Текст книги "Паук"
Автор книги: Патрик Макграт
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
– Хорес, закрой дверь, – сказала она, – туман идет. Я поджарила тебе печенки…
Ее оборвало громкое банг!захлопнутой задней двери. Отец, хмурясь, протопал по кухонному полу, грузно сел за стол (не замечая меня, как и я его) и выпил пиво из стакана.
– Не пей так быстро, – негромко сказала мать, возившаяся у плиты. В ответ на это отец снова наполнил стакан, так что пена потекла на вышитую льняную скатерть, свадебный подарок его покойной тещи.
– Хорес, – воскликнула мать, – смотри, что наделал! Будь поосторожнее, пожалуйста. – Однако тон ее был по-прежнему кротким, она твердо решила, что им не нужно ссориться.
Отец и ухом не повел. Он совершенно изменился, был тверд, как гранит, и холоден, как лед. Внутри у него горел какой-то новый гнев, пылал холодным, свирепым, мертвенным светом: я увидел его, когда отец снял очки – это свирепое пламя горело в свирепых светло-голубых глазах. Он много лет был черствым, неласковым мужем и отцом, но я еще ни разу не видел его в таком лютом холодном гневе. Казалось, он перешел какой-то рубеж, утратил способность питать хоть каплюсочувствия к матери. Скатерть, улыбки, шипящая печенка – ничто не могло тронуть отца, им владело только стремление грубо устранить ее со своего пути, до того сильное, что отец с трудом подавлял злобу, которую вызывало у него одно ее присутствие. Он сел за стол, не сняв ни шарфа, ни куртки, ни ботинок, не глядя на меня, не свертывая самокрутку, сидел с мученически-гневным лицом и жадно пил пиво стакан за стаканом, покуда квартовая [2]2
Английская кварта – 1,14 литра.
[Закрыть]бутылка почти не опустела. Бедная мать, сколько она потратила сил, а в ответ получила лишь это безмолвное бешенство.
– В чем дело, Хорес? – прошептала она, поставив перед ним тарелку с печенкой и отодвинув цветок. – Что с тобой случилось?
Она смотрела на него, склонив голову и недоуменно, обиженно морща лоб. Нервозно вытирала руки передником, хотя они были совершенно сухими. Отец злобно глядел на печенку, кулаки его, лежавшие по обе стороны тарелки, были так с тиснуты, что костяшки напоминали бильярдные шары под туго натянутой кожей.
– Ответь мне, Хорес, – попросила мать, но отец продолжал смотреть в тарелку, обуздывая прилив черной ярости, с трудом держа себя в руках.
«Уйди от меня!» – закричал голос в его голове, но мать, моя бедная неразумная мать не ушла, наоборот, подошла поближе и протянула руку с намерением коснуться его. Тут он наконец повернулся к ней – в кухне стояла тишина, сковородка уже не шипела, слышалось только, как из крана падают капли – и с каким лицом посмотрел на нее! Этого лица я не смогу забыть до самой смерти: брови страдальчески нахмурены, зубы оскалены, губы застыли в гримасе, выражавшей ожесточенность и полнейшую беспомощность, мучительную беспомощность на ожесточенном лице, а глаза – они горели уже не свирепым мертвенным пламенем, а той же болью, что уродовала его лоб и губы, там явственно читались все раздиравшие его чувства; мать прочла их, была потрясена его страданием и подошла к нему вплотную.
– Нет! – сказал он, когда на плечо ему легли пальцы матери. – Нет! – А затем с каким-то сдавленным, затруднившим дыхание звуком неуклюже поднялся, опрокинув стул, неуверенно прошагал к задней двери и вышел в туман. Мать постояла, изумленно глядя ему вслед и прижав пальцы к губам. Потом бросилась за ним во двор, к незакрытой калитке, в переулок.
– Хорес! – крикнула она.
Однако уже совсем стемнело, туман был гуще, чем обычно, и она не видела ничего, из темноты не доносилось ни звука. Сделав несколько шагов в одну сторону, потом в другую, мать вернулась во двор, в кухню и затворила за собой дверь. В тепле кухни почувствовались холод и вонь тумана, мать немного постояла, дрожа и держась скрещенными руками за плечи.
