355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Васильев » Веселыми и светлыми глазами » Текст книги (страница 1)
Веселыми и светлыми глазами
  • Текст добавлен: 21 марта 2017, 18:30

Текст книги "Веселыми и светлыми глазами"


Автор книги: Павел Васильев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)

Павел Васильев
Веселыми и светлыми глазами
Повести и рассказы

Ленинград

«Детская литература»

1981

Рисунки В. Алексеева

© «Мастерская людей». Повесть. Издательство «Детская литература», 1981 г.

© «Парень в кепке». Сборник. Издательство «Детская литература», 1976 г.

© Состав. Иллюстрации. Издательство «Детская литература», 1981 г

ПОВЕСТИ



Мастерская людей
1

Зима затянулась. По календарю уже числились весенние дни, а все еще держались непривычные для Ленинграда морозы, лютовала метель.

Вот и сейчас, проснувшись, Валька услышал, как по фанере, которой наполовину было заколочено окно, сечет ледяной крупой, при каждом порыве ветра будто дробью стреляли в нее. За ночь комнату выстудило, было страшно высунуть из-под одеяла ногу. Вставать не хотелось. Валька решил переждать, когда отзвеневший и умолкший будильник, помедлив некоторое время, вроде бы досадливо вздохнет, покряхтит, повозится, похрустев своими скрипучими, как у старого ревматика, суставами. Но то ли на этот раз озябший будильник промолчал, то ли Валька задремал и прослушал, но когда он вскочил и отдернул с окна наглухо закрывающее его одеяло, будильник показывал уже полдевятого. А это значило, что некогда было не то что позавтракать, но даже умыться, – Валька опаздывал в школу.

Что творилось за окном! В сером снежном месиве мотались деревья в Таврическом саду. Вывороченные в одну сторону, сучили острыми локтями ветки, больно секли одна другую. Пронесло кусок толя, нацепило на прутья ограды и тотчас разодрало в клочья. Не было видно ни брустверов на пригорке у фонтана, ни торчащих из-за них стволов зениток, ничего.

Наспех одевшись, схватив сумку, Валька сбежал по темной лестнице, толкнул дверь, но она не поддалась. А когда все-таки открыл и вывалился на улицу, то чуть не задохнулся. Колючим снегом стегануло в лицо, набило его в рукава и за пазуху. Снег летел наискось сверху вниз, и в то же время его вздымало от земли, засасывало куда-то вверх. В подворотне выло, как в трубе, там до блеска выдраило обледеневшую панель, а напротив навило кособокие метровые сугробы. Вальку пригнуло, будто кто-то дюжий вцепился в полы и воротник пальто, поволок. Валька побежал, стараясь попасть в чей-то полузанесенный дымящийся след. И сразу же прихватило морозом ноги в парусиновых ботинках, Вальке показалось, что кожа прилипла к резиновой подошве, как сырой блин к сковороде.

До школы было далеко, и ни на чем нельзя было подъехать. До войны школа, в которой учился Валька, находилась в соседнем доме, но в блокаду ее разбомбили, а в зданиях других ближних школ теперь размещались госпитали, была одна действующая школа не так далеко, но – женский «монастырь», а вот до их мужской «бурсы» бегать было далековато.

На случай такой непогоды у Вальки был разработан специальный маршрут: первая самая большая перебежка – от дома до булочной на Дегтярном, там можно было чуть поотогреться, вторая – до Мытнинской бани, а третья – уже до школы. Но сейчас Валька стороной обежал булочную, прошмыгнул поскорее, стараясь даже не смотреть на ее двери, отвернулся, прикрывшись воротником, однако внимательно следя за тем, выглянет кто-нибудь оттуда или нет; баня оказалась закрытой, – в эти первые послеблокадные месяцы она работала не каждый день, не было дров, – и поэтому Вальке теперь предстояло бежать до школы. Но он так закоченел, что, кажется, все внутренности одеревенели. Не вытерпев больше, вскочил в случайную парадную, чтобы хоть немного перевести дух. Парадная не отапливалась, но здесь все же можно было укрыться от ветра, не хлестало снегом. Швырнув сумку на подоконник заколоченного ржавой жестью окна, Валька, скорчившись, подпрыгивал то на одной, то на другой ноге, тихонько подвывая. Дышал на пальцы рук, они были твердыми, будто сосульки. Попробовал стряхнуть пальто, но снег намерз, не выколачивался, будто Вальку вываляли в известке. Даже пиджак был в снегу, наверное, пальто пробило навылет.

