Текст книги "Веселыми и светлыми глазами"
Автор книги: Павел Васильев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Совершенно непонятно, кому и каким образом удалось дознаться, но о том, что Аристид добровольно уступил Фильке карточку на дополнительное питание, вскоре уже знал весь класс. Все с каким-то почтенным недоумением посматривали на Аристида. А Валька почувствовал к нему еще большее расположение.
Странно, трудно объяснимо, почему вдруг какие-то определенные люди становятся нашими друзьями. Почему именно эти, а не какие-то иные. Действительно, ну по какому признаку мы выбираем их среди всего многообразия других людей.
Почему две недели назад, когда Аристид Соколов впервые появился в их классе, Валька, который сидел в тот день один, предложил ему сесть вместе? Именно Валька пригласил, а не кто-то другой. Чем он привлек тогда его, этот толстогубый, внешне бирюковатый пацан с розовыми обветренными веками.
А сейчас Валька ощутил к нему какую-то еще большую привязанность, граничащую с уважительной почтительностью. И поэтому не удивительно, что после занятий они вместе вышли из школы. Они жили хоть и в одном, Смольнинском районе, но в разных его концах. Валька у Таврического сада, Аристид на Староневском, у самой Лавры. Однако Валька пошел сейчас вместе с ним. Почему-то не хотелось расставаться, интересно было подольше побыть вместе.
Но была и еще одна важная причина. Предстояло Вальке одно такое неприятное мероприятие, которое он старался как можно дольше оттянуть. Это было каким-то сущим наказанием для Вальки, при одном воспоминании о котором у него невольно кошки скребли на душе, и поэтому он упорно старался заставить себя об этом не думать, пока не думать, умышленно оттягивая срок.
С ними пошел и Филька, хотя ему тоже было вовсе не по пути.
Погода к этому времени резко изменилась. В Ленинграде часто бывает так, что погода меняется за каких-нибудь полчаса. Заметно потеплело. Поутих ветер. Теперь он дул с залива и не гнал ледяную крупу, а на заборы, на деревья, на стены домов, на прохожих лепил густые хлопья, похожие на липкое сырое тесто. Но все ж таки это не то, что творилось утром.
Аристид не носил пальто, в любую погоду ходил в одном кителе, а если бывало очень холодно, как сегодняшним утром, в несколько рядов заматывал шею шерстяным шарфом, который прикрывал и подбородок. Вместо шапки он носил танкистский шлем, на ногах – кирзовые сапоги. И в любую погоду, мело ли, морозило, лил дождь, Аристид, как солдат на параде, был прям, шел, вскинув подбородок, никогда не прикроется, не наклонит головы, будто не замечает ничего этого. Вот и сейчас он лишь изредка схлебывал текущую по лицу от тающих лепней воду да дул на ресницы, чтобы сбить повисший на них снег.
Филька, согнувшись в крючок, будто ехал за ними на лыжах, шмыгал своими пудовыми великанами-валенками.
Не договариваясь, мальчишки остановились у газетного стенда, на котором уже был вывешен свежий номер «Правды». Все в первую очередь потянулись к тому месту, где обычно печаталась сводка Совинформбюро. Это место на газете было уже очищено от снега, кто-то только что читал, но и они пошаркали рукавицами. А нижний угол второго листа был вырван. Значит, там сегодня была карикатура Кукрыниксов, тощенький маленький человечек с треугольной челочкой, спадающей на глаза (гад!). Кто-то из прошедших впереди мальчишек уже успел выдрать ее. А если бы она не была вырвана, то все лицо этого гада было бы истыкано ключами от квартиры. И хотя сейчас карикатуры уже не осталось, но Аристид, будто штыком, ткнул в то место, где была она, поскоблил по промерзлой фанере, оставив на ней белые полосы.
Пока стояли, их совсем заляпало снегом. Филька наклонил голову, и с его лохматой шапки к ногам шлепнулся блин. Даже на бровях у Фильки, словно на полочках, лежал снег.
У Вальки насквозь промокли парусиновые ботинки. Иногда он останавливался и, постукивая нога об ногу, сбивал с них белую и хрупкую, как яичная скорлупа, наледь. Постукивал, а сам без всякой зависти думал, что хорошо, наверное, в таких, как у Аристида, кирзачах, тепло всегда и сухо.
Они вышли к полуразрушенному угловому дому, обнесенному высоким забором. Внутри дома скрипела лебедка, слышались голоса. Этот дом восстанавливали пленные «фрицы». И сейчас один из них, уже немолодой, с отеками под глазами и дряблой фиолетовой кожей на щеках, совершенно забеленный снегом, зябко нахохлившись, стоял возле калитки, держал на заиндевелых рукавицах две самодельные деревянные шкатулочки, обменивал их на папиросы и спички. Дежурящий в воротах молоденький боец из охраны делал вид, что ничего этого не замечает, равнодушно насвистывал. «Фриц» что-то торопливо заискивающе говорил проходящим мимо женщинам, протягивал шкатулки. Рядом толпились возвращающиеся из школы первоклассники.
– Э-э, а что такое «дом», знаешь? – расспрашивали они «фрица».
– О, хаус, хаус, – улыбаясь, как улыбаются обычно только малым детям, кивал им «фриц».
– А «хлеб»?
– Гут, гут! О-о, хлеб! – делал он вид, будто что-то жует. – Гут!
– А «кукарача»?
– Кукарача? – «фриц» недоуменно пожимал плечами.
– Это – ты! – И мальчишки дружно хохотали.
– Я, я, – кивал «фриц», тоже улыбаясь, хотя и не понимал, о чем идет речь, через головы мальчишек протягивал к прохожим шкатулки. Затем прижал обе шкатулки к боку левым локтем, покопался в потайном кармане и вынул оттуда фотографию, показал ее мальчишкам. На фотографии была запечатлена девочка лет двенадцати, гладкопричесанная, большеглазая.
– Кукарача! – рассматривая снимок, толкались и смеялись первоклассники.
– Кукарача! – не понимая смысла этого слова, повторял за ними «фриц» и тоже смеялся.
До этого момента Валька, Филька и Аристид всю происходящую сцену наблюдали издали, со стороны. Но теперь, когда «фриц» весело рассмеялся, Аристид неожиданно шагнул к нему. Он шагнул резко, плотно сжав губы.
– А вот что это такое, знаешь?
Раскрыл планшетку, выдернул из нее свернутый листок казенной бумаги и протянул ее «фрицу» (в ту пору большинство мальчишек ходило в школу вот с такими армейскими планшетками).
И первоклассники разом притихли.
– Найн, найн, – испуганно пролепетал «фриц» и попятился. Он еще что-то очень быстро говорил, отступая к воротам и будто открещиваясь.
– В чем дело? – насторожился постовой, строго глянув на ребят, тотчас уловив, что-то произошло.
– На кого это? – догнав Аристида, тихо спросил Филька.
Но Аристид, засунув лист в планшетку, ничего не ответил. Он шел, сурово сомкнув брови, будто ничего не слышал.
9И все ж таки как ни уклонялся Валька, сколько ни откладывал, а это дело надо было сделать: зайти в булочную на Дегтярном и выкупить хлеб. В этой булочной его карточка была «прикреплена» и нигде, ни в каком ином месте он не мог ее «отоварить». Еще несколько дней, оставшихся до конца месяца, он вынужден был ходить сюда.
Но прежде чем войти в булочную, Валька погулял по тротуару, присматриваясь, затем, затаив дыхание, толкнул дверь.
В булочной было сумеречно. Единственное звенышко в окне заросло снежной изморозью. Над прилавком горела лампочка, прицепленная на длинный провод. У прилавка в очереди стояло несколько человек. А посреди булочной хорошо знакомая Вальке коренастая пожилая тетка – уборщица, намотав на швабру мокрую тряпку, мыла пол. Она была в длинном халате, из-под которого были видны белые замызганные кальсоны, в ботинках-«гужбанах», на голове – суконный берет.
– А-а, жених пришел! – отставив швабру и локтем вытирая вспотевший лоб, весело воскликнула она, едва Валька переступил порог. – Ну, здравствуй, здравствуй! Ты чего насупился, не здороваешься? Катя, смотри-ка, кто пришел! – крикнула она продавщице.
Продавщица, еще продолжая заниматься своим делом, улыбнулась, вскинула голову и кивнула Вальке:
– Здрасте.