– О Паучок, – прошептала она; я все еще сидел на кухне, ошеломленный случившимся. Мать посмотрела на тарелку с остывающей печенкой, на пятно от пролитого пива на скатерти, потом села на стул, опустила голову на руки и заплакала.
Сегодня с неба опять льет. Люблю дождь, я уже упоминал об этом. Туман тоже, еще с детского возраста. Мальчишкой я ходил в туман к докам послушать перекличку туманных горнов, понаблюдать за бледным сиянием огней на судах, плывших с началом отлива вниз по течению. Я любил этот покров призрачной нереальности, покров, распростертый над всеми привычными формами мира. В тумане все было не таким, здания становились нечеткими, люди плутали и пропадали из виду, береговые ориентиры, обозначавшие стороны света, растворялись в нем, и мир превращался в страну слепых. Однако если зрячие становились слепыми, то слепые – а я по какой-то странной причине всегда считал себя слепым – становились зрячими, и помню, в тумане я чувствовал себя как рыба в воде, был радостно-непринужденным в серой дымке, приводившей соседей в сильное замешательство. Быстро, уверенно ходил по туманным улицам, не сталкиваясь с ужасами, таившимися в зримом, материальном мире повсюду; в туманную погоду не возвращался домой допоздна. Вчера ночью, когда писал в своей комнате под чердаком в доме миссис Уилкинсон, я время от времени вставал размяться, глядел на дождь, сеявшийся сквозь световой ореол уличного фонаря напротив, и понял, как мало переменился, как мои чувства во время дождя днем (то есть вчера) были близки тем чувствам, что я испытывал мальчишкой к туману. Интересно, чем это объясняется, какая сила некогда влекла одинокого мальчишку на туманные улицы и двадцать лет спустя все еще дает о себе знать в сильный дождь? Что в затуманивании, нечеткости зримого мира приносило такую отраду мальчишке, которым я был тогда, и существу, которым стал теперь?
Странные мысли, не так ли? Я вздохнул. Нагнулся, чтобы достать тетрадь из-под линолеума. Ее нет! Стал шарить. У меня голова закружилась от ужаса, когда я осознал, куда она могла деться. Ее похитили? Конечно, треклятая миссис Уилкинсон, больше некому! Потом тетрадь оказалась на месте, задвинутая чуть глубже, чем я ожидал; камень с души свалился. Отец слепо шел сквозь туман, едва отдавая себе отчет, где находится, хаос у него в голове усиливался от только что выпитого пива. Громадный камень, надо сказать; что бы я делал, попади тетрадь ей в руки? Действительно ли для тетради лучшее место под линолеумом? Нет ли где отверстия, куда я мог бы засовывать ее? Уличные фонари виднелись пятнами света в тумане, блики слабого, рассеянного желтого сияния, выхватывавшие из темноты безумный блеск его глаз, белые, расплывчатые очертания лба и носа, когда он проходил мимо. Я где-то видел отверстие, знаю, что видел, но где, где? Отец шел и шел наобум, пока не увидел наконец освещенное здание, потянулся к нему, словно мотылек на огонь, и оказался у «Собаки и нищего». Вошел в сухое тепло заведения и сразу же почувствовал запах пива и табачного дыма, услышал бормотание голосов. Мне никак нельзя рисковать.
Отец несколько секунд стоял в дверях, грудь его неистово вздымалась, пока он переводил дыхание. Глаза его все еще были безумными, кожа влажной от сырости. Он оглядел зал с маленькими круглыми столиками; деревянный пол покрывал тонкий слой опилок, у стойки стоял старик, читавший результаты скачек. Еще двое стариков сидели за столиком у камина с горящим углем, губы их беззвучно шевелились, обнажая серые беззубые десны. Все разговоры доносились из ресторанного бара за стеклянной перегородкой, и с той стороны появился Эрни Рэтклифф. Глянув на отца и кладя тонкую руку на пивной насос, он негромко сказал:
– Ну, входи, Хорес, если входишь.
Отец со все еще бушующими в груди страстями дважды безучастно кивнул и закрыл за собой дверь. Подошел, будто во сне, к стойке. Рэтклифф не заметил ничего неладного – а если и заметил, то говорить об этом было не в его правилах.