А когда, очухавшись немного, снова выскочил в снежную заметь, его окликнули. Пытаясь догнать, за ним бежал тоже весь облепленный снегом его одноклассник Филька Тимирханов. Он был в длиннополом отцовском пальто, в лохматой, как у басмача, большущей шапке из вылинявшего собачьего меха и в растоптанных солдатских валенках. Валенки с такими широченными голенищами катались специально для того, чтобы их можно было обувать на стеганые ватные брюки, да еще накрутить две-три портянки. И Фильке они были настолько велики, что он не переставлял их, а передвигал по снегу. Он что-то кричал, но сразу Валька не мог разобрать. Наконец расслышал.

– Жив?

– Жив, – откликнулся Валька.

– А что с тобой было?

– Ангина.

– Что?

– Горло.

– Во, повезло! Везучий же ты! – Филька поднажал, чтобы бежать рядом. Он заглядывал из-под своей лохматой шапки, и по выражению его лица, по возбужденному блеску глаз Валька понял, что Фильке не терпится что-то ему сообщить, побежал потише. – Нам новую «немку» дали… Сегодня первый урок – немецкий. Ну, сейчас опять потеха будет! – Ему ветром забивало дыхание, он захлебывался снегом, поэтому и выкрикивал так, будто стрелял очередями. – Мы ее уже два раза выгоняли… Сейчас увидишь!

В валенках и зимнем пальто, наверное, Фильке было теплее, чем Вальке, поэтому и говорил он много. Валька не понимал еще причины столь необычного Филькиного возбуждения.

До этого немецкий у них преподавала старушка лет восьмидесяти. Точнее, пыталась преподавать. Она очень много болела, поэтому редко появлялась в школе. Но если и появлялась, то не доставляла им особого беспокойства. Сухонькая, седенькая, она бродила почти наглухо закутавшись в шерстяной плед, похожая на этакий большущий кулек. Цепкая, будто куриная лапа, скрюченная рука придерживала за края плед, чтоб кулек не развернулся, а сверху из кулька, как из темной норки, выглядывало сморщенное личико. От старости или от болезни у нее подергивалась голова, и она всегда словно клевала что-то маленьким и острым, как у синицы, сизым носом-клювиком. Говорили, что до войны она преподавала где-то музыку, в блокаду потеряла всех родственников и теперь, одинокая, жила в соседнем доме.

Старушка была глуховата, путала по фамилиям всех мальчишек, случалось, что одному и тому же дважды выставляла оценку. А чаще они сами себе, не стесняясь, выставляли что хотели, потому что она часто забывала классный журнал на столе. А главное потому, что не видели в этом никакого криминала, ибо, по их убеждению, преподавание немецкого было довоенной дурацкой выдумкой, еще чего не хватало, чтобы сейчас, во время войны с фашистами, этот «фашистский» язык учить.

– А еще чего нового? – не останавливаясь, спросил Валька.

– Ничего.

Они уже подбегали к школе. Оставались какие-то сотни метров. И снова закоченевший Валька припустил как следует, оставив далеко позади себя Фильку.

