчишься наугад. Два свиданья, пару расставаний, Женских глаз лукавый виноград…“
И дальше:
„Вспоминаю в зыбких снах Это низкое созданье На… высоких каблуках“[330]330
Запомнившаяся Г. Васильеву часть четверостишия не попала в окончательный текст.
[Закрыть].Неужели это голодное существо с полным расстройством тела и духа, с беспорядочными хореическими вскидываниями рук, мятущееся, как белье на ветру и все ищущее свой самый нужный, самый последний листок, все еще пишет – рисует строки стихов? Неужели существо это – Поэт? Да, поэт. И я вижу этот скачущий трамвай: „Что везешь ты, в звоне содрогаясь?“, не алма-атинский, а московский, где-нибудь на Солянке, такой же недосягаемый для него, как и для меня…
Как-то он говорил мне об Антокольском, о том времени, когда они – метры московских поэтов были молоды и женщины носили их на руках, и вечером они не знали, где проведут ночь и с кем встретят рассвет. Этот трамвай был оттуда».
В день отъезда Васильева из Алма-Аты – случайная встреча на бульваре. И уже совершенно новая фаза у Казарновского:
«На этот раз он говорит, обращаясь уже не ко мне:
– …Тут вот, видите ли, я даю обед на тридцать, нет, на шестьдесят персон. Рассаживайтесь, господа, рассаживайтесь…
С трудом переключаю программу этого, с перебоями работающего „прибора“, нащупываю волну, фильтрую помехи. Натыкаюсь на стихи, стихи парнасцев, потом декаденты – Верлен, Маларме, Роденбах.
– Мои переводы, – говорит он, – конечно, сочнее Лифшица.
– Какого? – спрашиваю я. – Полутороглазого Стрельца? Бенедикта?
– Конечно. Вот, слушайте, Рембо.
Читает он почему-то не перевод. Самозабвенно читает он „Сумасшедший корабль“. И звонкие французские ассонансы мешаются с пылью базарной площади.
Это было подарком, прощальным подарком Алма-Аты.
Самолюбивый, истеричный, гениальный Рембо, инфантильный и влюбчивый конквистадор, философ и бродяга расплескивал то нежные, то грозные строки под синим азиатским небом устами своего сумасшедшего собрата.
– Прочтите Гумилева.
– Что прочесть? Я знаю все.
– Прочтите „У цыган“, – называю я, случайно пришедшее в голову, одно из редких незаезженных стихотворений. У меня нет и мысли, что он может забыть или перепутать хоть одну строку из любого сборника этого поэта. Он сразу начинает: <…> Тут я должен остановить его. „Персоны“ обступают, он раскланивается, он – хозяин, он обращается к видимым лишь ему фигурам, и я как будто слышу их ответные голоса. Становится страшно от реальности видений, продуцированных больным сознанием».
А в 1954 году (точная дата не известна) – в Москву перебрался и Казарновский.
Во всяком случае, все тот же Глеб Васильев фиксирует две – и, как всегда, случайные – встречи с ним. Первая – у входа в ресторан ВТО, куда не слишком опрятного поэта не хотели пускать, но Васильев провел его («Он с нами!») внутрь и усадил за свой стол.
Казарновский же:
«Отряхнувшись, он петушком семенит к нашему столу. <…> – Вы помните? – начинаю я… – Как же, как же… – отвечает тот невпопад. И я чувствую, что он не узнает меня, не узнает моего друга, не помнит Алма-Аты. Он готов играть и поддакивать, только бы просидеть вечер за чистой скатертью, даже не задумываясь, кто говорит ему свое: – „А помните…“»
Вторая встреча – в курилке и уборной Библиотеки имени Горького, что была в Доме союзов:
«Сгорбленная и мизерная фигурка, зажав единственную книгу под мышкой, движется в курительную, неловко прижимаясь к стене. Я иду следом. Яростно брызгаясь, человечек стирает под краном почерневший носовой платок. Он не замечает меня, не замечает лужи у себя под ногами – он поглощен стиркой. Он очень изменился, и я узнаю в этом человеке не Казарновского, а лишь свое воспоминание о нем. Остается сомнение, и потому, подойдя к выдаче, я спрашиваю – какую книгу взял только что стоявший здесь человек?