– Противно на улице, – заметил он, – все тонет в тумане. Пинту [3]3
Английская пинта – 0,57 литра.
[Закрыть]обычного, да, Хорес?
Отец кивнул, через несколько секунд пошел с кружкой к столику и сел за него, глядя на огонь.
Потом он вдруг словно проснулся, осознал, где находится. Поднял кружку и залпом выпил почти всю пинту. Встал и снова подошел к стойке.
– Повторить? – дружелюбно спросил Рэтклифф. – Пивко что надо. – И налил отцу еще пинту.
Через час отец снова вышел в туман. За это время он нисколько не успокоился. Бурное смятение спало, но из этого спада возникло решение. Скорее порыв, даже безотчетная тяга, какое-то слепое стремление к удовлетворению желания – вряд ли нужно говорить, что оно собой представляло. Он вышел, пошатываясь, из «Собаки», обмотал шарфом шею и застегнул куртку. Потом направил стопы к «Графу Рочестеру» и быстро скрылся в тумане, уже более густом.
Дойдя до «Рочестера», отец, казалось, овладел собой. Не пошатывался, язык у него не заплетался, но на самом деле он был пьян и не меньше во власти порыва, чем при уходе из «Собаки». Пивная была переполнена; то был вечер пятницы, и время близилось к девяти. Отец распахнул дверь и быстро вошел, за ним потянулось несколько клочьев тумана. Его обдало волной болтовни и смеха, табачного дыма, света и тепла. Он протиснулся сквозь толпу к стойке и заказал виски. Получив стакан, повернулся и стал искать взглядом Хилду.
Хилда сидела за столиком в углу с Норой и прочими. Она подняла взгляд, тут же быстро встала и направилась к нему через людный зал. Странное дело; казалось бы, он должен был пойти к ней. Думается, я знаю, чем объяснилось ее поведение в тот вечер в «Рочестере» и многое из того, что произошло потом. Видимо, Хилда узнала кое-что об отце после сцены в переулке накануне, нечто существенное; со временем я объясню все подробно. Но теперь она проталкивалась через толпу, раскрасневшаяся, держа в поднятой руке, словно флаг, стакан портвейна, по пути перешучивалась с мужчинами, которые, смеясь, расступались перед ней, словно волнующееся море перед судном. Наконец Хилда оказалась подле отца, и когда он отхлебнул первый глоток виски, оно еще больше воспламенило желание, не отпускавшее его с сумерек. Поставив одну ногу на тянувшуюся вдоль стойки медную перекладину и не сводя глаз с ее лица, он вынул кисет.
– Ну что, водопроводчик, – сказала Хилда, она тоже была в подпитии и догадалась о его состоянии, – сегодня настроение у нас получше, так ведь?
Отец свертывал самокрутку, опустив голову, но продолжал смотреть на Хилду. Прикурив, он сказал:
– Пошли на участок.
Да, Хилда догадывалась о его состоянии, и это возбуждало ее.
– На участок? – повторила она, приподняла брови и высунула кончик языка, касаясь им верхней губы. Отец повернулся к стойке, кивнул и допил виски. – Когда?
Отец несколько секунд молчал, поджидая буфетчицу. Взял еще виски себе и сладкого портвейна Хилде. Они стояли среди толкущихся пьяниц, и их словно бы связывали невидимые нити.
– Я пойду сейчас, – сказал отец, – ты выходи чуть попозже.
Хилда поднесла портвейн ко рту. Сделала легкую паузу.
– Ладно, водопроводчик, – сказала она, – я не прочь.
Вспомнил, где видел отверстие: за газовой горелкой. Раньше это был камин. Там старая решетка и дымоход; как раз то, что нужно, буду засовывать тетрадь туда. Но я вынужден на минуту прерваться, всю ночь в животе у меня было странное ощущение, будто кишки извиваются, словно резиновые шланги. Там творится что-то не то.
Я продолжал писать, писал до рассвета, излагая на бумаге точное и подробное восстановление в памяти событий той ужасной ночи, все то, о чем думал в течение долгих бессмысленных лет, сидя под запором в Канаде. Я лежал в спальне, когда вскоре после бурного ухода отца меня позвала мать. Я вышел на лестничную площадку, она стояла возле парадной двери в пальто и косынке.