У Вальки горело лицо, горели уши, кажется даже опухнув и став толстыми, как оладьи. Все женщины в очереди, обернувшись, с нескрываемым интересом смотрели на Вальку. Он поскорее отвернулся от них, стараясь как-нибудь так пристроиться, чтобы его не было видно.
– Ну, где пропадал почти три дня? – продолжала уборщица, возле Валькиных ног шуруя тряпкой. – Утром проскочил как сумасшедший. А девка по нему сохнет. Совсем дошла.
Продавщица мельком посматривала на Вальку, – щеки ее алели, – и этим торопливым взглядом, и какой-то застенчивой робкой улыбкой она как бы говорила ему: «Не сердись, не обращай на нее внимания. Мне тоже совестно за нее».
Все это, все мученья Валькины начались еще три недели назад, когда он, на свое несчастье, «прикрепил» в этой булочной карточки. Раньше он всегда «прикреплялся» в булочной у себя на Таврической. А тут подумалось, что будет очень удобным выкупать хлеб по пути из школы, и он прикрепился здесь. Но разве мог предположить Валька, что так все произойдет! Кто бы мог подумать!..
В тот первый день, когда он пришел сюда за хлебом и с которого, собственно, все и началось, в булочной, как на грех, никого из покупателей не было. Продавщица одиноко стояла за прилавком. Не глядя на нее, потупясь, Валька молча протянул ей карточку. Надо отметить, у Вальки была такая особенность, он стеснялся смотреть на женщин. И вот эту-то его удивительную особенность они моментально улавливали, и, более того, она их почему-то очень интриговала.
Прозорливо глянув на Вальку, продавщица улыбнулась, отстригла талончики на карточке (Валька даже не заметил в тот первый раз, какая она была, молодая или нет), наклеила их на тетрадный лист, взвесила хлеб и положила на прилавок. Валька потянулся, чтоб его взять, но она вдруг поймала Валькину руку и легко сжав, задержала. Валька обмер. Рука у нее была мягкой, нежной, но горячей, аж жглась.
– Как вас зовут?
– Чего-о-о? – опешил Валька. Он и с девчонками-то никогда не разговаривал, а здесь… Да еще когда тебя держат за руку.
– Вы такой высокий… И очень мне напоминаете одного моего хорошего знакомого. У вас не было старшего брата?
– Нет.
– Что, один у матери?
– Ага.
– Какой счастливчик!.. Вы где живете?
– На Таврической.
– О, изумительное место. Я там хотела бы жить. Рядом садик.
Она говорила и все придерживала Валькину руку. Валька тянул, тянул усиленно, она чувствовала это и не отпускала, а рвануть как следует он не решался.
– Какой вы смешной! – кажется, она улыбалась, рассматривая Вальку.
На его счастье в булочную вошла покупательница, продавщица наконец отпустила руку. Схватив хлеб, Валька пулей вылетел из булочной. Бежал, весь розовый и горячий, будто после парилки, ошарашенно оглядывался: «Чего она?»
И с того дня началось: едва Валька входил в булочную, и уборщица, и остальные работники булочной, улыбаясь, оборачивались к нему. «О, жених пришел!» – неизменно кричала уборщица…
Сейчас Валька робко пододвигался к продавщице, комкая ставшую мокрой во вспотевшей руке карточку. А когда подошла его очередь, положил на прилавок карточку и не смотрел, какой кусок продавщица отрезала (может, одну подгорелую корку) и сколько показывала стрелка на весах.
– Вы болели? – участливо спросила продавщица. Валька кивнул. – А что с вами было? – она заинтересованно смотрела на него.
– Ангина.
– Простудился, балбес, по улицам много носишься, – вмешалась уборщица.
– А сейчас ничего? Горло не болит?
– Ничего.
– А как с занятиями?
– Ничего.
Она взвесила пайку, но не отдала ее Вальке, а отложила в сторону, так, что ему было не достать.
– Вы, надеюсь, не очень торопитесь?
– Нет, – по инерции сдуру буркнул Валька. – То есть тороплюсь, – опомнившись, тут же поправился он. Но было уже поздно.
– Ничего, уделите и нам пять минут. Вы нас не очень-то балуете. Хотите, оставайтесь с нами чай пить.
Она отпускала других покупателей, к которым Валька стоял спиной, и, приветливо улыбаясь, все что-то говорила ему.
– Да мне честно некогда! – в отчаянии вскрикнул Валька, испугавшись, что в самом деле еще придется остаться пить чай.
– Ну, хорошо! Завтра поболтаем, – она пододвинула Вальке хлеб. – До завтра!
Схватив пайку, не оглядываясь, Валька ринулся к дверям.
10Вечером, когда стемнело и в подворотнях засветились фиолетовые лампочки, Валька обул коньки и вышел на улицу. На перекрестке у Суворовского музея уже пасся табун мальчишек, Валькиных приятелей из ближайших домов. Все они тоже были на коньках, и каждый с двухметровой длины проволочным крючком в руках. Снег на мостовых в ту зиму не убирался. Утрамбованный грузовиками, он заледенел, и по нему можно было кататься на коньках.
Гоняли за машинами. Когда грузовик, пересекая перекресток, сбавляет скорость, крючком цепляешься за его борт, – грузовик еще подкатывается к тебе, а ты бежишь, разогнавшись порезче, оглядываясь через плечо, – и в тот момент, когда уцепился и последует резкий рывок, откинувшись, переносишь центр тяжести на пятки, а затем, чувствуя, как дрожит у тебя в руке проволока, будто натянутая струна, несешься за грузовиком, ощущая, как вибрируют под ногами коньки, скачут по наледи, будто по лестнице, иногда высекая искры в том месте, где выкололся лед. А потом, слегка поддернув крючок, легко скинешь его и, отцепившись, долго катишься по дуге, пока с разгона не вскочишь в сугроб у тротуара и не побежишь, проваливаясь в снег по колени.
Валька освоил всю эту технику в совершенстве. Конечно, опасно было таким образом кататься и запрещалось, но кто с этим считался. И наверное, больше половины ленинградских мальчишек ежедневно дежурили на всех перекрестках.
Правда, среди них встречались иногда и такие, редко, но все же встречались, которые выходили на перекресток ради добычи. По крючку подтянувшись к кузову, проверяли, что в нем лежит. Искали съестное. Поэтому в кузовах грузовиков часто сидел кто-нибудь, в темноте его не всегда разглядишь, а чуть зазевался – сдернет шапку.
На этот раз они сразу же увидели его, лишь уцепились за борт. Да он вовсе и не таился от них, как падишах на перине, возлежал на брезенте, прикрывавшем гору мягкой древесной стружки. Это был массивный дядька в ватнике и ватных брюках. Лицо – решето. Такие лица бывают у очень приветливых людей. Улыбка на все тридцать два!
Шутливо погрозив им, мол, я вам, вытащил из-под брезента и по ветру пустил на них стружечку. Мальчишки, смеясь, на лету поймали ее. Он, как мотылька, пустил с ладони вторую. А затем выхватил из-под брезента лопату и со всего размаху, будто секирой, саданул по Валькиному крючку.
Когда Валька очнулся, все кружилось перед глазами, дома, огни, люди, и почему-то все казалось зеленым. Приподняв, пацаны поддерживали его под руки, а затем поволокли, и он расползающимися коньками царапал снег. Потом долго сидел у стены на снегу, сплевывая кровь.
Он никак не мог понять, что же произошло. Почему этот тип ударил лопатой? Ведь он играл с ними и видел, что и с ним тоже играют. Выпускал из горсточки душистую сосновую стружечку, улыбался. А потом – вот так.
Ничего тогда не понимал Валька, он не знал еще, что это тоже один из существующих способов воспитания.
11Нет, не такими представляла она свои первые школьные дни. В мечтах, еще до войны, девчонкой, боже мой, что мерещилось ей! Когда она в ряд рассаживала своих кукол и «воспитывала» их. Ведь еще тогда она решила стать учительницей. А может быть, что-то все еще осталось в ней от того времени, от той мечтательницы, наивное, нелепое? Как она шла на свой первый урок, как волновалась и какой была счастливой! Сбывалась ее мечта!
Конечно, она не надеялась увидеть пай-мальчиков, которых всю жизнь водили за ручку и кормили карамельками, нет; она ожидала, что среди них обязательно найдутся и упрямые, и дерзкие, с которыми много придется возиться, – а как же без этого, это даже интересно! – но все остальные, основная масса, представлялись ей такими, какими были ее сверстники, довоенные, обычные ребята, улыбчивые, с ямочками на щеках.
А здесь перед ней сидели семнадцать тощаков, наголо остриженных, большеголовых, шеи длинные и тонкие, будто стебельки у одуванчиков, вокруг глаз, как у филинов, большие темные круги. Одеты кто во что: в отцовские, сползающие с плеч пиджаки, в узкие вельветовые курточки, шитые еще до войны и сейчас лопающиеся по швам, в застиранные, вылинявшие гимнастерки и заношенные бушлаты. Она видела их непроницаемые лица, плотно сомкнутые, как дуги капканов, синие губы, озлобленно глядящие на нее глаза.
Было в этих глазах, в их зрачках что-то похожее на суровую черноту нацеленных в тебя стволов.
И она испугалась. От какого-то первородного страха задрожали ноги в коленях.
Еще давно, когда она только собиралась поступать в педагогический институт, ее предупреждала одна умудренная опытом старая воспитательница, что дети подчас бывают несправедливы и очень жестоки. И к этому надо быть готовой.
Но в том-то и дело, что здесь они были по-своему правы. Она понимала их, понимала причины этой озлобленности. Но эта озлобленность оборачивалась не только против тех, кто ее вызвал, но и против нее! Ее, блокадницы, пережившей и видевшей все то же самое, что пережили и видели они! Вот в чем весь парадокс!
Она сама была дистрофичкой, ела дуранду, столярный клей. Когда ей прислали повестку явиться в военкомат, она не смогла дойти до дверей военкомата, не смогла одолеть последних каких-то тридцати, двадцати шагов, села в снег. Ее подняли и довели, помогли две девушки – военные. Но из-за дистрофии ее не призвали, не отправили переводчицей в часть, как всех ее однокурсниц. И вот она теперь здесь, учительница.
Она хорошо, даже прекрасно понимала их. Но одно дело – понимать, а другое – выстоять, когда свистят, орут, хохочут тебе в лицо.
Она не могла себе позволить крикнуть им: «Замолчите! Я такая же блокадница, как вы!..» Она не могла так поступить, интуитивно понимала, что не имеет на это права, не должна. Может быть, это изменило бы их отношение к ней, скорее всего, что изменило бы, но все остальное осталось бы.
Так что же делать? Как поступать? Что дальше?
«Только не надо плакать, – идя домой, уговаривала она себя. – Чтобы не видела мама и не спрашивала, что со мной. Она и так больна. К тому же эта бумага!.. Страшная бумага!.. Это все вместе убьет ее! Поэтому надо как-то держаться. А не можешь, считай: раз, два, три… Говорят, это помогает…»
Но ужасно хотелось плакать ей и на следующее утро, когда она собиралась идти в школу. Как она боялась! Как у нее дрожало все внутри!.. Она стояла в ванной, прижавшись затылком к холодной стене и тихонько шептала, закрыв глаза: «Два, четыре, пять…»
– Лизонька, тебе пора идти!
– Я иду, иду, мама!.. Два, четыре, пять…
12Филька сидел на первой парте возле учительского стола, он-то и подметил эту странную, показавшуюся ему очень подозрительной особенность.
В этот день у них немецкий был третьим уроком, перед большой переменой. «Немка» точно со звонком вошла в класс. Лицо ее было напряженным, и вся она будто спортсмен, готовящийся к решающему прыжку и уговаривающий себя не волноваться. Своим четким шагом она прошла к столу, положила на него гулко цокнувший тяжелый портфель и громко произнесла свое неизменное: «Гутен таг, киндер!» Никто ей опять не ответил и не поднялся. Многие продолжали разговаривать, другие прохаживались между рядов, толкались. Тогда она, вроде бы вовсе и не замечая ничего этого, раскрыла классный журнал и стала проверять присутствующих.
– Комрад Корсавин?.. Здесь, – начала она почему-то с середины списка и не в алфавитном порядке, как это делали обычно все преподаватели, а называя так, как сидели ребята по рядам. Вот это-то и насторожило Фильку.
Она с чем-то сверялась в журнале, называла фамилию, затем только поднимала голову и смотрела, кто этот названный и здесь ли он сегодня.
– Комрад Яковлев!.. Так… Комрад Трофимов?..
Привстав на локти, вытянув шею, весь подавшись вперед, Филька заглянул в журнал. И увидел лежащий в нем тетрадный листок, на котором было начерчено расположение парт в классе с указанием, кто и где сидит. «Вот это да!» – удивился Филька. И почерк был не ее, не «немки», и чернила другие. Филька заерзал, завозился на парте, прикидывая, что бы это значило, он обернулся, чтобы сообщить о подмеченном сидящему позади Травке, но в это время «немка» уже начала вызывать.
– В позапрошлый раз вам на дом было задано выучить стихотворение. Страница тридцать два. Дер винтер… Комрад Анохин?
Анохин, как и в прошлый раз, сидевший по-наполеоновски скрестив на груди руки, спокойно сказал:
– Я не выучил.
– Очень плохо! – Она что-то отметила в журнале.
– Наплевать, – сказал Анохин.
– Комрад Тимирханов?
– Не выучил, – поднялся Филька, воспользовавшись этим, чтобы еще раз заглянуть в журнал.
– Что, совсем не выучили? – с какой-то еще робкой надеждой спросила она.
– Да.
– Но хоть учили?
– Нет, – честно признался Филька.
– Садитесь, плохо, – уже резко, с раздражением велела она.
– И я не выучил, – с вызывающей ухмылкой поднялся Баторин, хотя его и не вызывали. Он улыбнулся, подмигнул сидящим позади, и тотчас все задвигались, зашушукались.
– А кто выучил?.. – Она быстро осмотрела класс. – Неужели никто? – Зачем-то быстро полистала журнал, не замечая, что это делает, разгладила завернувшуюся страницу и робко позвала:
– Комрад Соколов… Вы…
– Комрад Соколов! Комрад Соколов, давай! – завозились мальчишки.
Соколов не хотел вставать. Он покраснел так, что уши его стали пунцовыми, и, потупясь, нахмурив брови, очень медленно, неохотно поднялся.
– Не выучил, – буркнул он.
– Как?! – почти воскликнула «немка», почему-то тоже начав краснеть. Растерянно смотрела на Соколова. – Вы же учили…
– Забыл.
– Соколов!.. Я прошу вас!.. Отвечайте.
– Я забыл.
Он стоял, опустив голову, как-то странно выпятив свои толстые губы.
И она, не выдержав, вспылила.
– Отвечайте, Соколов! – гневно крикнула она. – Не валяйте дурака! Вы все прекрасно помните!
– А я не хочу, – впервые взглянул на нее Аристид, – я же говорил, я не буду учить «фашистский» и не буду отвечать.
– Правильно! – закричали все разом, вскочив, захлопали крышками. – Верно! Долой ее! Долой!
И она села, будто у нее подкосились ноги. Аристид все еще продолжал стоять, вприщур глядя на нее. Она села, положив руки перед собой.
Не скрестив, а обессиленно вытянув их.
– Послушайте, – сказала она каким-то незнакомым тихим голосом. – Конечно, я вас могла бы заставить заниматься… Могла нажаловаться директору, наставить «колов», вызвать ваших родителей, еще что-нибудь… Но я не хочу! Нет!..
Не потому, что я очень хочу вас выучить немецкому языку, который, может быть, вам вовсе никогда и не понадобится. Нет! Произносить несколько слов можно выучить даже попугая или скворца. Не в этом главное!
А главное – быть человеком. Несмотря ни на какие лишения, горе, обиды, ни на какие обстоятельства не утратить человечности, не растерять доброты. И это – самое главное, без чего невозможно жить на земле. Этому я должна научить вас, в первую очередь. А только вот не знаю, как.
Я училась методике преподавания, умею составить программу, доходчиво донести материал. То есть всему, что требовалось в довоенной школе. А здесь – вы.
Но мне хочется надеяться, что я справлюсь. Что вы поймете, что нет «фашистского» языка, а есть немецкий. Язык не какой-то отдельной горсточки жутких злодеев, а язык всего большого и интересного народа. А поэтому я не уйду сегодня из класса. Слышите, не уйду!
Садитесь, Соколов, что же вы стоите.
В классе стало тихо. Какая-то странная, напряженная, недоверчивая тишина. Аристид сидел, крепко сжав кулаки. Валька почему-то не решался к нему обратиться. «Немка», низко склонившись, что-то записывала в журнале. Лицо ее было бледным, а по нему, словно крапивные ожоги, проступили крупные розовые пятна.
И вот в этой настороженной ломкой тишине вдруг послышался странный звук. Это под своей партой пел Хрусталь. Сидел и мурлыкал себе тихонько.
– Хрусталев, – не поднимая головы, позвала она. – Подойдите, пожалуйста, сюда. – Чувствовалось, как ей трудно сдерживать себя, казаться спокойной.
Хрусталев вылез из-под парты.
– Садитесь, – предложила она и рядом с ним села на свободную парту. Это несколько озадачило Хрусталя. – Что вы там пели?
– Ничего.
– Но я же слышала, вы там пели, что? Говорите, не стесняйтесь. Что-то вы все-таки пели? Ну, что вы испугались?
– А я и не испугался!.. «Землянка», – с вызовом ответил Хрусталь.
– Ну что ж, прекрасная песня. Мне она тоже очень нравится. Давайте споем… – предложила она. Предложила спокойно. – Вы, ребята, пока учите стихотворение, а мы с Хрусталевым споем. Начинайте, Хрусталев, а я подтяну.
Хрусталь недоуменно оглянулся, у всех мальчишек вытянулись шеи. А она продолжала на полном серьезе.
– Что же вы? Не стесняйтесь. Давайте, давайте. Ну, начали.
Бьется в тесной печурке огонь.
На поленьях смола, как слеза…
Ну что же вы не поете, поддерживайте, подтягивайте.
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза…
Что же вы? – как бы удивившись, спросила она.
– Я… Не хочу.
– Не хотите? Уже напелись?.. А тогда садитесь и занимайтесь.
Мальчишки переглядывались. Хрусталев еще стоял возле стола. В дверь, не постучав, заглянула Малявка.
– Простите, – сказала она, явно стушевавшись. – Я проходила мимо… Мне показалось… Пожалуйста, занимайтесь!.. – По-видимому, она слышала пение. А именно, как пела «немка». Потому что она еще раз повторила: – Простите.
При ее появлении весь класс встал. А «немка» покраснела до корней волос.
– Мы занимались, – пролепетала она.
– Садитесь, – кивнула Малявка. – Я всего на одну минутку. Посижу и сейчас уйду. Продолжайте заниматься, будто меня здесь и нет.
Она присела рядом с Филькой, чуть потеснив его. Такое соседство Фильку обескуражило, он хотел отодвинуться подальше, но тотчас угадав его намерение, Малявка поймала за руку и придержала. Она сидела прямо, глядя перед собой и этим как бы указывая Фильке, что и он должен сидеть так же.
«Немка» уже успела взять себя в руки. Серьезная, собранная, она окинула взором присутствующих и сказала:
– Запишите, пожалуйста, задание на следующий раз. Страница тридцать два. Стихотворение «Дер винтер» выучить наизусть… А сейчас я вам почитаю. Чтоб вы почувствовали, как великолепно звучит этот прекрасный немецкий язык, язык, на котором разговаривали величайшие ученые и писатели, композиторы, поэты, философы, такие великие люди, как Шиллер, Гете, Бетховен, Энгельс и Карл Маркс. Это был их родной язык.
Этот язык знали Тургенев и Толстой. Им владел Владимир Ильич Ленин.
Она открыла учебник и стала читать. Филька скосил глаза на сидящую рядом Малявку. И та снова поймала его руку.
– Да нам в столовую надо идти, на дежурство, – прошептал Филька.
– Кому?
– Мне, Егорову и вот Вальке.
– Отпустите, пожалуйста, их, – тоже шепотом попросила Малявка прервавшую чтение и повернувшуюся к ним «немку». – Им в столовую.
Филька и Валька тотчас проворно выскочили.
– А Егорова сегодня нет, – подсказал кто-то.
– Я вместо него, – поднялся Аристид.
«Немка» кивнула, разрешая им выйти. Малявка тоже встала.
– Я вас попрошу, зайдите, пожалуйста, ко мне после урока.