355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Нерлер » Осип Мандельштам и его солагерники » Текст книги (страница 7)
Осип Мандельштам и его солагерники
  • Текст добавлен: 18 июля 2017, 00:00

Текст книги "Осип Мандельштам и его солагерники"


Автор книги: Павел Нерлер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)

БАРАК, БОЛЬНИЧКА, БАНЯ«Эмильевич»
Первая неделя (13–19 октября)

…12 октября пришлось на среду.

Было солнечно, но в четверг с юго-востока задул ветер, небо заволокло тучами, пошел дождь и прогремела гроза. В пятницу задуло уже с севера, 10–15 метров в секунду – не ураган, но ощутимо для измученного тела. Температура не выше 8–10 градусов. Но уже в субботу, 15 октября, как это бывает в Приморье, хорошая погода установилась вновь и продержалась почти две недели. Воздух прогрелся до 15 градусов, что значительно выше средней.

Пересыльный лагерь в эти дни был чудовищно перенаселен. Новичкам было некуда воткнуться и негде притулиться. Многие разместились на первую ночь прямо под открытым небом между двумя бараками. Стояла сухая погода, и мало кто рвался под крышу – на съедение вшам.

Уже назавтра всех новичков, прибывших 12 октября, осматривала комиссия, присваивавшая им группу трудоспособности. Колыма нуждалась все же в довольно крепких рабочих руках, а здоровяков тут было немного. Многие попадали в отсев, среди них и Хитров, еще мальчишкой сломавший себе ногу, и, разумеется, Мандельштам.

Осип Эмильевич поначалу даже огорчился, что его не взяли на Колыму. Вопреки тому, что говорили опытные люди, ему все казалось, что в стационарном лагере будет легче, чем в пересыльном. Проецируя Воронеж на Магадан, он надеялся на то, что на Колыме больше порядка и больше возможностей для него найти себе интеллигентную «службу». Там его легче найдет Эренбург или Пастернак, которым наверняка позвонит Сталин, особенно после того как Майя Кудашева подобьет своего Ромена Роллана написать о нем Сталину И тогда – его отпустят!..

Но вскоре, наслушавшись историй, он осознал, что такое Колыма, и перестал туда рваться.

…Вопрос – в бараке или на улице? – для него даже не стоял. Он с ходу попал в непарный 11-й барак у восточного края лагеря и зоны «политических», на северном склоне Саперной сопки, во втором ряду и самый верхний по склону (примерно в 500 м слева от КПП).

В бараке, где содержалось около 600 человек, большинство составляла «пятьдесят восьмая», в основном ленинградцы и москвичи, и эта общность судьбы и среды как-то скрашивала всем им жизнь, а точнее, примиряла с собой.

Мандельштама и других новичков встречал староста. Им, согласно Меркулову, был артист одесской эстрады, чемпион-чечеточник Левка Гарбуз (его сценический псевдоним, возможно, Томчинский[202]202
  Установлено М. С. Лесманом.


[Закрыть]
). Мандельштама он вскоре возненавидел – возможно, за отказ обменять свое кожаное пальто – за что-то и преследовал его как мог: переводил на верхние нары, потом снова вниз и т. д. На попытки Меркулова и других урезонить его Гарбуз всплескивал руками: «Ну что вы за этого придурка вступаетесь?»

В середине ноября Гарбуз исчез – возможно на Колыму. Старшим стал Наранович, – бывший заведующий СибРОСТА-ТАСС, спецкор «Известий» и председатель радиокомитета в Новосибирске[203]203
  Петр Федорович Наранович (1903-??) – с 1921 г. в компартии, на партийной или газетной работе в Таре, Омске и Новосибирске. В 1933 г. вышел из доверия и направлен начальником политотдела маслосовхоза «Кабинетный» в Чулымском районе края. В конце 1936 г. обвинен в связи с контрреволюционером-троцкистом Альтенгаузеном, после чего, как правило, следовали арест и осуждение (сообщено Е. Мамонтовой и С. Красильниковым – по материалам кадрового дела П. Ф. Нарановича в: Государственный архив Новосибирской области. Ф. П-3. Оп. 15. Д. 11845).


[Закрыть]
при секретаре Западно-Сибирского крайкома Роберте Эйхе (1890–1940).