– Я ухожу, Паучок, – сказала мать, – скоро вернусь.
Я обратил внимание, что у нее подкрашены губы и нарумянены щеки – так она выглядела, уходя субботними вечерами с отцом. Была еще пятница, но после того, что произошло, мать определенно не могла сидеть в кухне.
– Встречу твоего отца, – сказала она, это последние ее слова, какие я слышал в жизни.
Я видел, как она вышла в заднюю дверь, я наблюдал за ней, когда она стояла во дворе, натягивая перчатки. Свет на кухне она не выключила и на миг вошла в его полосу; я видел это из окна спальни. Потом пошла по двору, невысокая стройная женщина, идущая встречать мужа, вскоре ее поглотил туман. Но я был все еще с ней, понимаете, был с ней, когда она шла переулком, сжимая сумочку, осторожно приближаясь в тусклом свете уличного фонаря к пивной. Она не знала, ни в «Собаке» ли отец, ни какого приема ждать, если он окажется там, но больше не могла сидеть и плакать в кухне, пока он где-то пьет, кипя непонятной злобой, явно, хоть и не по ее вине, обращенной на нее. Дойдя до «Собаки», мать смело вошла в общий бар и направилась прямиком к стойке.
– Добрый вечер, миссис Клег, – обратился к ней Эрни Рэтклифф. – Мужа ищете? Он был здесь, но вроде бы ушел. – Оглядел зал своими маленькими юркими глазами. – Нет, миссис Клег, его не видно.
– Понятно, – сказала мать. – Спасибо, мистер Рэтклифф. – И повернулась, собираясь уходить, но тут в голову ей пришла новая мысль. – Мистер Рэтклифф, – спросила она, – не скажете ли, где находится «Граф Рочестер»?
Я представляю себе отца, идущего широким шагом по туманным улицам к участку. Он идет по Сплин-стрит, над ним маячит еле видный газовый завод, по Омдерменскому тупику, через виадук, маленькая темная фигурка шагает сквозь туман, подкованные ботинки глухо звенят по тротуару, Подойдя к верхней части дорожки, отец останавливается; здесь, на холмике, туман не такой густой, ему видны луна и по левую руку первые сараи. Он стоит там несколько секунд, силуэт его нечеток, но ясно виден в черно-серой ночи с тусклой луной, под ним находятся участки, а дальше – лабиринт улиц и переулков, тянущийся к докам, откуда сквозь туман доносятся заунывные гудки судов; через несколько минут отец отпирает дверь своего сарая, входит внутрь и ищет в кармане спички. В сарае сыро, холодно, в темноте сильно пахнет землей – как в могиле, думает он. Затем спичка загорается, он зажигает свечу на ящике возле кресла, и пламя отбрасывает тусклый трепетный свет. Открывает бутылку пива и расхаживает по сараю, бросая громадную уродливую тень на грубые дощатые стены и стропила щипцовой крыши. Из мрака у задней стены стеклянный глаз хорька внезапно улавливает пламя свечи и отбрасывает резкий сверкающий лучик. Выпитое не дает отцу угомона, покоя, возможности задуматься о том, что он делает; он остается в какой-то горячке, им по-прежнему владеет этот неотступный инстинкт.
Наконец появляется Хилда. Отец слышит снаружи ее голос и распахивает дверь. Бранясь и оступаясь, она идет босиком по тропке, в одной руке у нее туфли, в другой – бутылка портвейна.
– Тьфу ты, черт! – вскрикивает она, ступив на картофельную делянку. Теперь отец усмехается, и на фоне тусклого света в открытом сарае Хилда видит, как блестят его зубы, когда он вдет помочь ей. Она вытаскивает ногу из рыхлой земли, и отец обнимает ее за плечи; они тут же плотно прижимаются друг к другу под светящей сквозь туман луной; тот жар, который горячил отца с наступлением темноты, неистово вспыхивает, и эта слившаяся в объятиях пара раскачивается взад-вперед на тропке перед сараем. Хилда приглушенно смеется, уткнувшись лицом в воротник отца, потом они медленно отделяются друг от друга, идут к сараю, входят внутрь, дверь закрывается, и на участок вновь опускается тишина.