– „Алиса в стране чудес“, – ответила усталая пожилая женщина».
После чего сомнений не осталось:
«…Эта книга, действительно, была предельно адекватна духовному существу нашего алма-атинского знакомца. Изящество и нелепицы Зазеркалья, мудрое чудачество и неистребимая потребность творчества сохранялись в его разрушающемся интеллекте до последних дней».
Две встречи – или не-встречи? – с человеком, скорее отсутствующим, чем присутствующим на них…
Москва – это все же не Алма-Ата и не Ташкент. «Зайцем» здесь не то что в больницу имени Кащенко не устроишься – в автобусе или метро не проедешь. Зацепиться за саму Москву Казарновский, похоже, не сумел, но за Подмосковье – смог.
Самая ранняя из зафиксированных документами дат – 18 сентября 1954 года. Она стоит под письмом в СП от заведующего отделением психиатрической колонии № 1 в Ступино с просьбой оказать помощь в трудоустройстве больному Казарновскому Ю. А. в связи с выпиской его из больницы. По состоянию здоровья, добавляет врач, Казарновский работать по специальности может, но, не имея ни средств к существованию, ни жилплощади, ни родных, ни даже верхнего платья, он тем не менее остро нуждается в помощи. Весьма специфичен был тот адрес, который сам Казарновский указывал в качестве обратного: Ступино, п/я (т. е. почтовый ящик) № 36. Как говорится: будете в наших краях – заходите!
Спустя семь месяцев (где их провел Казарновский?), 19 апреля 1955 года, в СП обратился и он сам. У заместителя первого секретаря СП Дмитрия Алексеевича Поликарпова Казарновский попросил – «в связи с отсутствием ночлега и средств к существованию»[331]331
РГАЛИ. Ф. 631. Оп. 41. Д. 157.
[Закрыть] – выдать ему путевку в дом отдыха и единовременное пособие. Опытный кагэбэшник и, по многочисленным отзывам, доброжелательный по натуре человек, Поликарпов, похоже, оценил вопиющесть случая и сразу же доложил секретарю Правления СП А. Суркову. И тем же днем, 19 апреля, датировано письмо Суркова директору Литфонда СССР с просьбой, во-первых, приобрести Казарновскому, за счет Литфонда, путевку в подмосковный дом отдыха, во-вторых, выдать ему пособие в сумме 300 рублей, а главное, – в-третьих, – озаботиться устройством его в дом инвалидов Министерства социального обеспечения РСФСР.
Сведений о том, как была реализована самая главная – третья – просьба СП (о размещении Казарновского в инвалидном доме), но самая первая из просьб была удовлетворена практически молниеносно. Уже в начале мая 1955 года Казарновский оказался в доме отдыха «Истра», откуда писал Илье Сельвинскому:
«Глубокоуважаемый и хороший Илья Львович, получил в „Истре“ Ваше письмо, которое меня обрадовало, просто, как „незримое присутствие“, видимо, того, что Вы не написали. Обрадовало – „почерком“…
Читаю я лучше, чем пишу – это явление обычное и для остальных жителей сельской местности, откуда я писал.<…>
1. Напишите: когда, где, не беспокоя и не отрывая нужного для работы времени, увидеть Вас? Это – очень хочется. Если это Вам удобнее – вне Москвы, – „расстоянием не стесняюсь“.
2. Подарите мне (если у Вас есть) Ваш последний синий однотомник. Ваш подарок – будет клочком синего… не неба, а скорее, какого-то желанного „не было“ или небыли – как хотите. То же – очень хочется. Если у Вас нет, напишите: я попытаюсь купить в Москве, а Вас опять получить незаслуженно тёплую надпись.