Барак как социум был дважды структурирован. Номинально он был разбит на «роты», к которым приписывалось определенное количество заключенных, а фактически состоял из компактных жилых гнезд нескольких десятков «бригад» по нескольку десятков душ в каждой, состав которых складывался нередко еще в эшелонах и вполне демократически – волеизъявлением снизу.

Так, одна из «бригад» 11-го барака состояла человек из 20 стариков и инвалидов: ютилась она поначалу под нарами, выше первого ряда им и по поручням вскарабкаться бы не удалось. Их старшим был самый младший по возрасту – 32-летний и единственный здоровый – Иван Корнильевич Милютин, инженер-гидравлик, до своего ареста (26 января 1938 года) служивший в Наро-Фоминском военном гарнизоне инженером.

Староста подвел к нему Мандельштама и попросил взять его в свою группу. При этом он произнес: «Это Мандельштам – писатель с мировым именем». Больше он ничего не сказал, ну а технарь Милютин и не стал уточнять: подумаешь, знаменитостей и среди его старичья хватало. Никаких разговоров с Мандельштамом Милютин по своей инициативе не вел.

В первую свою ночь в 11-м бараке Мандельштам уснул так крепко, как давно уже не засыпал. Уснул, не снимая ни обувь (какие-то полуботинки), ни свое желтое эренбурговское пальто, успевшее превратиться в лохмотья настолько, что Маторин принял его за зеленый френч.

Жизнь – какая ни есть, а жизнь! – потекла своим порядком: голодали, ждали раздачи баланды, бросали в сторону вшей или выбивали их из одежды, ходили оправляться в чудовищные гигантские гальюны (уборные), спали на нехолодном еще октябрьском полу.

Худой, среднего роста, Мандельштам, несмотря на фактическую голодовку, вовсе не впадал в отчаяние или астению. Ему – нервическому, моторному, привыкшему сновать из угла в угол – было в своем бараке тесно. «Быстрый, прыгающий человек… Петушок такой», – говорил о нем тот же Маторин. Выбираясь на улицу, он подбегал к запрещенным зонам, чем вечно раздражал стражу и начальство.

Днем Мандельштам все время куда-то уходил, где-то скитался. Как потом оказалось, он сошелся с какими-то блатарями и ходил к ним на чердак одного из бараков – читать стихи! Их главарь, по фамилии Архангельский, видимо, знал и ценил их еще до ареста. Гонораром служили невесть откуда берущийся белый хлеб и консервы, не вызывавшие у поэта никакой опаски.

Мандельштам чувствовал себя в среде блатарей как-то защищенно, читал им стихи, тискал романы и сочинял для них «веселые», то есть скабрезные, вирши, а может быть – если просили – и матерные частушки[204]204
  Ср. письмо бывшего заключенного транзитного лагеря П. Яхновецкого В. Маркову от 1 февраля 1989 г.:
  «А, наверное, Мандельштам О. в 38-м году был на пересылке. Какой-то мужик, лет сорока, сочинял стихи, частушки. Стихи про Сталина – их не помню…».


[Закрыть]
.

Чего не было – так это стихов у костра, как и самих костров. «Разжигал» их, по словам Меркулова, сам Эренбург – для создания антуража и стиля.

…В какой-то момент Милютин понял, что в бараке Мандельштам просто симулирует сумасшествие, косит под психа. Это его раздражало, но он не показал и вида: если так легче – пусть. Но однажды Мандельштам прямо спросил Милютина, производит ли он впечатление душевнобольного? Полученный ответ: «нет, не производите» Мандельштама, кажется, всерьез огорчил. Он как-то сдулся и сник.

Больной или только прикидывающийся больным, но Мандельштам почти ничего не ел. Он всерьез боялся любой приготовленной казенной еды, путал котелки, терял свою хлебную пайку. Боялся он и уколов – любых, отказывался от них: опасался шприцов как орудия физического уничтожения.

Но временами был вполне здравомыслящим и даже осторожным; его речи были всегда остры, точны и умны.

Через два дня, 14 октября (на Покров), прибыл еще один транспорт из Москвы[205]205
  А 15 октября пришел транспорт из Ленинграда, с которым приехал Цинберг.