(Господи, хоть бы тишина опустилась на этот дом! Они начали опять и теперь как будто топаютнаверху, минута за минутой, потом, видимо, бессильно валятся от смеха. Я влез на стул и стучу ботинком в потолок, но толку никакого, даже вроде бы становится еще хуже. Миссис Уилкинсон придется ответить за многое и не в последнюю очередь за то, что эти твари мешают мне спать. А живот все еще болит!)
Мать стояла в дверях «Графа Рочестера» и недоуменно осматривалась. Пивная была переполнена, и к этому часу завсегдатаев охватило какое-то коллективное безумие, они говорили, смеялись, жестикулировали, словно карикатуры на мужчин и женщин, словно шаржированные марионетки, и мать, трезвая и кроткая сердцем, сильно перепугалась. В воздухе стоял табачный дым, почти такой же густой, как туман снаружи; и в плотной толпе этих людей, чьи громкие голоса словно бы увеличивали их рост и принижали человеческий облик, мать не могла разглядеть, там отец или нет. Но хоть была кроткой и трезвой, все же решилась: сжала сумочку и стала протискиваться вперед, часто бормоча извинения и глядя по сторонам.
Наконец мать достигла стойки. И терпеливо ждала, чтобы буфетчица обратила на нее внимание. Однако едва та приближалась, какой-нибудь рослый раскрасневшийся мужчина притискивался к ней сзади, протягивал поверх ее плеч громадные красные кулаки с пивными кружками и стаканами, принимался перечислять длинный, запутанный перечень напитков; и буфетчице приходилось метаться туда-сюда. Это повторялось несколько раз, но мать все стояла у стойки, маленькая рядом с этими громадными пьянчугами, и в конце концов безраздельно завладела вниманием дружелюбной молодой женщины, та спросила:
– Чего калить, дорогуша?
– Я ищу мужа, – ответила мать.
Стоявший рядом мужчина насмешливо фыркнул, повторил ее слова, и от его дружков последовал ряд громких комментариев.
– Кто твой муж, дорогуша? – не без сочувствия спросила измотанная буфетчица, повысив голос, чтобы мать расслышала ее в том гаме.
– Хорес Клег.
– Кто-кто?
– Хорес Клег, – повторила мать.
– Хорес! – заорал стоявший рядом мужчина. – Тебя ловят!
– Он здесь? – спросила мать, поворачиваясь к нему.
– Если у него котелок варит, то нет, – ответил мужчина, и все громко захохотали.
– Хорес Клег? – переспросила буфетчица. – Не знаю его, дорогуша. Он что, завсегдатай?
– Нет, – сказала мать. – Во всяком случае, не думаю.
– Извини, дорогуша, – сказала буфетчица. – Налить чего-нибудь?
– Нет, благодарю вас, – ответила мать, отвернулась от стойки, протиснулась обратно к двери и вновь оказалась в тумане.
Мать прошла по виадуку и стояла на шедшей вдоль участков дорожке, глядя на отцовский сарай. Позади него земля круто понижалась, и щипцовая крыша четко виднелась на фоне легкого тумана и ночного небосвода, где луна казалась больше похожей на ком, чем на шар, словно огромная картофелина. Из-за краев двери брезжил тусклый, мерцающий свет, поэтому мать понимала, что отец там; на дорожке ее удерживали странные, приглушенные звуки, несшиеся из сарая; он явно был не один.
Через несколько минут они прекратились, и продрогшая мать решила, что вполне можно подойти и постучать в дверь. Но по-прежнему не двигалась, по-прежнему стояла у калитки, крепко сжимая сумочку. С улиц за участками доносился тоскливый лай собаки, а с реки туманные горны; потом вдруг за спиной матери пропыхтел шедший в город товарный поезд, и это подтолкнуло ее. С немалым усилием и с немалой смелостью мать открыла калитку и быстро пошла по тропке к двери.
В детстве меня мучили кошмары; и в ту ночь мне привиделся канал газового завода. В спящем разуме бушевал неистовый шторм: вода была чернее, чем обычно, яростно пенилась, стрелы молний с треском вспыхивали прямо над головой, между клубами густых низких туч, черных, курившихся по краям. Я стоял близко к краю канала, из воды всплыл скелет и поднялся на гребне волны, в его грудной клетке сидело, сжатое ребрами, какое-то лоснящееся, похожее на тюленя существо. Усатая морда этой жуткой, черной, грузной твари высовывалась наружу, она обнажила крошечные белые зубы и жалобно на меня заблеяла; поднявшись так высоко, что я почти мог ее коснуться, она погрузилась вновь с жутким блеянием, и я увидел, что канал по обе стороны от меня извергает отвратительных существ: громадную серую рыбу, бьющуюся в напоминавшей ножны сетке, конец ее был плотно заплетен поверх глаз и челюстей, словно носок чулка; сапог из крошечных белых косточек; других усатых, похожих на тюленей тварей, многие из них бились в обрывках сетей, и несколько человеческих лиц, они с блеянием поднимались на черных волнах и погружались снова. С каждой волной из глубин поднималась какая-то новая мерзость, и я с предельной уверенностью и предельным ужасом сознавал, что не устою на берегу канала и упаду к этим блеющим мерзостям. Потом вдруг мне привиделся отец в рубашке и плоской кепке, роющий яму посреди картофельной делянки. Там было туманно, но не настолько, чтобы скрыть рябой, шишковатый ком луны. В двери сарая я увидел Хилду, она в наброшенной на плечи поношенной шубе курила, прислонясь к косяку, свеча в сарае отбрасывала из-за нее тусклый свет. Несколько минут спустя отец опустился на колени и с величайшей осторожностью достал из земли картофельную плеть, держа одной рукой ботву, другой – корневище с тонкими проростками. Положил ее сбоку – до чего жутко было видеть, как нежно он обращается с плетью! И продолжал копать, ряд плетей возле ямы становился все длиннее; Хилда скрылась в сарае, потом вышла с бутылкой портвейна и чашкой. С реки доносились туманные горны. Затем я увидел отца по плечи в яме, потного, несмотря на холодный туман. Он бросил наверх лопату и не без труда вылез. Земля осыпалась под его пальцами, и отец несколько раз соскальзывал вниз. Хилда подошла и, сжимая у плеч наброшенную шубу, заглянула в яму. Едва видимые черви, поблескивая в лунном свете, выбирались из ее отвесных стен. Теперь отец выходит из сарая, в руках у него узел, частично обернутый окровавленным мешком. Это мертвое тело, голова завернута в мешковину, обвязанную вокруг шеи веревкой. Он кладет его на край ямы, поднимается с колен и смотрит на Хилду, стоящую среди выкопанных картофельных плетей. Она крепко натягивает наброшенную на плечи шубу. Отец толкает тело ногой, и око валится в могилу, падает на спину, одна рука оказывается под ней, другая неуклюже заброшена на обвязанную мешковиной голову, словно у тряпичной куклы. Хилда подходит к краю ямы и ногой сбрасывает туда немного рыхлой земли; потом вздрагивает и возвращается в сарай. Отец берет лопату и принимается закапывать яму; с величайшей осторожностью кладет на место картофельные плети.
Я с воплем проснулся, выскочил из постели и бросился через лестничную площадку в комнату родителей, но кровать была пуста, поэтому побежал вниз по лестнице и по узкому темному коридору к кухне.
Я открыл дверь. Отец сидел за столом с женщиной, которую я видел впервые.
– В чем дело? – спросил он. – Что это с тобой? – Поднялся, вывел меня в коридор и затворил дверь. – Поднимайся обратно, – сказал, ведя меня по коридору, – ложись снова в постель.
– Где мама? – спросил я, тщетно упираясь.
– Давай, сынок, обратно в постель.
– Где мама? – закричал я. – Не хочу в постель, мне привиделся страшный сон!
– Хватит, – сказал отец, подталкивая меня.
– Где мама?
– Не серди меня, Деннис! Твоя мама в кухне.
– Это не она!
– Наверх! – прошипел он.
– Мне больно! – Отец чересчур крепко стиснул мои запястья, вталкивая меня на лестницу, зубы его были оскалены. – Больно, – простонал я, и он меня выпустил, а сам прислонился к стене у нижней ступеньки.
– Иди ложись в постель, – спокойно сказал отец, весь его гнев неожиданно улетучился. – Свет можешь не гасить. Я потом поднимусь к тебе.
Я тоже успокоился. И стал подниматься. На середине пролета остановился и оглянулся.
– Кто эта женщина?
Отец поглядел на меня, снял очки и протер глаза большим и указательным пальцами.
– Какая?
– Та, что в кухне.
– Деннис, не серди меня. Живо поднимайся.
Когда я поднялся, отец вернулся в кухню и закрыл за собой дверь.
Лишь незадолго до Рождества я окончательно уразумел, что матери нет в живых. Но все равно события последующих часов были мне ясны, и не только те, что я видел, но и которые было потом так мучительно воссоздавать в Канаде. Хорес с Хилдой шли домой молча, на узких, пустых, туманных улицах она привалилась к нему, и он впервые получил возможность поддерживать ее, обнимая за плечи, и ощущать ее массу. Совершив убийство, он был невозмутим и спокоен, даже весел, однако эти чувства объяснялись больше ошеломленным шоковым состоянием, чем сознанием освобождения; отец зря надеялся, что его не будет терзать чувство вины, и долго ждать себя оно не заставило.
Остаток ночи Хилда проспала с ним на Китченер-стрит. Блузку и юбку она повесила в шкаф к одежде матери, потом бросила белье на стул и улеглась в постель. Отец хотел сношения, но она не допустила никакого контакта. Рано утром я тихонько вошел в ту комнату и встал у кровати, глядя на выпуклость их тел под одеялом, где должна была находиться мать, и на подушку, где лежали спутанные желтые волосы с черными корнями. Сквозь шторы просачивался серый тусклый свет, в комнате пахло перегаром. Отец внезапно проснулся. Первым его впечатлением был я, тихо стоявший возле кровати, вторым – отвратительный вкус слизи во рту. Тут ему вспомнилась ночь, он повернулся и бросил взгляд на лежавшую рядом Хилду. Потом снова посмотрел на меня, и я увидел, что его внезапно охватил сильный страх и ему хочется выпить; но в доме никогда не бывало спиртного (по настоянию матери), кроме нечастых бутылок пива. Ему захотелось обратиться за утешением к Хилде, но она, видимо, ассоциировалась с событиями прошлой ночи, с чувством ужаса и вины. Наконец он вспомнил о маленькой бутылке виски, которую купил к прошлому Рождеству да так и не выпил. Я уже вернулся в свою комнату, когда он поднялся, надел жилет, брюки и спустился в уборную. Возвратясь через несколько минут, зашел в кухню, потом в гостиную, где обнаружил виски в шкафу. И уселся с бутылкой в полумраке того необычного субботнего утра, не в последнюю очередь необычным было то, что отец находился там; раньше я ни разу не видел, чтобы он сидел в гостиной один. Гостиная предназначалась для компаний, а они собирались у нас очень редко – общительностью мои родители не отличались.
Примерно через час отец немного успокоился и почувствовал, что может подняться к Хилде. Выпивка слегка затуманила четкие контуры ночных дел; ужас, ставший было почти невыносимым, пошел на убыль, сменился некой хрупкой уверенностью, что они окажутся безнаказанными (полагаю, он с самого начала думал в этой связи о себе вместе с Хилдой, о совместной, общей ответственности). Медленно, тяжело ступая, он взошел по ступеням; я сидел в своей комнате у окна, подперев ладонями подбородок. Рассвело уже давно, однако туман все еще окутывал город, превращая утро в сумерки. Пока отец был внизу, я снова прокрался по лестничной площадке и еще раз взглянул на лежавшую в постели матери женщину. Она все еще крепко спала и похрапывала; пробормотала несколько слов, но они были неразборчивы. В комнате было темно, стоял сильный отвратительный запах сладкого портвейна; и я сразу же ощутил другой, поскольку знал приятный запах матери: этот тоже был женским, но запахом Хилды, теплым, плотским, с примесью крепких духов и шедшими из шкафа испарениями от шубы, от пропитанного туманом меха. Пахло также ее ногами, и в целом создавалось впечатление самки какого-то крупного животного, не особенно чистой, возможно, опасной. В берлогу, в логовищеэтого существа влез мой подкрепившийся виски отец; я напряженно прислушивался из своей комнаты, чуть приоткрыв дверь и прижавшись ухом к щели. Услышал, как он разделся и улегся на кровать.
Она лежала спиной к нему, лицом к занавешенному окну и газовому заводу снаружи. Отец осторожно прижался к ней (я слышал скрип пружин), его пах и живот плотно облегали ее зад. Он легонько положил на нее руку, уткнулся лицом в волосы (пахнувшие табачным дымом) и попытался заснуть.
Сон к отцу не шел. Его снова охватил ужас. Она пошевелилась, и я услышал скрип большой кровати. Я бесшумно вышел из своей комнаты и прокрался к чуть приоткрыв той двери (плотно она не закрывалась). Беззвучно опустился на колени и заглянул внутрь. Хилда повернулась и, не просыпаясь, обняла отца. Снова пробормотала что-то неразборчивое, и тяжелое дыхание возобновилось, грудь ее вздымалась и опускалась, а отец наконец лежал спокойно в крепких объятиях и вскоре тоже заснул.
Я наблюдал несколько секунд за спящей парой, потом тихо вернулся в свою комнату и стал возиться с коллекцией насекомых, прислушиваясь, когда проснутся Хилда с отцом. Видимо, я хотел услышать что-нибудь, из чего станет ясно, куда подевалась моя мать – моя настоящаямать.
Отец проснулся часа в четыре. В комнате по-прежнему было темно, шторы оставались задернутыми, сквозь щели в них просачивалась только серая муть нескончаемого тумана. Хилда пробуждалась тоже, она выпустила отца из объятий, при этом большой вялый матрац заколебался под ней, пружины и стыки старой кровати завизжали, заскрипели, и я снова прокрался к двери родительской спальни. Хилда потянулась, зевнула, потом, повернувшись к отцу, выдохнула: «Водопроводчик». Сонно поглядела на него. В постели было жарко, и я подумал, что отцу хочется умыться и почистить зубы (мне бы захотелось), но Хилда обняла его – и спустя несколько секунд пробудила к жизни. Стоя на коленях возле двери, я увидел, как шевелится одеяло, потом отец вдруг оказался на ней, в темноте он создавал из пары под жарким одеялом какой-то холмик. Легкая возня, пока она подсовывала под зад подушку, потом одеяло превратилось в шатер, оно вздымалось и опадало, бугрилось и разглаживалось, вся движущаяся темная масса стонала, будто одно существо, скрипы и стоны старой кровати обрели некий ритм, странно волновавший юного Паучка; а потом, словно игривый кит, этот колышущийся холм перевернулся (с хриплым смехом, с натужным кряхтеньем), белокурая голова Хилды со вздернутым подбородком поднялась над ним и повернулась к окну, она со стонами вздымалась и низвергалась, вздымалась и низвергалась, словно в борьбе с бурным морем. Старая кровать скрипела и скрежетала под ней, будто корпус галеона, стон звучал завыванием ветра в парусах по мере того, как она рассекала волны, то поднимаясь, то опускаясь, подбородок то выдавался к потолку, то прижимался к груди, толстые белые руки походили на колонны, спутанные белокурые волосы спадали вперед, скрывая лицо от жадного взора наблюдавшего Паучка. Наконец она угомонилась, выдохнула с протяжным завыванием, которое могло означать и удовольствие, и боль, и в комнате воцарилось спокойствие, слышалось только усталое, постепенно замедлявшееся дыхание. Тишина; потом Хилда слезла с отца, опустив ноги на пол, села на край матраца лицом к двери и зевнула.
Я так и стоял на коленях у двери, глазея на эту женщину; у меня не хватало духу пошевелиться. Отец за ее спиной что-то пробормотал, и она покачала головой. Рассеянно почесала ухо, отчего груди заколыхались. Живот ее выпячивался, словно мягкая белая подушка; я был заворожен треугольником мягкой плоти под его складкой и порослью вьющихся черных волос между толстых ляжек. Она снова зевнула, повернулась к отцу, и я отступил от двери. Секунду спустя я услышал, как Хилда прошла к шкафу, раздалось позвякивание вешалок, когда она рылась в одежде матери, и я беззвучно вернулся в свою комнату.