Я надеюсь, что мы, если повезет, сумеем сказать друг другу хоть что-нибудь могущее пригодиться нашей обоюдной любви к своему „синему ремеслу“.
<…> Очень хочется еще писать стихи, которые никто не узнавал бы…. (Вам понятно – что хочется, но еще надо искать, как делать).
Но пока надо, как ни скучно, налаживать быт их „будущего автора“. А как это делать – даже не веруя в бога, ей-богу не знаю. Ему – не богу, а „автору“ – пятьдесят лет и он мне, кажется, множко надоел…
Поэтому если я и „Саша Черный“ (простите плагиат у И. С-го), то только по настроениям, вполне „базирующимся“ на адресе, который сейчас даю:
Москва. Ул. Горького. Центральный Телеграф. Почт. Отделение.
До востребования. Юрию Алексеевичу Казарновскому»[332]332
Письмо от 21(30) мая 1955 г. (РГАЛИ. Ф. 1160. Оп. 1. Д. 266. Л. 1).
[Закрыть].
…Между тем у Казарновского в Москве появилось весьма серьезное и практическое дело: собственная реабилитация! И именно этот адрес фигурировал в одном из документов, связанных с этими хлопотами.
17 сентября 1955 года прокурор Д. Салин подал протест относительно дела Ю. А. Казарновского. 2 ноября Президиумом Московского Горсуда приговор от 20 февраля 1938 года был отменен[333]333
ГАРФ. Дело № П-20417. Л. 70.
[Закрыть], и уже 4 ноября Прокуратура СССР направила Казарновскому соответствующее извещение[334]334
РГАЛИ. Ф. 631. Оп. 41. Д. 157.
[Закрыть].
Получив извещение, Казарновский тотчас же подал заявление на восстановление в СП (Союзе писателей СССР). 30 декабря 1955 года СП постановил восстановить его в правах кандидата в члены СП СССР с 1934 г. и выдать ему единовременное пособие в сумме 3000 р. за счет средств Литфонда СССР[335]335
Постановление Секретариата СП СССР № 10 от 30 декабря 1955 г.
[Закрыть].
21 мая 1956 года – спустя год после первого письма Сельвинскому – Казарновский пишет ему второе, приложив к нему с десяток стихотворений:
Илья Львович,
Вы всегда были очень добры к моим стихам. И их автору. Посылаю стихи последних недель.
Личное: полностью реабилитирован, восстановлен в Союзе с 1934 г. Сейчас – в Доме Отдыха. С 29–30 мая – буду в Москве. Надеюсь, если зайду в гости – не огорчу хозяев.
Привет Берте Яковлевне.
Ю. Казарновский
4 октября 1957 года СП подтвердил непрерывность творческого стажа Казарновского с 1932 по 1957 г., но стажа не членского, а кандидатского[337]337
Выписка из протокола № 32 Постановления Секретариата СП от 4 октября 1957 г. о подтверждении в соответствии с п. 2 Постановления Совета Министров СССР от 7 августа 1957 г. № 946.
[Закрыть].
Надо полагать, что на момент второго ареста единожды уже репрессированный Казарновский состоял в СП именно кандидатом в его члены. Как надо полагать и то, что в плане социальной поддержки разница между членом и кандидатом в члены в 1950-е гг. была существенной.
Казалось бы, напиши заявление – и получи эту разницу: кто же посмеет заново обижать бездомного бедолагу – жертву культа личности?
Не тут-то было: братья-поэты горой встали на пути преодоления этой разницы! Именно секция поэзии отказала в необходимой рекомендации, после чего Приемная комиссия дала Правлению СП рекомендацию воздержаться от перевода Казарновского из кандидатов в члены СП. Что правление и сделало 5 марта 1958 года: в обсуждении приняли участие Михалков С. В., Томан Н. В., Николаев А. М.[338]338
Постановление Президиума Правления Московского отделения СП № 5 от 5 марта 1958 г. и протокол № 1 Комиссии по приему в СП от 31 января 1958 г.
[Закрыть] Через месяц, 5 апреля, вернулись к этому вопросу, причем в обсуждении высказались уже не трое, а пятеро (Михалков, В. Иванов, Смирнов, Томан и Любимова). Но результат тот же, если не считать издевательского добавления: «В случае представления Казарновским новых работ вопрос о его приеме в члены СП рассматривать на общих основаниях»[339]339
Стенограмма заседания Президиума Московского отделения СП СССР от 05.04.1958 г.
[Закрыть].
Самая последняя из известных весточка от Казарновского – его третье и последнее письмо Сельвинскому, датированное 25 декабря 1959 года:
Глубокоуважаемый и хороший Илья Львович,
Я – довольно серьезно болен. Дистрофия. «Сердечные дела», увы, не от любви. И какое-то духовное – помесь Хиросимы с кафе «Mort».
Дело, кажется, пахло эпилогом. Чувствовал себя – sie transit.
Новый бессрочный паспорт – казался переодетым некрологом.
Сейчас – немножко отхожу. Ко мне удивительно заботливы врачи.
Но самому, я боюсь, мне не выкарабкаться.
Нужна какая-то помощь друзей. Не знаю почему, но пишу только Вам из больницы.
И Вас очень стыдно.
Помните, я Вам говорил, что у меня украли Ваши книги с Вашими надписями.
Вы обещали «залечить эту рану».
Пришлите мне, хоть по почте, Ваш новый двухтомник и что сможете. Конечно, надписав.
Как-то очень тяжело…
Помните, в «Контрапункте» у Олдоса Хаксли кто-то спрашивает у стойки бара:
– А не думаете ли Вы, сэр, что Земля служит адом для какой-то другой планеты?
В понедельник 7-го декабря я должен был пойти на Ваш юбилейный вечер в Доме Писателя.
С нетерпением ожидал этого дня, чтобы слышать и видеть Вас. Билеты лежали около подушки (я только что, в конце ноября, получил квартиру).
Зайти к Вам стеснялся: слишком несчастный и больной вид.
И, вдруг, днем, в этот день, седьмого же, Скорая Помощь отвезла меня, полуживого, в больницу.
Запоздало поздравляю Вас с Юбилеем. И желаю счастья. И всякой творческой и личной удачи.
(Цифру – упоминать не хочется).
Она – не Ваша.
Видел в «Огоньке» какие-то объедки Ваших стихов.
…Что такое?
И – неплохая фотография…
Мне бы очень не хотелось, чтобы Вы беспокоили себя в эти хлопотно-радостно-предпраздничные дни. Пусть даже Ваша машина не знает дороги в больницу.
Почта или домработница…
Вполне достаточен небольшой почтовый перевод. И книги.
В конце января – февраля буду получать пенсию. И никого не беспокоить.
Передавайте привет и поцелуйте руку у Берты Яковлевны.
Я, как вернулся, видел ее только один раз в Д. Советск. Армии.
Поклонился, но ничего не сказал: вызвали к нач. медиц. Части (или к зав.?).
Пробую: небольшую поэму. Лейтмотивное:
И самой Земле не отвертеться
Быть добрей и ласковей с людьми.
Что выйдет – черт, ведающий Поэзией, знает!..
Еще раз желаю всего Саможеланного и поздравляю с Новым Годом. Кстати, у меня пропала даже книжка, которую Вы рецензировали, вместе с Эд. Багрицким. Ведь четыре года бездомности, отнюдь не страдая драгоманией.
Глубоко-уважающий Вас Ю. Казарновский.
Итак, еще в самом конце 1959 года он был жив. Но с высокой степенью вероятности можно предположить, что его земной путь в 1960 году закончился…
В конце 1980-х имя Казарновского снова выплыло на поверхность. Больше всего приложил к этому руку Евгений Евтушенко со своей замечательной рубрикой «Строфы века» в «Огоньке». В 1988 году в ней вышла подборка стихов и Казарновского, а Евтушенко написал во врезке:
«Насколько мне известно, автор всего лишь одной книги: „Стихи“, Гослитиздат, 1935 год. Книжка эта попала мне в руки сразу после войны… Автор в то время был в местах, не столь отдаленных. Когда он вернулся, то вскоре умер, и я о нем больше ничего не слышал…»
Эти сведения уточняет и дополняет в письме в «Огонек» академик Д. С. Лихачев:
«Юрий Казарновский из Ростова-на-Дону. Родился в начале века. Был в литературном кружке в своем родном городе. Арестован. Сидел в Соловках. И печатался в журнале „Соловецкие острова“… Потом был все время в лагерях и был последним, кто видел О. Э. Мандельштама… Я попал в лагерь в конце октября 1928 года, а Казарновский немного раньше, по-моему, весной…»[341]341
Огонек. 1988. № 28.
[Закрыть]
И – в другом месте – о пародиях: «Некоторые из его пародий были напечатаны в „Огоньке“, и мне пришлось разъяснять – кому они принадлежат»[342]342
Лихачев Д. С. Юрий Алексеевич Казарновский //Д. Лихачев. Воспоминания. СПб.: Логос, 1999. С. 254.
[Закрыть].
Свой вклад внесла и Н. Я. Мандельштам. Первое на родине издание ее «Воспоминаний», одним из скорбных и трагических персонажей которых является и Казарновский, вышло в издательстве «Книга» в 1989 году.
Затем вмешался ростовчанин Владимир Тыртышный, усомнившийся в тождестве Казарновского из Ростова и Казарновского из Соловков. Разобрались[343]343
В Сети: http://rostov-80–90.livejournal.com/241612.html?thread= 1393100.
[Закрыть], но по мере разбирательства ширился круг его почитателей, как и круг републикаций его немногочисленных, но каких-то очень «фирменных» произведений.
Пора бы уже собрать книгу Юрия Алексеевича Казарновского – неистребимо веселого поэта с совершенно невеселой судьбой. Того, кто за это возьмется, ждет немало трудностей: что печаталось в ростовских газетах и в центральной периодике в 20-е годы? Что еще прячется в периодике соловецкой? И что за стихи про азиатские ливни надиктовал Казарновский в Ташкенте?
И в завершение – стихотворение Казарновского 1956 года, еще не печатавшееся. Оно сохранилось среди его писем, кажется, последнему своему корреспонденту – Илье Сельвинскому[344]344
РГАЛИ. Ф. 1160. Оп. 1. Д. 266. Л. 5–5об.
[Закрыть]:
ПРОГУЛКА
Печаль его светла…
Она читает Пушкина.
Припомнил все… И сразу снова
Чужого горя сумрак лег:
Мы, утром, встретили слепого,
И он – увидеть вас не мог.
Смотрю на вас… И слепо верю,
Что немота страшнее мглы:
Немой, сидевший с нами в сквере,
Не мог сказать – как вы милы.
Полоска дыма… Стон мотора…
Дивлюсь, глазам не веря сам,
Геройству летчика, – который
Летит так быстро… И – не к вам.
Вот ЗИМ промчался, с ветром споря,
Мелькнул седок, бледней чем мел:
Он бледен так – конечно, с горя,
Что увезти вас не сумел.
Шопен… Венки… Сквозь ваши веки
Синеет грусть огромных глаз…
И – очень жаль мне человека,
Который умер не за вас.
Но я несчастней, чем другие —
Немного стар уже поэт…
Где вам найти очки такие,
Чтоб стекла минус десять лет?
Похоже, что эта ироническая струнка и нота, чем-то напоминающая Сашу Черного, всегда сопровождала Казарновского и смешила его читателей и слушателей, в том числе, возможно, и Мандельштама, соседа по бараку.
А может быть, эта струнка и вовсе была его сутью – или, если хотите, осью, пусть и не сосущей ось земную, ось земную…
«брянский агроном М.», или Василий Меркулов (1952, около 1968, 1971)
«Брянского агронома М.» (то есть ленинградского физиолога Меркулова) Н. Я. аттестует как «второго достоверного свидетеля». С ним она, по-видимому, все же встречалась, но только не ранее 1968 года.
Выполняя просьбу О. М., он пришел к Эренбургу еще в 1952 году, то есть еще при жизни Сталина. Комментируя этот визит, Н. Я., находившаяся тогда в Ульяновске, отмечает:
Рассказанное Меркуловым Н. Я. уже знала со слов Казарновского. Существенных противоречий между ними не было:
«Он считал, что О. М. умер в первый же год, до открытия навигации, то есть до мая или июня 39 года. М. довольно подробно передал разговор с врачом, на счастье, тоже ссыльным и понаслышке знавшим Мандельштама. Врач говорил, что спасти О. М. не удалось из-за невероятного истощения. Это подтверждается сообщением Казарновского о том, что О. М. боялся есть, хотя, конечно, лагерная пища была такая, что люди, отнюдь не боявшиеся есть, превращались в тени. В больнице О. М. пролежал всего несколько дней, а М. встретил врача сразу после смерти О. М.»[346]346
Там же. С. 451.
[Закрыть]
Следующий фрагмент, сохранившийся в архиве Н. М., представляется нечем иным, как записью, сделанной ею после разговора с самим Меркуловым[347]347
Сводная запись о лагерной жизни О. М., вобравшей в себя сведения, почерпнутые главным образом от В. Л. Меркулова (Гарбуз, Кузнецов, В. Л. Соболев) и Е. М. Крепса (Вайсбург) (ср.: Нерлер, 2014. С. 451–502. В пользу того, что это именно так, говорят детали, нигде более не встречающиеся. Например, о Пастернаке как о втором поэте, о полученном О. Э. в лагере письме от Н. Я. или упоминание князя Щербацкого. Первым на ум приходит действительный князь Щербацкий – знаменитый академик-буддолог Федор Ипполитович Щербатский (1866–1942), который сам хотя и не был репрессирован, но вполне мог быть связан с антропологом и этнографом Н. М. Маториным, (1898–1936), братом Д. М. Маторина. Но, возможно, тут иная аберрация, и Н. Я. имеет в виду не князя Щербацкого, а князя Мещерского – человека, сидевшего, по словам Меркулова, с О. М. в одной камере на Лубянке.
[Закрыть]:
«Транспорт (июнь?).
Пайка (?) – Легенда.
Виктор (Литература. Учитель танцев, библиотека).
Стрелка вправо одежда (правильно) [пальто на сахар].
Барак № 11.
Гарбус – эстрадник (В сентябре письмо от меня).
[Кэта стрелка вправо с червями] (Немец-врач) [Вайсбург – особист протестует].
(Читал стихи о Сталине за сахар) [Перевод – Петрарки].
[Натур-филос. сонеты…].
(Пришел в барак: хотели задушить.
Вышли из барака – Илья вам поможет).
3 поэта – Андрей Белый, Пастернак и я.
Черный барак, Душная ночь, Жирные вши.
Тиф I Врач – Кузнецов.
В Новосибирске 27 октября.
Подвижен и беспокоен.
5 лет ОСО Князь Щербацкий (?).
С побоями и сразу подписал».[348]348
РГАЛИ. Ф. 1893. Оп. 3. Д. 108. Л. 49. Публикуется впервые.
[Закрыть]
О самом Василии Лаврентьевиче Меркулове (1908–1980), докторе биологических наук и ученике А. А. Ухтомского. Он родился 3 февраля 1908 года в Иваново-Вознесенске. Окончил биологический факультет ЛГУ, с военного учета снят как инвалид. Служил доцентом в Педагогическом институте им. Покровского и научным сотрудником Всесоюзного Института экспериментальной медицины. В день сообщения о расстреле Каменева директор этого института профессор Никитин выбросился из окна, после чего все его сотрудники, в том числе и Меркулов, были арестованы.
Из ВЛКСМ Меркулова исключили как антисоветчика, а 2 июля 1937 года был арестован сержантом гб Максимовым – уже как участник контрреволюционной троцкистско-зиновьевской организации, ведшей активную борьбу против ВКП(б) и советской власти. Назавтра (3 июля) – первый допрос (следователь Смирнов), и уже 16 июля ему предъявили постановление о привлечении его к ответственности по ст. 58.10, 11.
На пересылку он прибыл 3 февраля 1938 года, попал в отсев из-за травмы ноги (у него были раздроблены пальцы на стопе) и устроился раздатчиком талонов на хлеб. 11 апреля 1939 года был отправлен в Мариинск, где плел корзины и вязал варежки для фронта (количество петель в варежках запомнилось ему на всю жизнь). Из заключения освободился только в сентябре 1946 года (сразу же по прибытии в Ленинград был помещен в больницу, где пролежал больше года; позднее ему ампутировали ногу).
Окончательно вернулся в Ленинград лишь в 1956 году, работал одно время вместе с Е. М. Крепсом и даже был его заместителем в Комиссии по творческому наследию И. П. Павлова.
Лесман встречался с Меркуловым 9 сентября 1971 года, то есть через 10 дней после встречи с Крепсом. Меркулов рассказал об устройстве лагеря, о том, что бараки с 7-го по 14-й, в т. ч. и «мандельштамовский» 11-й барак, относились ко второй внутренней мужской зоне.
Наиболее странные сведения из тех, что сообщил Меркулов, – это время приезда О. М. в лагерь (между 15 и 25 июня 1938 года) и время смерти:
«Мандельштам находился во второй зоне. С Мандельштамом я познакомился довольно печальным образом. Распределяя хлеб по баракам, я заметил, что бьют какого-то щуплого маленького человека в коричневом кожаном пальто. Спрашиваю: „За что бьют?“ В ответ: „Он тяпнул пайку“. Я заговорил с ним и спросил, зачем он украл хлеб. Он ответил, что точно знает, что его хотят отравить, и потому схватил первую попавшуюся пайку в надежде, что в ней нет яду. Кто-то сказал: „Да это сумасшедший Мандельштам!“
До отправки на „Вторую речку“ Мандельштам сидел на Лубянке, в камере с князем Мещерским, с которым спорил о судьбах России. Через несколько недель Мандельштама вызвали на допрос, били. Он понял, что ему не устоять, и подписал все. По окончании следствия был перевезен на Таганку, а потом отправлен на восток.
Мой товарищ, москвич, встречался с Мандельштамом у Александра Гавриловича Гурвича (физиолог, двоюродный брат О. Мандельштама), знал его стихи, поэтому Мандельштам вошел в нашу компанию.
В этот начальный период пребывания Мандельштама на „Второй речке“ его физическое и душевное состояние было относительно благополучно. Периоды возбуждения сменялись периодами спокойствия. На работу его не посылали. Когда Мандельштам бывал в хорошем настроении, он читал нам сонеты Петрарки, сначала по-итальянски, потом – переводы Державина, Бальмонта, Брюсова и свои. Он не переводил „любовных“ сонетов Петрарки. Его интересовали философские. Иногда он читал Бодлера, Верлена по-французски. Среди нас был еще один человек, превосходно знавший французскую литературу, – журналист Борис Николаевич Перелешин, который читал нам Ронсара и других. Он умер от кровавого поноса, попав на Колыму.
Читал Мандельштам также свой „Реквием на смерть А. Белого“, который он, видимо, написал в ссылке. Он вообще часто возвращался в разговорах к А. Белому, которого считал гениальным. Блока не очень любил. В Брюсове ценил только переводчика. О Пастернаке сказал, что он интересный поэт, но „недоразвит“. Эренбурга считал талантливым очеркистом и журналистом, но слабым поэтом.
Иногда Мандельштам приходил к нам в барак и клянчил еду у Крепса. „Вы чемпион каши, – говорил он, – дайте мне немного каши!“
С Мандельштама сыпались вши. Пальто он выменял на несколько горстей сахару. Мы собрали для Мандельштама кто что мог: резиновые тапочки, еще что-то. Он тут же продал все это и купил сахару.
Период относительного спокойствия сменился у него депрессией. Он прибегал ко мне и умолял, чтобы я помог ему перебраться в другой барак, так как его якобы хотят уничтожить, сделав ему ночью укол с ядом. В сентябре – октябре эта уверенность еще усилилась. Он быстро съедал все, был страшно худ, возбужден, много ходил по зоне, постоянно был голоден и таял на глазах.
В связи с массовыми поносами и цингой в лагере были спешно сколочены большие фанерные бараки, даже не достроенные до земли. Они находились в зоне бытовиков. Я был направлен туда для наведения порядка среди бытовиков, но продолжал навещать Мандельштама, которому становилось все хуже и хуже. Я уговорил его написать письмо жене и сообщить, где он находится.
В начале октября Мандельштам очень страдал от холода: на нем были только парусиновые тапочки, брюки, майка и какая-то шапчонка. В обмен на полпайки предлагал прочесть оба варианта своего стихотворения о Сталине (хотя до сих пор отрицал свое авторство и уверял, что все это „выдумки врагов“). Но никто не соглашался. Состояние Мандельштама все ухудшалось. Он начал распадаться психически, потерял всякую надежду на возможность продолжения жизни. При этом высокое мнение о себе сочеталось в нем с полным безразличием к своей судьбе.
Однажды Мандельштам пришел ко мне в барак и сказал: „Вы должны мне помочь!“ – „Чем?“ – „Пойдемте!“
Мы подошли к „китайской“ зоне (китайцев к этому времени уже вывезли – хасанские события увеличили этап). Мандельштам снял с себя все, остался голым и сказал: „Выколотите мое белье от вшей!“ Я выколотил. Он сказал: „Когда-нибудь напишут: „Кандидат биологических наук выколачивал вшей у второго после А. Белого поэта“. Я ответил ему: „У вас просто паранойя“.
Однажды ночью Мандельштам прибежал ко мне в барак и разбудил криком: „Мне сейчас сделали укол, отравили!“ Он бился в истерике, плакал. Вокруг начали просыпаться, кричать. Мы вышли на улицу. Мандельштам успокоился и пошел в свой барак. Я обратился к врачу. К этому времени было сооружено из брезента еще два барака, куда отправляли „поносников“ умирать. Командовал бараками земский врач Кузнецов (он работал когда-то в Курской губернии). Я обратился к нему. Он осмотрел Мандельштама и сказал мне: „Жить вашему приятелю недолго. Он истощен, нервен, сердце изношено, и вообще он не жилец“. Я попросил Кузнецова положить Мандельштама в один из его бараков. В этих бараках был уход, там лучше кормили, топили в бочках из-под мазута. Он ответил, что у него и так полно и что люди мрут как мухи.
В конце октября 1938 г. Кузнецов взял Мандельштама в брезентовый барак. Когда мы прощались, он взял с меня слово, что я напишу И. Эренбургу: „Вы человек сильный. Вы выживете. Разыщите Илюшу Эренбурга! Я умираю с мыслью об Илюше. У него золотое сердце. Думаю, что он будет и вашим другом“. О жене и брате Мандельштам не говорил. Я вернулся в барак. Перед праздником (4–5 ноября) Кузнецов разыскал меня и сказал, что мой приятель умер. У него начался понос, который оказался для него роковым.
Никаких справок родственникам умерших администрация не посылала. Вещи умерших распродавались на аукционе. У Мандельштама ничего не было.
„Черная ночь, душный барак, жирные вши“ – вот все, что он мог сочинить в лагере“»[349]349
Новые свидетельства о последних днях О. Э. Мандельштама / Публ. Н. Г. Князевой. Предисловие П. М. Нерлера // Жизнь и творчество. С. 47–50.
[Закрыть].