[Закрыть]
. К вечеру, когда закончилось его оформление, в 11-й барак пришло очередное пополнение, занявшее остававшиеся свободными или, может быть, освободившиеся места в третьем верхнем ряду нар. Среди новеньких были и два Юрия – 33-летний поэт-песенник Казарновский и 24-летний студент-юрист Моисеенко.

Казарновскому суждено будет стать самым первым серьезным свидетелем последних дней Мандельштама: в Ташкенте в 1944 году его терпеливо выспрашивала о Мандельштаме его вдова.

Там, на Второй Речке, Казарновскому не нужно было объяснять, кто такой Мандельштам[206]206
  По свидетельству Д. С. Лихачева, он знал все его ранние стихи, как и гумилевские, наизусть.


[Закрыть]
. Он был счастлив такому везению, да и место его в бараке оказалось совсем рядом с местом Мандельштама.

В старшем поэте младшего поразило лицо – узкое, худое и изможденное, вместе с тем доброжелательное и, по выражению того же Маторина, «необозленное». Борода утыкалась в щеки, лоб сливался с широкой залысиной, посередине хохолок. Голос тихий, речь – осторожная и настороженная ко всему и вся.

Но над молодежью подшучивал: «Ну, и где же, того-этого, ваши невесты, а?»

Казарновский, в передаче Н. Мандельштам, никого кроме Осипа не упоминает. Немного странно, что самого Казарновского не упоминает Моисеенко, его товарищ и по эшелону, и по бараку.

Зато он рисует коллективный портрет дружной шестерки, разместившейся (и Мандельштам в их числе) справа от входа, в первой трети барака и теперь уже на привилегированном третьем ряду нар. Ближе всего к дверям из шестерки был 24-летний Моисеенко.

Рядом с Моисеенко – Владимир Лях, ленинградец, человек образованный, геолог, арестовали в геологической партии, пытали в «Крестах». Третий – Степан Моисеев из Иркутской области, физически крепкий, но хромой… Дальше – Иван Белкин, шахтер из-под Курска, ровесник Моисеенко: он и позвал Моисеенко к ним на третий ярус.

Пятый (следующий за Белкиным) – и был Мандельштам. Его звали «ленинградцем», «поэтом» или «Стариком». Многие, в том числе и Моисеенко, звали Мандельштама по отчеству: «Эмильевич». Узнав фамилию «поэта», Моисеенко, в отличие от Казарновского, недоумевал – что за поэт, почему не знаю?[207]207
  Поэтический пантеон Моисеенко состоял тогда из Демьяна Бедного, Пушкина, Лермонтова, Маяковского, Есенина, Коласа, Купалы и комсомольских поэтов.


[Закрыть]

Шестой, наконец, – Иван Никитич Ковалев, пчеловод из Благовещенска и смиренный человек. Если слушает – то вопросов не задает… Он-то, Ковалев, и стал последней и верной опорой поэту, помогал ему во всем, даже спускаться и подниматься на третий ярус нар… Редкость: обычно заискивают перед сильными и тянутся к ним, а вот Ковалев тянулся к тому, кто слабее всех, – к «Эмильевичу». Мандельштам же, словно не замечая этого, все больше общался с Ляхом. К Ляху обращался: «Володя, Вы…», а к Ковалеву – «Иван Никитич, ты…».

Наутро подъем был на час-полтора позже положенных шести часов. Позже всех поднимался Мандельштам, садился на нарах, застегивал свою рубашку в крапинку на пуговицы, здоровался с соседями: «Доброе утро». Во время первого завтрака Моисеенко разглядел его: очень худой (про худобу говорил – «курсак пропал»), мешки под глазами, высокий лоб, выделяющийся нос, и глаза – красивые и ясные[208]208
  Поляновский, 1993. С. 165, 179.


[Закрыть]
. Узнав, что Моисеенко не из Москвы и не из Ленинграда, а из Смоленска, Мандельштам потерял к нему интерес.

«Черная ночь, душный барак, жирные вши…»
Вторая неделя (20–26 октября)

Постепенно круг мандельштамовских знакомств и дружб расширялся.

Были среди них и представители лагерной элиты (или «придурков», если на блатном лексиконе) – такие, как раздатчики (Евгений Крепс и Василий Меркулов) или даже санитар, а по совместительству и чертежник шарашки (Дмитрий Маторин).

Знакомство и даже дружбу с Крепсом выделим особо: его с Мандельштамом объединяла довольно крепкая ниточка – оба учились в Тенишевском училище. Евгений Михайлович был в одном классе с В. Набоковым и Евгением Мандельштамом, младшим братом поэта.

Крепс обратил внимание на седого невысокого человека, на которого ему указали как на поэта по фамилии Мандельштам: большие глаза, интересное лицо. Крепс знал не только его стихи, но и немного биографию. Он подошел и обратился по имени-отчеству: «Здравствуйте, Осип Эмильевич!» Но Мандельштам сидел на земле и, глядя в пространство, никак не реагировал на приветствие. Тогда Крепс обратился несколько иначе: «Осип Эмильевич, я тоже тенишевец – брат Термена Крепса…» Мандельштам тут же вскочил, обрадованно заулыбался и возбужденно начал вспоминать общих тенишевских знакомых.

Но тут Крепс спросил Мандельштама о том, что же ему инкриминируется. Он допустил бестактность, об этом не принято спрашивать, и поэт сразу замкнулся.

Знакомство и даже дружба с силачом (чемпионом Ленинграда по борьбе) Дмитрием Маториным также заслуживает отдельного разговора: Маторин провожал поэта в последний путь. Мандельштам его не боялся, называл Митей, не отказывался с ним есть. У Маторина всегда что-то для него было, и Мандельштам всегда бурно благодарил: хватал за руку и целовал ее.

Не раз Маторин буквально спасал поэта от людского гнева и выручал из других переделок, в которые его вгонял страх быть отравленным через пищу.

Вспоминает Маторин:

«При мне его не били. Был случай, когда Мандельштам бросился к ведру с питьевой водой и стал жадно пить[209]209
  Воду в барак носили ведрами «бытовики» (т. е. неполитические зэки) и сливали в стоявшую у порога бочку (свидетельство Ю. И. Моисеенко).


[Закрыть]
. Был другой случай, когда он схватил пайку до раздела. Что это значит – „до раздела“? Когда привозили хлеб (в тюрьме пайка – 350 граммов, здесь 400 с довеском, который прилеплялся к „основе“ деревянным штырьком), его раздавали так: один из зэков отворачивался, другой брал в руки пайку и говорил: „Кому?“ Тот: „Иван Иванычу!“ и т. д. Так вот: Мандельштам схватил пайку, не дождавшись раздела. Его хотели за это бить, но я не дал, сказав, что, хотя и не по правилам, но Мандельштам взял не чужую, а свою пайку…»

Он был крайне небрежен, и Маторин иногда буквально заставлял его мыться и учил тем гигиеническим правилам, которых следовало держаться в лагере: «Ося, делай зарядку – раз! Дели пайку на три части – два!».

А Мандельштам кивал, и делал все по-своему: чечевичку – черпачок – выпивал залпом, пайку хлебную сгрызал всю сразу, а это, хоть и мало, а все же 400 граммов! Маторин: «Ося, сохрани!» – Мандельштам: «Митя, украдут же!» Схожие впечатления – у Меркулова:

«Распределяя хлеб по баракам, я заметил, что бьют какого-то щуплого маленького человека в коричневом кожаном пальто. Спрашиваю: „За что бьют?“ В ответ: „Он тяпнул пайку“. Я заговорил с ним и спросил, зачем он украл хлеб. Он ответил, что точно знает, что его хотят отравить, и потому схватил первую попавшуюся пайку в надежде, что в ней нет яду. Кто-то сказал: „Да это сумасшедший Мандельштам!“

С Мандельштама сыпались вши. Пальто он выменял на несколько горстей сахару. Мы собрали для Мандельштама кто что мог: резиновые тапочки, еще что-то. Он тут же продал все это и купил сахару[210]210
  Мандельштам, кажется, был убежден, что сахар – это голова всему и что в обмене веществ он играет определяющую роль.


[Закрыть]
.

Период относительного спокойствия сменился у него депрессией. Он прибегал ко мне и умолял, чтобы я помог ему перебраться в другой барак, так как его якобы хотят уничтожить, сделав ему ночью укол с ядом. <Со временем> эта уверенность еще усилилась. Он быстро съедал все, был страшно худ, возбужден, много ходил по зоне, постоянно был голоден и таял на глазах…».

Иногда Мандельштам приходил в рабочий барак (так называлось жилище лагерной элиты) и клянчил еду у Крепса: «Вы чемпион каши, – говорил он, – дайте мне немного каши!» Крепс – будущий академик-физиолог – и сам часто зазывал О. М. и подкармливал. Ел тот, правда, очень мало.

Немало свидетельств того, что Мандельштам на пересылке – по крайней мере, в первые недели – охотно читал стихи и даже сочинял! «Все больше сочинял, – поправляет Маторин. – Стихи не записывал, они у него в голове оседали». Собирался с Маториным поэму о транзитке написать.

Иметь свою бумагу и карандаш в пересылке не разрешалось, но у Мандельштама они были – маленький огрызок карандаша и плотный лист бумаги, сложенный во много раз, наподобие блокнота. Иногда он его вынимал из пиджака, медленно разворачивал, что-то записывал, потом снова сворачивал и обратно в карман. Через какое-то время повторялось то же самое. Как сказал Моисеенко, «Он жил внутри себя»[211]211
  Поляновский, 1993. С. 178.


[Закрыть]
.

Свидетелей, запомнивших конкретные стихи или их обрывки, – совсем немного.

Так, Маторин, охотно слушавший, как Мандельштам читает, запомнил только строчки:

«Река Яузная, берега кляузные…».

Буравлев:

«Там за решеткой небо голубое, голубое, как твои глаза, здесь сумрак и гнетущая тяжесть…»

Меркулов:

«„Черная ночь, душный барак, жирные вши“ – вот все, что он мог сочинить в лагере».

Иногда – темными вечерами, но в свои светлые минуты, – Мандельштам читал у себя в бараке или «в гостях» стихи. Пока был душевно здоров, никогда не напрашивался и стихов не навязывал. Читал не всем, а в довольно узком кругу тех, кого уважал… В основном это были москвичи и ленинградцы.

По Моисеенко, читок таких в бараке было пять или около того – вечером, после отбоя, на нарах. Руки под голову и, глядя в потолок, читал, в такт кивал головой, закрывал глаза. Ни на кого не смотрел, а между стихотворениями всегда делал паузы.

Но одна читка запомнилась особенно – та, когда «поэт» прочел стихи о Сталине: читал тихо, чтобы слышали только те, кто был около него[212]212
  Там же, с. 178, 176.


[Закрыть]
.

Читал и в других бараках – в частности, в том, где жил Злобинский, и в рабочем, где жил и Меркулов, подробнее других запомнивший мандельштамовские «читки»:

«Когда Мандельштам бывал в хорошем настроении, он читал нам сонеты Петрарки, сначала по-итальянски, потом – переводы Державина, Бальмонта, Брюсова и свои. Он не переводил „любовных“ сонетов Петрарки. Его интересовали философские. Иногда он читал Бодлера, Верлена по-французски.

Среди нас был еще один человек, превосходно знавший французскую литературу, – журналист Борис Николаевич Перелешин[213]213
  Перелешин Борис Николаевич (? – ок. 1938) – поэт-фуист, журналист-фельетонист и писатель-фантаст. Начинал в Томске, участник томского поэтического сборника «Четвертый год». Переехал в Москву в самом начале 1920-х гг., участвовал в сборниках «А», «Мозговой ражжиж» и «Диалектика сегодня», автор книги «Бельма Салара» (1923). Член группы «фуистов» и автор их манифеста (Предъянварие. Завязь второго года. (Диалектика Сегодня). М., 1923; перепеч. в: Литературные манифесты: от Октября до наших дней. М., 1924. С. 319–320). Одновременно фельетонист газеты «Гудок», сотрудник ее знаменитой «Четвертой полосы» и друг И. Ильфа. Автор фантастических романов «Заговор Мурман-Памир» (Война миров. 1924. №№ 1–4) и рассказов «Сплошное солнце» и «Нападение» (Смена, 1924. № 16 и 1931. № 6). Фантастика Б. Перелешина переиздана в 2013 г.: Перелешин Б. Заговор Мурман-Памир / Советская авантюрно-фантастическая проза 1920-х гг. Т. II. Б.м.: Salamandra P. V. V. 178 с. (Polaris: Путешествия, приключения, фантастика. Вып. XXIV).


[Закрыть]
, который читал нам Ронсара и других. Он умер от кровавого поноса, попав на Колыму.

Читал Мандельштам также свой „Реквием на смерть А. Белого“… Он вообще часто возвращался в разговорах к А. Белому, которого считал гениальным. Он говорил, что А. Белый был ему чрезвычайно дорог и близок, и он собирался писать воспоминания о встречах и беседах с А. Белым»[214]214
  Интересно, что в архиве Е. Э. Мандельштама в свое время хранились два стихотворных списка, сделанных одной и той же рукой и даже одним и тем же (притом весьма характерным сине-красным) карандашом. Сочетание текстов – а это именно «Реквием на смерть Андрея Белого» и стихотворный набросок, приписываемый Меркуловым Мандельштаму («Черная ночь. Душный барак. Жирные вши…»), наводит на предположение, что записаны они именно Меркуловым. В указанном списке пропущено одно слово (в стихе 16: «Представилось в полвека – полчаса»), все остальное соответствует авторскому тексту.


[Закрыть]
.

Об остальных отзывался критичнее: о Блоке говорил, что не слишком его любил. В Брюсове ценил только переводчика. А о Пастернаке сказал, что интересный поэт, но «недоразвит». Эренбург – талантливый очеркист и журналист, но слабый поэт[215]215
  В другой раз Мандельштам говорил Меркулову об Эренбурге:
  «Вы человек сильный. Вы выживете. Разыщите Илюшу Эренбурга! Я умираю с мыслью об Илюше. У него золотое сердце. Думаю, что он будет и вашим другом».


[Закрыть]
. Но существенно уже то, что и в лагере, едва ли не до самого конца, Мандельштам не переставал думать и говорить о поэтах-современниках. Кстати, на барачных поэтических вечерах он читал и чужие стихи, в частности, Белого и Мережковского.

Полное безразличие к своей судьбе сочеталось в Мандельштаме с самоиронией. Однажды он пришел к Меркулову в рабочий барак и не терпящим возражения голосом сказал:

«Вы должны мне помочь!» – «Чем?» – «Пойдемте!»

Мы подошли к «китайской» зоне… Мандельштам снял с себя всё, остался голым и сказал: «Выколотите мое белье от вшей!» Я выколотил. Он сказал: «Когда-нибудь напишут: „Кандидат биологических наук выколачивал вшей у второго после А. Белого поэта“». Я ответил ему: «У вас просто паранойя».

А вот мандельштамовская автохарактеристика, зафиксированная московским интеллигентом Злобинским, познакомившимся с Мандельштамом на «променаде» вдоль водосточной канавы. Поэт охотно пошел за Злобинским к его друзьям и читал им свои поздние, неизданные стихи. Об одном из них, особенно понравившемся слушателям, он сказал: «…Стихи периода воронежской ссылки. Это – прорыв… Куда-то прорыв…». Так приходил он сюда, к благодарным слушателям, еще несколько дней: читая – преображался. Увы, никто за ним не записывал: не было бумаги, зато был страх, опасались обысков.

Да и кому в ГУЛАГе, кроме тех, кого Мандельштам называл товарищами – нескольких интеллигентов типа Злобинского, – было по-настоящему до стихов?

Все были заняты другим – как бы выжить и уцелеть!

«Последние дни я ходил на работу, и это подняло настроение»
Третья неделя (27 октября – 2 ноября)

В середине октября, как это нередко в Приморье, установилась хорошая погода, продержавшаяся почти две недели. Температура воздуха поднялась до 12–15 градусов, а это значительно выше средней. Потом, правда, пошли дожди.

В эти-то дни, по-видимому, понимая, что тепло преходяще, а планы начальства неисповедимы, Хитров со своей «бригадой», составившейся из нескольких десятков довольно крепких любителей ночевать на воздухе, начал подыскивать себе и им крышу над головой.

Тогда-то и произошла его встреча на чердаке с блатарем Архангельским и его братией, а через него – наконец-то! – и знакомство с Мандельштамом. Однажды Архангельский, не называя имен, пригласил Хитрова к себе в «салон» – послушать стихи. Дело происходило все на том же чердаке, освещенном толстой свечой. Посередине стояла бочка, а на ней – открытые консервы и белый хлеб: неслыханное угощение для голодающего лагеря.

В окружении шпаны сидел человек, поросший седой щетиной, в желтом кожаном пальто. Он-то и читал стихи. Хитров их узнал – Мандельштам[216]216
  Возможно, ему попалась на глаза и запомнилась публикация 1932 г. в «Литературной газете» или какая-то иная. Судя по тому, что он не знал названия первой книги поэта («Камень»), знатоком всего творчества Мандельштама Хитров не был.


[Закрыть]
. Слушали его в полном молчании, иногда просили повторить. Он повторял. Его угощали, и он спокойно ел – видно, боялся только казенных рук и казенной пищи.

Больше Хитров в этом «салоне» не бывал, да и сам Архангельский пропал из виду: мецената и его бригаду скорее всего перебросили в Нагаево.

Зато с Мандельштамом встречался часто, и всякий раз к нему подходил. Разговорившись, он понял, что поэт страдает чем-то вроде мании преследования и idee-fix. Главное – это боязнь казенной еды, из-за чего он буквально морил себя голодом или воровал чужую еду.

Еще он боялся прививок, якобы практиковавшихся на Лубянке для того, чтобы лишить человека воли и получить от него нужные показания. Другая интерпретация этих уколов: прививки бешенства, – и такое ему, мол, кололи. Назначение этой версии – отпугивающее: с таким уколотым лучше не связываться, один его укус смертелен! Но воздействие такой уловки на окружающих, их готовность в это поверить, были исчезающе малыми.

Тогда Хитров и сам пошел на уловку. Он сказал Мандельштаму, что считает, что тот сам и сознательно распространяет слух о своем мнимом «бешенстве» для того, чтобы его сторонились… И добавил: «Но меня-mo Вы не хотите отпугнуть?», – после чего Мандельштам хитро улыбнулся, и все разговоры о бешенстве и прививках в обществе Хитрова прекратились.

Зато однажды им довелось поработать несколько дней вместе – физически и совершенно добровольно!..

Никаких особых работ на пересылке не было. Уборка бараков не в счет, но и на нее Мандельштама не посылали: даже в истощенной зэковской толпе он выделялся своим плохим состоянием.

Время от времени в урочьей зоне, где находились прожарка и карьер, возникала нужда в рабочей силе. Например, разгрузить и перенести стройматериалы или поработать в карьере. Никаких норм выработки, разумеется, не было, да никто и не собирался надрываться. Но и оплаты никакой, даже в рационе: расчет, и правильный, был на то, что желающие все равно найдутся – те, кому надоело толкаться на пятачке «политической» зоны и кто ищет себе – о, святая простота! – физической разрядки перед Колымой.

Записался на работу и Хитров. А подумав, что нетрудная работа будет в радость и Мандельштаму, спросил его: «Хотите?»

Мандельштам кивнул, и Хитров взял его в напарники.

Сложной работа и впрямь не была: грузили на носилки один или два камня, тащили их за полкилометра, в «китайскую», возможно, зону, где вечно что-то строилось, вываливали их и приседали отдохнуть. Пустые носилки нес один Хитров. И так два или три дня – пока не пошли дожди.

В один из заходов, присев на кучу камней отдохнуть, Мандельштам сказал:

«Первая моя книга называлась „Камень“, а последняя тоже будет камнем…»[217]217
  Хитров запомнил эту фразу, хотя и не знал названия первой книги поэта. Рассказывая об этом его вдове, он переспросил: «А его книга действительно называлась „Камень“?» И был очень рад тому, что память не подвела его.


[Закрыть]

Этот выход на работу в новом, незнакомом месте очень хорошо повлиял на обоих напарников: оба устали физически, особенно Мандельштам, но оба воспрянули духом. Прямой отголосок «субботника» – в мандельштамовском письме, где он сообщал о выходе на работу и о поднявшемся настроении.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю