Текст книги "Осип Мандельштам и его солагерники"
Автор книги: Павел Нерлер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
«Гурьба и гурт»: солагерники Мандельштама
ОЧЕВИДЦЫ И СВИДЕТЕЛИИтак, разного рода источники донесли до нас имена более чем 40 человек, находившихся с поэтом в одном лагере и так или иначе пересекавшихся с ним, по меньшей мере разговаривавших.
Вот их перечень в алфавитном порядке[281]281
В скобках – инициалы имени и фамилии источника информации.
[Закрыть].
Александров Гилель Самуилович (М. Герчиков).
Алексеев – шофер советского посольства в Шанхае (Ю. Моисеенко).
Архангельский – уголовник (Н. М., со ссылкой на К. Хитрова).
Атанасян Вазген – врач в лагерной больнице (И. Поступальский).
Баталин Владимир Алексеевич (М. Лесман).
Бейтов Семен – филателист из Иркутска (Ю. Моисеенко).
Буданцев Сергей Федорович – прозаик и поэт, член группы «Центрифуга» (Д. Злобинский).
Буравлев Матвей Андреевич (П. Н.).
Ваганов – молчун, в арестантском халате из серого сукна (Ю. Моисеенко).
Вельмер Владимир – священник, вместе с Ю. М. были и во Владивостоке, и в Мариинских лагерях (Ю. Моисеенко).
Гарбуз Лев – артист-чечеточник, староста 11 барака (Д. Маторин).
Гриценко Николай Иванович – военнопленный Первой мировой (Ю. Моисеенко).
Дадиомов Михаил Яковлевич: «бывший альпинист» (В. Меркулов, М. Ботвинник).
Жаров из Коми – инженер-мелиоратор (Ю. Моисеенко).
Злобинский Давид Исаакович (А. Морозов).
Казарновский Юрий Алексеевич (Н. М.).
Кацнельсон – военнослужащий (Ю. Моисеенко).
Ковалев Иван Никитич – пожилой, крепкий человек, белорус-переселенец, жил в Благовещенске, куда его мальчиком привезли родители. Пчеловод, охотник на медведей, сибиряк: его почему-то комиссовали и не отправили на Колыму. Ковалев ухаживал за О. М.: приносил ему еду, доедал за ним (Ю. Моисеенко).
Крепс Евгений Михайлович (Н. М.; М. Лесман; П. Н.).
Кривицкий Роман Юльевич (И. Поступальский).
Кузнецов Николай Николаевич – из верхнеудинских политкаторжан (Ю. Моисеенко).
Л., физик – см.: Хитрое Евгений Константинович.
Маторин Дмитрий Михайлович (П. Н.)
Меркулов Василий Лаврентьевич (И. Эренбург; Н. М.; М. Лесман).
Мизик Ян Матвеевич – политэмигрант, отец двух дочерей (Ю. Моисеенко).
Милютин Иван Корнильевич – инженер.
Моисеенко Юрий Илларионович.
Моранц (Маранц) Моисей Ильич (Ю. Моисеенко).
Пекурник Николай – инженер завода № 22 (Ю. Моисеенко).
Переверзев Валерьян Федорович (Д. Злобинский).
Ручьев (Кривощеков) Борис Александрович – поэт.
Смородкин Михаил Павлович – художник (К. Хитров).
Стадниченко Николай – буденовец-инвалид из 1-й Конной (Ю. Моисеенко).
Сапоненко – начальник отдела стандартизации (Ю. Моисеенко).
Соболев Виктор Леонидович (В. Меркулов, М. Ботвинник).
Стадниченко Николай – буденновец-инвалид из 1-й Конной (Ю. Моисеенко).
Тетюхин Дмитрий Федорович – заключенный (П. Н.).
Томчинский – см. Гарбуз (Д. Маторин).
Уваров – инженер (Ю. Моисеенко).
Фарпухия Исмаил – перс (Ю. Моисеенко).
Хазин Самуил Яковлевич (Н. М.).
Харламов – студент МГУ, 22–23 лет (Ю. Моисеенко).
Хинт (Н. М., со слов Ю. Казарновского и С. Хазина).
Хитров Евгений Константинович (Н. М.).
Цебирябов Евгений Иннокентьевич, инженер, староста 4-й палаты (И. Поступальский).
Цинберг Сергей Лазаревич (М. Герчиков).
Чистяков Иван Васильевич, заведующий 4-й палатой в больнице (И. Поступальский).
Некоторые приехали сюда прежде Мандельштама: Дмитрий Маторин, Василий Меркулов, Евгений Крепс, Давид Злобинский, Гилель Александров, Борис Ручьев.
Другие – приехали сюда вместе с ним, в одном эшелоне. Но задокументированы контакты лишь с двумя из них – с Константином Хитровым и Романом Кривицким.
Иные приехали в лагерь позднее Мандельштама: Юрий Моисеенко, Юрий Казарновский, Сергей Цинберг.
Один – Хинт – возвращался с Колымы на переследствие.
Многие жили с ним в одном бараке: Иван Милютин, Казарновский, Моисеенко, Иван Ковалев, Владимир Лях, Степан Моисеев и Иван Белкин.
В других бараках, но в той же зоне «контриков» жили Хитров, Хазин, Злобинский, Меркулов, Крепс, Маторин[282]282
Не исключено, что Маторин – по крайней мере какое-то время – жил в так называемой «китайской» зоне.
[Закрыть] и Цинберг.
Одних со временем увезли на Колыму – Милютина, Маторина, Крепса и Хитрова.
Других – Меркулова, Злобинского и Моисеенко – в Мариинские лагеря.
В Мариинские лагеря наверняка попал бы и Мандельштам, останься он жив.
Но немало было таких, кто хоть и не был на пересылке одновременно с О. М., но кто жадно ловил и собирал любые слухи и сведения о нем, кто бы их ни привез. Из таких – Юлиан Оксман, Игорь Поступальский, Варлам Шаламов, Нина Савоева, Юрий Домбровский.
Юрий Казарновский (1944)[283]283
Благодарю Н. А. Богомолова, Е. М. Голубовского, Н. А. Громову, Г. Р. Злотбину, Д. Ч. Нодия, Л. А. Роговую, А. А. Романенко, А. Л. Соболева и Г. Г. Суперфина за помощь и дискуссии.
[Закрыть]
Юрий Алексеевич Казарновский родился 2 ноября 1904 года в Санкт-Петербурге, с раннего детства жил с родителями в Ростове-на-Дону, а точнее в Нахичевани-на-Дону, в доме № 28 по 3-й линии. В 1924 году – после 32 лет службы на железных дорогах – умирает отец: революция застала его в Томске, смерть. – в Ростове.
Сын же с 16 лет с энтузиазмом занимается в местном литературном кружке, пишет стихи, служит в редакциях и, начиная с 1923 года, публикуется в ростовских газетах.
Несколько важных деталей о ростовской жизни Казарновского узнаем из писем – его матери и его самого, – написанных в июле 1928 года в разные инстанции в связи с его первым арестом (ею – в Президиум ВЦИК, им – Максиму Горькому). Главного инженера человеческих душ Казарновский умолял о спасении:
«Многоуважаемый Алексей Максимович.
Совершенно фантастические, чудовищно-нелепые обстоятельства, грозящие мне гибелью, заставляют меня обратиться к Вам за помощью.
Мне уже неоднократно приходилось обращаться за помощью к Вашим книгам: то было в моменты усталости и неверия.
На этот раз мне, к сожалению, приходится беспокоить не страницы Ваших книг, а Вас лично.
Мне 23 года. Я – начинающий писатель.
Я вырос в годы Революции. И вне ее не мыслил жизни и творчества.
Я был, по-своему, счастлив.
Революция мне открывала сказочно радостные пути для новых, еще неизведанных форм творчества.
И я работал, ища их.
Иногда, кажется удачно (так, по крайней мере, говорил мне несколько знающий меня Е. И. Замятин)»[284]284
Письмо от 7 июля 1928 г. См.: www.pkk.memo.ru/page%202/intell/guman/kazar.doc, где дается по: ГАРФ. Ф. 8409. Оп. 1. Д. 520. Л. 304. Машинопись, подпись – автограф. Адрес Казарновского имеется в блокнотах Е. И. Замятина (см.: Замятин Е. И. Собр. соч. Т. 5. Трудное мастерство. М.: Республика; Дмитрий Сечин, 2011. С. 32). В Сети: http://az.lib.ni/z/zamjatin_e_i/text_1937_bloknoty.shtml).
[Закрыть].
Анна Ивановна Казарновская, его мать[285]285
В 1937 г. – на пенсии; ей было 60, стало быть, она родилась около 1877 г. В Ростове проживала по адресу: ул. Энгельса, 46, кв.1.
[Закрыть], писала:
«Жизнь моего сына проходила изо дня в день на моих глазах. Мой Юрий – начинающий писатель и работал 3–4 года в местных газетах и журналах. Он вырос в годы революции и отдал все свои молодые силы и свое дарование на служение ей. По своему духовному облику он представляет из себя человека новой пролетарской формации, который в рядах пролетарской молодежи работал над постройкой нового быта своим орудием – пером молодого писателя и журналиста»[286]286
См.: www.pkk.memo.ru/page%202/intell/guman/kazar.doc, где дается по: ГАРФ. Ф. 8409. Оп. 1. Д. 520. Л. 304. Машинопись, подпись – автограф.
[Закрыть].
Так что же произошло с 23-летним поэтом?
Продолжим цитату из письма Горькому:
«19 декабря 27 г. я был арестован Ростовским ГПУ. Мне была предъявлена статья 58 п. 4 и 11 УК – „участие в к<онтр>р<еволюционной> организации“.
Я отнесся к этому более или менее спокойно, ожидая, что следствие выявит мою полную непричастность к неведомой мне организации.
Но следствия не было.
На единственном 5-ти минутном допросе я так и не понял, в чем меня обвиняют.
Сначала мне показалось, что за ор<ганиза>цию ошибочно приняты 3 домашних литературных вечера до неприличия юной молодежи. Мое участие в каковых выразилось в прочтении главы из повести, через две недели после этого напечатанной в газете „Большев<истская> Смена“.
Меня также спросили об одной нелепой шутке, бывшей на одном из вечеров.
Заключалась она в следующем: ряд лоботрясов, желая смутить и испугать тихого и робкого хозяина квартиры, крикнули:
1-й: „Боже, Царя храни“ (только эти три слова).
2-й: „В 12 часов Ростов будет взорван“.
3-й (читавший уголовный роман): „Черный Билль сделал свое дело“.
После чего все об этой шутке забыли.
Пародийность и шуточность этих фраз, я думаю, очевидны для всякого нормального человека.
Меня также спросили: знаком ли я с рядом лиц.
С некоторыми я был знаком, с некоторыми нет.
В этом заключался весь допрос. Было задано также несколько, не имеющих вовсе отношения к ГПУ, вопросов: „Слышал ли я, что „Русский Современник“ возобновится“, „Как я отношусь к прол<етарской>литературе“ и т. д.
Я ждал дальнейших допросов. Надеясь из них, наконец, понять, в чем же здесь дело.
Но их не было.
Предположение о том, что за к<онтр>-р<еволюционную>ор<ганиза>цию приняты эти лит<ературные> вечера отпало, т<ак>к<ак> половина их участников оказались свободны и даже не допрошены.
Тогда я совершенно перестал понимать что-либо.
В тюрьме я встретил ряд незнакомых мне лиц, которые оказались „со мной по одному делу“.
Я мучился длительным тюремным заключением (около 7 мес<яцев>), но зная о полной своей непричастности ни делом, ни помыслом, ни каким к<онтр>р<еволюционным> деяниям, со дня на день ждал освобождения.
6-е июля принесло мне неожиданный и ужасный удар: я получил приговор – 5 лет Соловков.
Дорогой Алексей Максимович, я в отчаянии, я не знаю, что делать, к кому взывать о помощи.
Получив 5 лет Соловков, я, не имея ни следствия, ни суда, на котором я мог бы доказать свою невиновность, до сих пор не знаю:
1. За что я осужден.
2. Какое мне инкриминируется преступление.
3. К какому времени оно относится.
4. На основании каких данных я осужден.
Ведь нельзя же назвать следствием один 5-ти минутный допрос, не содержащий ни одного прямого вопроса по обвинению. Допрос, на котором я не знал, как мне надо доказывать свою невиновность, т. к. не знал, какая виновность мне инкриминируется. Да и не знаю этого и сейчас.
За что же и ради чего я должен погибнуть?
Да и не я один. У меня есть мать, у которой я единственный сын, и которая теперь остается совсем одна (отец мой умер).
У меня туберкулез легких, и Соловки будут безусловно моей последней поездкой.
А главный ужас всего этого то, что это никому не нужно.
Государство посылает человека на гибель, искренне ему преданного и ни в чем перед ним невиновного.
Происхождение мое: не дворянское и не буржуазное. Сын жел<езно>дор<ожного> служащего. С 16 лет я работаю в различных совет<ских>редакциях. Никогда ничем скомпрометирован не был.
Кому же нужна моя ничем не оправдываемая гибель?
Гибель, вызванная халатностью Ростовского следственного чиновника, не потрудившегося заняться следствием и введшего в заблуждение Коллегию ОГПУ.
Родной Алексей Максимович, умоляю Вас помочь мне.
Я надеюсь, что Вы обратите на этот „случай“ внимание органов, следящих за выполнением революционной законности.
Всякая проверка следствия, всякий обстоятельный допрос сейчас же снимут с меня грязную кличку „контрреволюционера“ и спасут меня и мать.
Простите, дорогой Алексей Максимович, что я беспокою Вас этим письмом, но ведь очень больно так бесполезно, жалко и позорно гибнуть 23-х лет.
23-х лет, когда еще ничего не сделано, но столько задумано.
И столько хочется сделать.
Ведь впереди еще столько невиданного, непрочитанного и ненаписанного.
Еще раз повторяю, дорогой Алексей Максимович, что мне очень стыдно беспокоить Вас, но умоляю: помогите мне, если это возможно.
Сыну вторила мать:
«И вот теперь он признан виновным в тягчайшем из преступлений против Республики, в преступлении, ставящем его на одну доску с непримиримыми контрреволюционерами и врагами трудящихся, как шахтинские вредители и др<угие>.
Где же правда?
За что обрушилось на голову бедного моего сына такое непоправимое и незаслуженное несчастье.
У него туберкулез легких, и ссылка на Крайний Север неминуемо убьет его.
Я обращаюсь теперь в высший орган Республики за справедливостью и милосердием.
Прошу внять голосу матери, у которой взяли на гибель ни в чем неповинного сына, и пересмотреть это дело, чтобы исправить, пока не поздно, эту страшную ошибку и тем предотвратить возможность других ошибок, подобных этой. <…>»[288]288
См.: www.pkk.memo.ru/page%202/intell/guman/kazar.doc, где дается по: ГАРФ. Ф. 8409. Оп. 1. Д. 520. Л. 304. Машинопись, подпись – автограф.
[Закрыть].
Обращения эти ни к чему не привели.
После 7 месяцев тюрьмы и «следствия» – 25 июня 1928 года – приговор: 5 лет ИТЛ по статье 58.11. Если считать со дня ареста, то истекал этот срок 19 декабря 1932 года.
А 11 июля 1928 года Казарновский был отправлен в СЛОН (Соловецкий лагерь особого назначения) – аббревиатура, которой он не раз еще воспользуется в своих веселых стихах, причем, кажется, нигде он так в стихах не веселился, как на Соловках.
На Соловках Юрий Казарновский сидел вместе с Дмитрием Лихачевым, хорошо его запомнившим:
«Среди поэтов на Соловках выделялся тогда еще совсем молодой Ю. А. Казарновский, которого мы все звали просто Юркой – не только по его молодости, но и по простоте, с которой можно было с ним обращаться. У него не было своего поэтического лица, как, скажем, у Володи Кемецкого-Свешникова. Он был поверхностен, но стихи писал с необычайной, поражающей легкостью и остроумием. В одном из номеров „Соловецких островов“ можно найти его пародии на Маяковского, Блока, Северянина… В другом его шуточные афоризмы. И все это на темы соловецкого быта. У него была неиссякаемая память на стихи. Он знал чуть ли не всего Гумилева, тогдашнего Мандельштама, Белого. Вкус у него был, настоящую поэзию ценил и постоянно стремился поделиться своими поэтическими радостями. Ни тени зависти. Просили его почитать его стихи, а он читал кого-то другого, понравившегося ему. Жил он одно время в Кеми и поссорился там с морским офицером Николаем Николаевичем Горским – на романтической почве. Чуть не попал в расстрел осени 1929 г. за свою близость с Димкой Шипчинским…»[290]290
Лихачев Д. С. Юрий Алексеевич Казарновский // Воспоминания. СПб.: Логос, 1999. С. 254. Д. В. Шипчинский (Шепчинский; 1905–1930) – молодой географ, в сентябре 1929 г. совершивший неудачный побег из Кеми. Расстрелян.
[Закрыть].
Запомним лихачевскую оценку:
«Он был поверхностен, но стихи писал с необычайной, поражающей легкостью и остроумием».
Именно он – автор знаменитой остроты: «Соловки – рабочим и крестьянам!»
Соловки для Казарновского оказались чем-то вроде Болдино. (Как если бы плачущий Горький – кстати, посетивший Соловки в 1930 году – и впрямь вмешался, после чего ОГПУ взяло под козырек и сняло с Казарновского всякие цензурные ограничения!).
«Юрка» густо печатался на этих северных островах Архипелага. В частности, в журналах «Соловецкие острова» и «Карело-Мурманский край»[291]291
Начиная с № 2 за 1927 г. по 1929 г. журнал «Соловецкие острова», издававшийся с 1924 г. (первоначально – под названием «СЛОН»), был слит с ленинградским журналом «Карело-Мурманский край». В 1930 г. он был вновь возрожден как самостоятельное издание, но уже с 1931 г., в связи с ужесточением условий лагерного режима, был окончательно ликвидирован (Розенфельд Б. Литературная жизнь на Соловках // Terra Nova. Журнал нашего времени. 2006. № 7. В Сети: http://www.muza-usa.net/2006_07/2006–07–05.html).
[Закрыть], а также в газетах «Новые Соловки» и «Советское Беломорье». Попали его стихи и в сборник «Моря соединим! Стихи и песни на Беломорстрое»[292]292
Издание культурно-воспитательного отдела Беломорско-Балтийского ОГПУ. Медвежья Гора, 1932.
[Закрыть].
Все, кто читал соловецкую периодику, не могли пройти мимо блистательной пародийной серии Казарновского «Кто, что из поэтов написал бы по прибытии на Соловки», печатавшейся в 1930 году в «Соловецких островах» на Соловецких островах. Если передразнивать знаменитую харьковскую серию-предшественницу «Парнас дыбом. Про козлов, собак и веверлеев» (1925), то это своего рода «Соловки дыбом!».
Но Соловки все же настолько не Харьков, что сама идея улыбнуться или засмеяться кажется здесь неуместной, а такая вольная улыбка и такой свободный смех, как у Казарновского, – и просто невозможными.
Среди занесенных на Соловки поэтов прошлого, пусть и самого недавнего, – Пушкин, Лермонтов, Северянин, Есенин, Блок, Маяковский. Все – легко узнаваемые и очень смешные, но какие-то грустновато-смешные, все – острые на язык и все – в конечном счете – свободные!
Вот вам Александр Сергеевич со своей онегинской строфикой:
Мой дядя самых честных правил,
Когда внезапно «занемог»,
Москву он тотчас же оставил
Чтоб в Соловках отбыть свой срок.
Он был помещик. Правил гладко,
Любил беспечное житье,
Читатель рифмы ждет: десятка —
Так вот она – возьми ее!..
А вот и Михаил Юрьевич с переиначенной демонологией:
…В то время шел надзор дозорный,
И, слыша голос непокорный,
Вдруг в женбарак заходит он.
И гордый Демон – дух изгнанья —
За нелегальное свиданье
Был тотчас в карцер заключен.
Тамару ж въедчиво и тихо
Бранила долго старостиха.
А вот вам блоковская «метрика»:
И каждый вечер в час назначенный,
Иль это только снится мне,
Девичий стан, бушлатом схваченный,
В казенном движется окне.
И медленно пройдя меж ротами,
Без надзирателя – одна,
Томима общими работами,
Она садится у бревна.
А вот и Сергей Александрович, с его сыновней тоской:
Слышал я: тая тоску во взоре,
Ты взгрустнула шибко обо мне.
Ты так часто ходишь к прокурору
В старомодном ветхом шушуне.
А вот и Владимир Владимирович, «начитанный, умный»:
СЛОН высок,
но и я высокий,
Мы оба —
пара из пар.
Ненавижу
всяческие сроки!
Обожаю
всяческий гонорар!
Ну и на десерт – фейерверк гулаговской лексики, пропущенной через растр северянинской пошлятины. Он начинается уже в заглавии, где барак поименован как «северный котэдж», продолжается в эпиграфе («Я троегодно обуслонен, / Коллегиально осужден») и подхватывается в основном тексте:
Среди красот полярного бомонда,
В десерте экзотической тоски,
Бросая тень, как черная ротонда,
Галантно услонеют Соловки.
Ах, здесь изыск страны коллегиальной,
Здесь все сидят – не ходят, – а сидят.
Но срок идет во фраке триумфальном,
И я ищу, пардон, читатель, blat.
Так и хочется, вслед за Сталиным, возмутиться и спросить: «Кто разрешил вставание?..»
Кто, ну кто разрешил эту улыбку и смех?! Пушкин, что ли?
Как точно заметил наш современник с подобным же типом темперамента:
«Объяснить публикацию этих стихов в 1930 году невозможно – поистине, такая свобода могла быть представима только в лагере особого назначения; но там, вероятно, эти пародии воспринимались как насмешка над собой, как свидетельство перековки. А стихи отличные…<…> Вот где сверхлюди – такое писать на общих работах»[293]293
Быков Д. Был ли Горький? Биографический очерк. М: ACT, 2012. С. 300–301.
[Закрыть].
Соловецкие острова. 1929. № 3–4 (октябрь-ноябрь). С. 6–9.
[Закрыть]
Есть в «Соловецких островах» и проза Казарновского. «Свидание» (датировано 1929 годом) – это уместившийся всего на нескольких страничках роман, а точнее – почти античная трагедия в четырех картинах. Первая – московская квартира, сборы на вокзал; вторая – купе поезда, едущего на север; третья (с немного двойной оптикой) – швартующийся «Глеб Бокий» и то самое свидание в Доме свиданий; и, наконец, четвертая – прощание с мужем на пристани.
В первой картине мы узнаем, что женщина, ее зовут Лида, собирается куда-то на север (потом уточнится, что на Соловки) – на свидание с сидящим там мужем (его зовут Михаил). Но кто же тогда Владимир? Наверное, товарищ мужа, пришедший проводить ее на вокзал? – Нет-нет, совсем другое: это ее добыча – его удачная замена, ее новый (и неревнивый) любовник, услада ее ночей. Правда, самому Владимиру несколько неловко: «Он почувствовал себя вором, который крадет у человека не его, а чужие деньги».
Во второй картине, в купе, наша догадка стремительно подтверждается: да, она едет к мужу, чтобы разыграть перед ним любящую и верную жену: «В купе она все-таки заплакала./ Эта игра была невыносимо тяжела».
Но ведь и ждать мужа пять лет она была явно не в силах: «Жизнь шла, жизнь предъявляла свои требования. / Молодость являлась к женщине по ночам и говорила ей слова желанные и бесстыдные».
Но и бросить мужа в этом новом раскладе она тоже бы не смогла: будь он на свободе – развелась бы, а так – «…когда он был в заключении – оставить его казалось ей преступлением».
Отсюда и этот «странный обряд», этот ежегодный – с согласия любовника – театр, когда она берет очередной отпуск и «…едет к мужу на свидание и там создает ему иллюзию любви и верности».
Уверенность в том, что «он две недели счастлив и уверен в том, что ничто не изменилось», что она «великолепно вела игру» и даже «пьянела от огня ложного свидания, как пьянеет актриса, пьющая вино из пустого бокала» – очень согревала ее.
Так и не решив для себя, кто она больше – «святая или беспутница», она безмятежно заснула под стук колес.
Третья картина. Отстраненно – «я же не отсюда!» – всматривается, вслушивается и даже внюхивается она в «воздух места заключения» – этот «воздух большой и суровой трезвости».
И тут же кульминация – само свидание. Разрешение получено, и вот они – знакомые уже по прошлому году «это, с такой душевной тоской, произносимое „Лида“» и мучительно-долгий мужнин поцелуй. Потом она «обняла его и сама поцеловала. Это был ее первый серьезный выход в этом очередном спектакле. / По его глазам она поняла – что выход удачен.
Следующие его действия заставили ее болезненно вспомнить о другом, оставшемся там – в Москве. / Но спектакль надо было продолжать. / И она опять поняла по его глазам, что и второй ее выход был также очень удачен».
А когда силы оставили их, она «подумала, что она, вероятно, единственная актриса, которая засыпает на сцене, играя, и, в то же время, по-настоящему».
И вот уже картина четвертая и заключительная: прощание.
Он говорил без умолку и все рисовал картины их счастливого будущего, которое настанет сразу же после того, когда он освободится. А она «умиленно и рассеянно кивала» и «слушала его, как слушают ребенка, когда он рассуждает, кем он будет, когда он вырастет: архитектором, инженером или шарманщиком?»
Когда же она вновь «стояла на пароходе и махала ему маленьким платком…, ей казалось, что платок она достала не затем, чтобы замахать им, – а перевязать какую-то рану».
И тут она впервые отошла от роли: «…Слезы хлынули как-то неожиданно сразу и предательски. / Соленые и нетеатральные».
Но тогда не выдержал уже он: «Его глаза тоже наполнились слезами. / Тяжелыми и трудными, мужскими слезами».
При этом он думал: «Мне-mo ничего. Мне легко. Я крепкий и сильный мужчина, занятый своими мыслями и работой. Она же одна, слабая женщина, наедине со своими слезами и тоской. Каково ей?»
А пароход «Глеб Бокий» все уменьшался, и чайки сновали между его палубой и причалом, только прибавляя мхатовской театральности этой – почти производственной – прозе.
В «Свидании» поражает мастерски разыгранный психологический излом, самыми скупыми средствами – деталями и лакунами – разыгранный в этих четырех бесхитростных и почти статических картинах.
Складывается впечатление, что автор или знал, или вчувствовался в этот сюжет не только с соловецкой, но и с московской стороны. Был как бы всеми сразу, но в том числе и Владимиром[295]295
Биографически «Владимиром» он точно был, но только позднее (см. ниже).
[Закрыть].
Это – если угодно, Шаламов наоборот, анти-Шаламов: жестокий мир хорошо воспитанных и эгоцентричных хищников, еще не свободных от угрызений порядочности и оставленных на пока пожить на воле, в чистоте и тепле. Не «умри ты сегодня, а я завтра», а «живи ты вчера, а я сегодня»!
Отсюда же допущение и известный приоритет условностей. Ведь в реальности – ну какие там жены каэров на воле, да еще работающие во Внешторге? По ним разве АЛЖИР не плачет или другие подобные места?.. И какие такие ежегодные двухнедельные свидания, какие боа и муаровые ленты в купе? Что за северянинщина такая – или, может быть, и это тоже пародия?..