2

Школа располагалась в двухэтажном, похожем на громадный сундук, угловом коричневом здании, бывшем особняке купца Калашникова. За зданием, отделенный от улицы железной оградой, находился небольшой сад, десятка полтора обломанных дуплистых лип, почти впритык к зданию – ветхий каретный сарай с провалившейся крышей. Неподалеку отсюда, за двумя домами, протекала Нева, ее набережная в этом месте называлась Калашниковской. Большой участок на ней был занят кирпичными складскими помещениями, которые тоже когда-то принадлежали все тому же Калашникову. Возможно, что на первом этаже особняка, где сейчас находились школьная столовая, медпункт, учительская да кабинет директора, когда-то жила прислуга, комнаты здесь были маленькие, простенькие, узкий коридор по всему периметру огибал внутренний двор. Но на второй этаж, где сейчас были классы, из просторного вестибюля вела широкая светлая лестница, какие встречаются только во дворцах. Пятый «б» класс, в котором учился Валька, занимал громадную беломраморную залу с большими, от пола до потолка, окнами. В простенки между окон были вмонтированы итальянские зеркала в позолоченных оправах. По другую сторону в углах – камины, тоже с зеркалами. Потолок был высоченным, на нем – панно, на котором были изображены порхающие среди белых облаков розовощекие пухленькие купидончики, поддерживающие большой венок из крупных алых роз. При этом каждый из купидончиков голубыми, широко открытыми глазами посматривал вниз, вроде бы настороженно оглядывался. Да и было отчего: мальчишки частенько постреливали из рогаток, целя в ягодицы, и, надо признаться, весьма небезуспешно, эти места у купидончиков были густо испещрены белыми оспинками от попаданий.

Установленные в три ряда парты заняли только четверть залы, поэтому было достаточно места, чтобы, не выходя в коридор, поиграть в пятнашки или погонять завязанную в узел, испачканную мелом сырую тряпку, которой на уроках вытирали доску.

Когда Валька с Филькой вошли в класс, все уже были в сборе. Валькина парта стояла напротив двери. Его сосед, Аристид Соколов, уже сидел на своем месте. Он, как и всегда, был в темном морском кителе. Голова острижена наголо (всех мальчишек-школьников в эти первые послеблокадные месяцы сугубо из профилактических соображений заставляли стричься наголо), но волосы уже успели отрасти на полсантиметра, и, колючие, жесткие, они торчали, серебрясь, будто патефонные иголки. Казалось, коснись их рукой, и оцарапаешься. Аристид, молча приветствуя Вальку, кивнул ему. Валька не успел еще ни сесть, ни что-либо сказать Аристиду, как зазвенел звонок. По-особому зазвенел: будто что-то передавал «морзянкой». А это значило – надо идти на зарядку. Так было заведено в их школе и выполнялось беспрекословно.

– На зарядку, на зарядку! – сразу завопил дежурный по классу, следя, чтобы вышли все, чтобы кто-то не спрятался, не залез под парту. – Давайте на зарядку!

А в коридоре уже слышался топот многих ног, это бежали из младших классов.

Зарядка проводилась в спортивном, бывшем танцевальном зале. По одну сторону его – сразу три двери, по другую – семь наглухо заколоченных досками окон. Зал вообще никогда не отапливался, на него не хватало дров, поэтому холодина здесь бывала лютая, мерзли уши. Единственная возможность хоть немножко согреться – поэнергичнее выполнять все упражнения, постарательнее прыгать, бегать, махать руками. Поэтому же собирались всегда и выстраивались в несколько рядов очень быстро, безо всякой задержки. Самыми крайними к дверям, где потеплее, стояли первоклашки. Старшие – пятиклассники (шестого и седьмого классов в их школе еще не было, ребята этого возраста работали на заводах) – выстраивались у окон. И пока строились, те, кто пришел пораньше, нахохлившись, топтались на одном месте. Валька, как самый длинный, стоял всегда последним в ряду, по всему залу торчали перед ним стриженные «под нулевку» головы, серенькие, будто картофелины, а над ними клубился белый парок от дыхания. Было так зябко, что никто не толкался, переминались, убрав руки в рукава. И даже рубашка делалась сразу же холодной, хотелось так сжаться, скорчиться, чтобы вовсе не прикасаться к ней.

Обычно «физкультурница» уже бывала в зале, она нетерпеливо посматривала на входящих, строго покрикивая:

– Побыстрее, пожалуйста! Побыстрее! – А как только дверь притворялась, тотчас давала команду: – Внимание!.. Смирно! На месте… шагом… арш!..

На этот раз упражнения начали с интенсивного долгого бега и закончили бегом, зато хорошо согрелись.

И лишь стали по местам и прозвучала последняя команда «Стоп!», в зал стремительно вошла учительница математики, она же директор школы, Малявка. Это прозвище было дано ей за маленький рост. Она была метра в полтора, не выше, но квадратная, крепкая, как сейф, обладала зычным, просто каким-то трубным голосом и невероятной силой. Разгневавшись, схватив за шиворот, она могла одной рукой поднять любого из мальчишек. Во время перемен, когда она бывала дежурной и ходила по коридору второго этажа, ее голос был слышен даже из раздевалки.

– Иванов, куда бежишь? Это что такое, что за потасовка! Сидоров, прекратить!

Там, где она проходила, по коридору вдоль стен выстраивались шпалеры.

Как-то на уроке она рассказала, что Пушкин ради тренировки во время прогулок носил с собой пудовую железную трость. Так вот, может быть, тоже ради тренировки, Малявка всегда таскала большущий, – по объему в половину ее, – будто чугунными плитками набитый тяжеленный портфель. Под тяжестью он вытягивался, как торба, казалось, что кожаная ручка его вот-вот оборвется, – металлическая планка, к которой была прикреплена ручка, выгибалась дугой, – а когда она ставила этот портфель на пол, то будто роняла гирю.

К тому же она курила. И курила трубку. Идет этакая маленькая, с огромным портфелем в руке и посапывает трубкой.

Многие преподаватели, ее коллеги и товарищи из роно неоднократно высказывали ей свои замечания, что, мол, не стоило бы курить на виду у ребят, на что она неизменно отвечала:

– Но, друзья мои, было бы чистейшим лицемерием прятаться! Достаточно мне после перемены прийти в класс и выдохнуть, чтобы каждый мальчишка почувствовал – накурилась! Ведь от меня за три версты несет, как от кочегарки! Поэтому все равно не утаишь. А самое первое, что мгновенно улавливают и терпеть не могут дети, это любую фальшь, лицемерие!

И она не лицемерила. Признавая свой порок, особо строга была с начинающими курильщиками. Упаси бог ей попасться! Она не стеснялась даже заглядывать в мальчишеский туалет, и часто гремело на всю школу:

– Эт-то чей ахнарик?..


И, самое главное, что именно благодаря всему этому вместе, – и тому, что она была невероятно сильной, требовательной, открытой, и даже, может быть, отчасти тому, что курила трубку, – все мальчишки в школе относились к ней не то что с уважением, но даже с каким-то пиететом. Она была не такой, как все!.. И если называли Малявкой… Но, впрочем, прозвище тоже дается далеко не каждому и не самому худшему, его тоже надо заслужить!..

Малявка шла собранная, серьезная, будто шла на трибуну. И без портфеля. И то, что она появлялась без портфеля, придавало какую-то особую значимость всему происходящему.

Так повторялось всегда.

Оказавшись напротив средних рядов, Малявка круто поворачивалась лицом к присутствующим, окидывала их всех взором и здоровалась по-военному:

– Здравствуйте, товарищи учащиеся!

– Здра-а-а! – звучало ей в ответ.

Развернув заранее приготовленный лист бумаги, делала небольшую паузу, во время которой все нацеливались на нее, и начинала читать.

– Приказ Верховного Главнокомандующего.

Сегодня… марта тысяча девятьсот сорок четвертого года, войска нашего… – и она зачитывала то, что полчаса назад передавали по радио. – Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!.. Смерть немецким захватчикам!

– Смерть! – шептали мальчишки.

Сложив лист, вытянув по швам руки, вскинув подбородок, она некоторое время молчала, словно чего-то еще выжидая, и вдруг запевала:

– Наверх вы, товарищи, все по местам…

И первоклассники дружно подхватывали:

– Врагу не сдается наш гордый «Варяг»…

И уже всей школой:

– Пощады никто-о не жела-а-ает…

Подхватывали так, что с потолка срывались и долго кружились в воздухе прозрачные ледяные чешуйки инея.

И странное дело, хоть и пели эту песню ежедневно, она не надоедала. Всякий раз пели ее так, будто делали это впервые. И словно дело касалось не кого-то там с давно ушедшего крейсера, а их самих. И когда доходили до слов: «Прощайте, товарищи, с богом, ура!», то это «ура!» звучало трижды: «Ура-а, ура-а, у-ра-а!» И тонкие шейки поющих вытягивались, как резиночки на раскидаях, дыбком стоял на них ознобный пушок.

Малявка пела со всеми и тоже трижды кричала «ура!».

Затем начинали расходиться по классам. Первыми уходили малыши, унося на плечах осевшие и не растаявшие звездочки инея. А все остальные маршировали на одном месте, чтобы не озябнуть, и каждый, пододвинувшись почти вплотную, подталкивал впереди стоящего, нетерпеливо ожидая свой черед.

Последней уходила Малявка.

3

Так было и на этот раз. Отличие заключалось лишь в том, что во время зарядки пятый «б» был непривычно возбужден, все переговаривались, оглядывались, толкались. Даже затеяли ссору с пятым «а». Чувствовалась какая-то нервная наэлектризованность в поведении. И пожалуй, только один Аристид Соколов, который неизменно стоял первым в их ряду, хотя и не был самым низкорослым в классе, оставался невозмутимым. Но он всегда и все делал со старанием, как бы наперекор всем, и поэтому сегодняшнее поведение его не было удивительным. Выйдя из зала, лишь несколько человек понеслись в класс, а остальные шли не торопясь, нарочито громко разговаривая, оглядывались. В классе сразу же начались стукотня крышками парт, топотня озябшими ногами, все, не признаваясь друг другу, напряженно ждали «немку», посматривали на дверь. Несколько человек уже паслись в коридоре, выглядывали на лестницу. Уже давно прозвенел звонок, а «немка» почему-то не шла. И это нервировало.

Но был один-единственный человек в классе, который ко всему оставался совершенно безразличен. Это – Хрусталь. Удивительную, особенную фигуру представлял он собой. Возможно, что такие встречались только в послеблокадном Ленинграде, да и то лишь в первые месяцы. А может быть, как исключение, подобный тип был только у них в школе?

Он не хотел и не собирался учиться. Не готовил ни одного урока. Приходил в класс лишь потому, что здесь было тепло, да и веселее, чем дома. Хрусталев сидел на последней парте. Но это слишком с большим преувеличением сказано «сидел», потому что иногда он там лежал. Если ему этого хотелось. Или забирался под парту, что ему почему-то особенно нравилось, устраивался там поудобнее, прислонясь спиной к стене и подтянув к подбородку колени, читал книжку. А случалось, даже тихонько мурлыкал себе что-то под нос. Но его редко выгоняли из класса, хотя он и мешал. Потому что нельзя было его удалить. В те дни это было бы просто непедагогично. В самом деле, ну куда он пойдет? Домой, где у него сейчас никого нет (мать на работе, и вернется, может быть, только поздним вечером), где не топлена печь, мшистым снегом заросли стены, – или в подворотню, на улицу, подыскивать дружков? К кому он попадет, в чьи руки? К Федьке Косому с Мытнинской, к Витьке из Таврического сада? Или еще к кому-нибудь из хорошо известных во всем Смольнинском районе карманников? Что с ним сделаешь, еще несовершеннолетним, доходягой? Чем еще поможешь сейчас, в такое время? Так уж лучше пусть сидит здесь. Если и не перейдет в следующий класс, то уж, во всяком случае, не окажется среди хулиганов. Возможно, так рассуждал директор школы, понимали все преподаватели. Но, конечно, ничего этого не знали мальчишки.


Самое же любопытное в том, что пример Хрусталя вовсе не был заразительным. Нет, никто не собирался и вовсе не хотел ему подражать. Ко всем его проделкам в классе относились так, как в деревне относятся к чудачествам юродивого, посмеиваясь над ними и только. И поэтому сейчас никто из мальчишек не обращал на Хрусталя внимания, будто и вовсе здесь не было его.

Но вот в коридоре раздалось: «Идет!» – оттуда в класс бросились мальчишки, вмиг оказавшись на своих местах. Дверь в коридор осталась открытой. Сначала долго было тихо. Потом послышалось гулкое торопливое поцокивание каблуков, и Валька увидел ту, что шла.

Валька был удивлен. Почему-то ему представлялось, что она будет непременно пожилой, такой же, как их прежняя учительница. Или хотя бы среднего возраста. А здесь шла девушка лет двадцати трех. Она шла так, как, наверное, шел человек, решив кого-то вызвать на дуэль. Губы плотно сомкнуты, глаза прищурены. Волосы у нее были гладко причесаны и настолько крепко перевязаны на затылке, что облегали голову будто туго натянутая плавательная резиновая шапочка. В правой руке она несла портфель и классный журнал.

Резко прихлопнув за собой дверь, прошла через разом притихший, даже замерший класс, положила портфель на стол и громко произнесла:

– Гутен таг, киндер!

Никто не ответил. Никто не встал, даже не шевельнулся. Все смотрели на нее. Некоторые демонстративно откинувшись, нога на ногу, надменно усмехнувшись, другие насупясь.

А Валька замер. Валька услышал это слово «киндер» и будто застыл. Что-то такое произошло с Валькой, отчего он вцепился в крышку парты и губы его побелели.

4

В блокаду у Вальки умерли сестра и брат. Они умерли от голода в одном месяце, в январе сорок второго года. Это был один из самых тяжелых месяцев. Брат умер на глазах у Вальки, а как умерла сестра, он не видел. Но именно смерть сестры казалась ему более страшной, чем смерть брата. Может, потому, что в их семье эта смерть была первой. А возможно оттого, что сестра представлялась ему такой сильной. Если брат и мать уже не вставали с кроватей, то сестра и Валька еще как-то бродили, правда, больше похожие на тени, чем на людей, но все же они могли выбраться на улицу, сходить за хлебом, принести воды, протопить печь. Пусть больше двух часов требовалось им на то, чтобы добрести до булочной и вернуться обратно, куда раньше Валька мог сбегать за десять минут, но они все-таки бродили, они что-то еще могли сделать. И сестра, – Валька ощущал это каким-то обострившимся от голода инстинктом, – была сильнее. Они по очереди ходили за хлебом, чтобы беречь силы. Но иногда сестра ходила дважды подряд. А вот за водой ездили только вместе. Одному было не притащить трехлитровый бидон, и они его везли на санках вдвоем и затем вместе поднимали по лестнице.

А в тот последний раз сестра за водой пошла одна. Валька в это время ходил за хлебом. И хотя он пробыл в булочной очень долго, часа четыре, а может, и больше, но когда вернулся домой, сестры еще не было. Хотя мать сказала, что она ушла следом за ним. Они ждали еще около часа. И уже начинало смеркаться, когда мать попросила Вальку выйти встретить сестру, помочь ей, проведать, что там, почему так долго не возвращается. Наверное, она уже заподозрила неладное, но ему еще не говорила. Валька же ничего такого не чувствовал. Просто он невероятно устал, и ему не хотелось не то что выходить на мороз, но даже шевелиться.

Однако он пошел. Спустился по лестнице. Это тоже было очень трудно. Вся залитая помоями, обледеневшая, она была скользкой, как разъезженная горка, не устоять.

Он вышел на улицу. Сестры поблизости не было.

И тогда он побрел к проруби на Неве по узкой тропке, проложенной между удивительно белых, будто присыпанных нафталином, искрящихся инеем сугробов.

По тропке брели редкие прохожие, все сутулые, старые. Ползли, как осенние мухи. Хоть и с трудом передвигая ноги, но все-таки шли. А были и такие, которые, цепляясь за железные прутья ограды Таврического сада, перебирались от прутика к прутику: уцепится – и стоит, потом сделает торопливый шаг, как младенец, учащийся ходить, и, падая вперед, судорожно вцепится в соседний прутик, лишь бы удержаться. Валька проходил мимо, и они не просили о помощи, они только грустно смотрели на него.

Кое-кто уже сидел на снегу. И с их поднятых воротников, как с закрайков крыши, струился снежок.

Так Валька добрел до Невы. Сестры нигде не было. Он спустился на лед. Но и здесь ее не было. Ни среди тех, кто, как в кратер потухшего обледенелого вулкана, на коленях полз к проруби, ни среди тех, кто стоял, дрожащими руками протягивая бидончик, кастрюльку, кружечку: «Уважьте, плесните».

Недоумевая, куда же могла деться сестра, и досадуя, что напрасно пришлось тащиться такую даль, Валька побрел обратно. И сначала услышал, а потом и увидел, что по их улице следом за ним едет грузовик. Часто останавливается, видимо буксуя в снегу. Не выключая мотор, шофер и еще один человек вылезали из кабины, но Валька не очень-то присматривался, что они там делали.

Обогнав Вальку, грузовик проехал мимо. На подножке кабины, придерживаясь за ручку, стояла женщина – эмпэвэошница. Капот грузовика был покрыт стеганым одеялом, из-под которого струился пар, и вся передняя решетка на капоте была заиндевелой, зафуканной этим паром, в сосульках.

Грузовик развернулся напротив семиэтажного дома и стал запячивать в подворотню. Спрыгнув с подножки, женщина пошла открывать дверь.

– Давай, давай! – командовала она, махая рукавицей высунувшемуся из кабины шоферу.

Когда Валька добрел до подворотни, дверь туда же была открыта, и он увидел сложенные там трупы. Очевидно, их выносили сюда из квартир. Грузовик остановился. Шофер обошел его и откинул задний борт.

– Не мешай, мальчик!

Вдвоем шофер и эмпэвэошница подволокли к грузовику труп и, с трудом подняв, ковыльнули его в кузов. Валька машинально глянул туда, – кузов уже наполовину был загружен, – и замер. Верхней у борта лежала его сестра. Он узнал ее по темно-бордовым шароварам. Она лежала, скрючившись, в той позе, в которой находилась, когда замерзала где-то на снегу.

– Стойте! – завопил Валька. – Подождите! Она, она!

– Посторонись, мальчик! Оп!

– Она!.. Это сестра моя!

– Что?

– Сестра! – Валька протягивал к ней руки, ему казалось, еще что-то можно сделать, чем-то помочь. Он еще не верил в случившееся, так все было неожиданно.

– Может, ты обознался?

– Нет!..

– Грузи! – махнул шофер, мешкать было некогда, и отодвинул Вальку в сторону.

Больше Валька не кричал, даже не плакал, стоял у подворотни, пока шла эта страшная погрузка, и видел бордовые шаровары, истрепанные, замызганные на коленях, в белой наледи в тех местах, где на них выплескивалась из бидона вода…

Теперь Валька один ходил за водой и за хлебом. Один делал все. И не замечал, что он делает. И как-то не воспринималось окружающее, – стреляли, бомбили, все было безразлично. Не было чувства страха. Может быть, поэтому он вроде бы и не заметил смерть брата, как-то остался к ней безучастен. Единственное, что он постоянно ощущал, ежечасно, ежесекундно, даже во сне, это – голод. Голод, голод. Непрерывное желание хоть что-то поесть. Оно терзало не только желудок, а было во всем в нем. Все болело. Непрерывно свербило в мозгу: «Я хочу есть, есть!»

И вот в один из таких дней Валька пошел за водой.

Был уже февраль. Морозы не уменьшались, они все еще лютовали, но в полдень светило солнце. И сейчас оно низко висело над домами, тоже выстуженное, похожее на отсвет какого-то далекого фонаря, падающий на ледяную белесую плоскость. Рядом с ним, хорошо видимые, висели многочисленные «колбасы» – аэростаты заграждения.

Валька вышел из парадной. И вдруг в Таврическом саду неистово «загавкали» зенитки. Во дворах с такой же громкостью отозвалось многоголосое эхо. Стряхнутый с веток, рассыпался в воздухе иней.

Не очень высоко над садом летел самолет. Вокруг него вспыхивали дымки разрывов. Их становилось все больше, больше, они вплотную окружили самолет. И он задымился. Прочерчивая по небу длинную черную линию, круто пошел вниз. От самолета отделилась черная точка, она стремительно падала, над ней вспыхнула белая искра, будто спичкой чиркнули по небу, и раскрылся парашют.

Зенитки больше не стреляли. Стало тихо.

Ветром парашютиста сносило. Он приближался к тому месту, где стоял Валька. Теперь уже хорошо было видно его, вцепившегося в тросы. Вальке показалось, что парашютист упадет на крышу их дома. Но нет, перенесло. Он приземлился где-то за домом. И Валька побежал. Он не мог упустить его. Гнев, то чувство ненависти, которое испытывал сейчас Валька, желание поймать этого человека были настолько велики, что они пересилили Валькину слабость. И он побежал. Может, ему просто казалось, что он бежит, но он бежал. И видел, что туда же, за угол дома, бегут и другие прохожие. А когда он оказался там, то летчика уже поймали и вели ему навстречу. Какая-то девушка-сандружинница. Возможно, она выскочила из госпиталя, который находился неподалеку. Через плечо у нее была перекинута сумка с красным крестом. Валька запомнил это.

Он остановился, увидев его, упитанного, высокого, навстречу идущего по тропинке. В летном комбинезоне, в шлеме. Он шел и с нескрываемым любопытством посматривал по сторонам, будто проверяя, как здесь. Его взгляд метался по испещренным осколками стенам домов, заколоченным окнам, из которых торчали трубы времянок, закопченные, с вытекшей черной сосулькой. Валька видел все это. Он приближался. От него пахло духами.

И он остановился напротив Вальки, не уступившему ему дорогу. Остановился и внимательно рассматривал его.

А к ним ковыляли, брели со всех сторон закутанные в одеяла, в шерстяные платки, измазанные сажей дистрофики. И Валька слышал, как прибредшая следом за дружинницей старуха, выглядывая из-за нее, просила:

– Дайте мне его! Дайте мне фашиста! Дайте мне его!

И тянула скрюченную руку.

Народа прибывало. Его окружили со всех сторон. И он начал меняться в лице. Он поспешно оглядывался.


Может быть, только теперь он понял, что такое голод. Что такое смерть, он, наверное, знал, видел в госпиталях, на фронтовых дорогах, которые он бомбил, а вот теперь почувствовал, что такое голод. И кажется, больше всех его поразил Валька.

– Man hat mir gesagt, dass es hier Kinder mehr gibt. Soll das vielleicht kein Menschenskind, sondern ein Tierkind sein.[1]1
  – Мне говорили, что здесь уже не осталось детей. А может быть, это не ребенок, а звереныш. (Нем.)


[Закрыть]

И вдруг он быстро выдернул из кармана начатую плитку шоколада и, очевидно опасаясь, что шоколад отнимут у него, начал пожирать его. Он испугался голода. Он откусывал большущими кусками, сколько мог. Торопился. Шоколад хрустел у него на зубах. Шоколад ломался кусочками.

Но никто не бросился отнимать. Никто даже не шелохнулся. Все стояли и молча, с каким-то жалостливым снисхождением смотрели на него.

Тогда он перестал жевать. Секунду будто еще выжидал чего-то. Затем поспешно протянул Вальке оставшийся кусочек шоколада.

Шоколад был темный. С острой гранью на изломе, как у расколотого толстого бутылочного стекла.

Но Валька не взял.

Он стал предлагать другим. Но и они не брали. По-прежнему никто не шевельнулся. Только вдруг все разом, как по команде, отвернулись и побрели кто куда.

Но этого Валька уже не видел. Он, как после карусели, шел покачиваясь. А рядом с ним брела старуха, которая недавно требовала: «Дайте мне его, дайте!» По щекам у нее катились слезы и здесь же замерзали, на щеках.

Валька шел и помнил, что от шоколадки на тропку упала крошка. И, кроме него, никто не заметил этого. Не оборачиваясь, он видел ее сейчас каким-то внутренним зрением. Она лежала на снегу, черненькая, как блошка, крошечка шоколада.

И, выждав, пока летчика увели, Валька вернулся обратно. Но крошки не было. А лед на том месте, где лежала она, был выцарапан ногтями, выскоблен до блеска.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю