Текст книги "Паук"
Автор книги: Патрик Макграт
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
По пути домой, позвякивая подковками башмаков о камни переулка, отец все еще хранит в мысленном взоре эти черточки смеявшейся в общем баре женщины. Мои родители в ту ночь совокуплялись, как всегда по субботам, но, думаю, мыслями оба были не совсем, здесь и сейчас. Мать отвлекало множество своих забот, а отец все думал о той блондинке и, наверно, воображал, что спаривается с ней, а не с моей матерью.
На следующий вечер отец снова отправился в «Собаку», у Рэтклиффа нашлась минутка выпить с ним по стаканчику виски и отпустить несколько замечаний о вчерашнем футбольном матче. За разговором отец мельком заметил в кабинке за головой собеседника широкое раскрасневшееся лицо под неряшливой копной белокурых волос, а секунду спустя услышал звуки того самого смеха. Почувствовал жаркую вспышку внутри и потерял всякий интерес к теме разговора.
– Клиентка, Эрни, – пробормотал он, указывая на кабинку, и Рэтклифф оглянулся через плечо. Негромко сказал: – Это та самая толстая потаскуха Хилда Уилкинсон, – и лениво пошел ее обслужить.
В тот вечер почти никаких шагов к сближению сделано не было. Отец оставался в общем баре, стараясь видеть и слышать, что происходит в кабинке, и при этом пытаясь выведать все, что возможно, у Эрни Рэтклиффа, правда, владелец пивной не оправдал его ожиданий, так как хотел разговаривать только о футболе. Беседуя с ним, отец заметил, как к стойке подошла другая женщина, одна из той компании, что окружала накануне Хилду, невысокая, в шляпке, она придвинула по стойке пустые стаканы и негромким, похожим на мужской, голосом попросила бутылку крепкого портера и стакан сладкого портвейна.
Отец торчал в «Собаке» до закрытия. Ночь была холодной, начал моросить дождь. Он встал на тротуаре, низко натянув кепку, и несколько секунд свертывал самокрутку. Внезапный блик желтого света в нескольких ярдах на углу дал ему понять, что дверь кабинки открылась, он поднял глаза и увидел Хилду Уилкинсон с подругой. Хилда несколько секунд глядела на него, отец встретил ее взгляд уголками глаз, облизывая край самокрутки. Впервые он видел ее отчетливо – и какой великолепной женщиной она оказалась, задорной, полногрудой, белокожей, прямо-таки загляденьем! В невзрачной колышущейся от ветра шубке, под дождем, моросившим на непокрытую голову, все еще в свете из пивной, она открыто смотрела на моего отца, вздернув подбородок, и Господи, как безумно она вдруг стала нужна ему, это он знал тверже, чем что-либо в жизни! Потом дверь закрылась, свет исчез, и обе женщины быстро пошли прочь, в дождь и темноту.
Я закрыл тетрадь, наклонился, не вставая со стула, и сунул ее под линолеум, там, где он отстает от пола возле плинтуса. Воспоминания и догадки совершенно меня изнурили. Было уже поздно, в темном доме стояла тишина, даже с чердака не доносилось ни звука. Я лег на кровать поверх тонкого одеяла, не раздеваясь. Курил, глядя на лампочку, почти незаметно качавшуюся на шнуре. Окружавшее меня безмолвие словно бы сгущалось. Я продолжал глядеть в потолок и постепенно целиком сосредоточился на лампочке, светящейся нити в хрупкой оболочке из тонкого серого стекла. Несколько минут я не сводил с нее взгляда, в усталом мозгу не было никаких других образов, кроме этой колбы, начавшей потрескивать на меня, а потом почувствовал запах газа. Очень слабый, я подумал было, что мне мерещится. Но потом ощутил его снова. Поднял голову с подушки и огляделся вокруг. В стене, там, где некогда была газовая лампа, есть отверстие, в камине установлена вертикальная газовая горелка, похожая на перегородку, но она давным-давно отключена. Я поднялся с кровати, придвинул к отверстию стул, встал на него и понюхал перекрытую трубу. Ничего. Опустился на четвереньки и приблизил нос к горелке. Что-то неопределенное – я сперва подумал, что комната пропиталась этим запахом, потом решил, что это лишь воспоминание о запахе, вызванное какой-то сложной цепью ассоциаций, возникшей в результате писания. Существовала и третья возможность, хотя она не сразу пришла мне на ум: что запах шел из меня, из моего тела.
Это явилось потрясением. Я растянулся на полу и попытался обнюхать себя. Ничего не вышло. Ухватился за край кровати и, шатаясь, поднялся на ноги, торопливо расстегнул непослушными пальцами рубашку и брюки. Пахнет оттуда? Опять эта ужасная неуверенность – запах то как будто появлялся, то исчезал. Я сидел на кровати, ухватясь за голени и положив лоб на колени. Есть запах? Есть газ? Сочится он из моего паха? Я поднял голову и беспомощно покачал ею. Газ из моего паха? И в эту минуту на чердаке послышался шум, негромкий смех, затем какой-то стук – потом снова наступила тишина.
До самого утра я почти не спал, и свет оставался включенным. Я пытался изгнать из головы эту мысль, но она никак не уходила, жуткая, мучительная неуверенность сохранялась. Особенно страшно было во время завтрака – мне казалось, что любой из соседей за столом может уничтожить меня одним лишь взглядом; я чувствовал себя хрупким, как лампочка. Лишь когда подошел к каналу, какое-то подобие нормальности возвратилось, а когда свертывал дрожащими пальцами самокрутку и минуты проносились мимо меня в этом укромном месте, события ночи стали представляться каким-то кошмаром наяву; вскоре я смог от него избавиться.
Но газ – почему газ? Я не знал, что и думать. Было это как-то связано с газовым заводом по другую сторону канала? В Канаде газовых заводов нет, так что я двадцать лет не видел газгольдеров, правда, меня беспокоит только их структура, колонны состоят из тысяч стальных модулей, каждая из четырех граней каждого модуля представляет собой рамку с диагональным перекрестием; поскольку колонны высокие, перекрестия повторяются почти до бесконечности, и если я долго смотрю на них, этот узор зачаровывает меня, вызывая сильное головокружение – понимаю, это нелепо, но ощущение все же реальное. Потому я и мучился теми странными ощущениями прошлой ночью? Никакой связи найти мне не удалось.
Я медленно плелся домой по мокрым безлюдным улицам. Дождь начался вскоре после полудня (на обед я не ходил) и моросил вот уже несколько часов. Я промок насквозь, но меня это не беспокоило, влага вызывала чувство очищения, после отвратительных событий прошлой ночи оно было приятно. Хмурый день переходил в сумерки, я шел мимо длинного ряда почерневших кирпичных ворот, мимо закопченного виадука над железнодорожными путями, проходящими по улицам Ист-Энда, многие ворота теперь заложены кирпичом или закрыты листами рифленой жести, свалки и гаражи за ними жили своей таинственной жизнью. Из одного гаража внезапно выехал сгорбленный человек в старой инвалидной коляске и свернул за угол, я последовал за ним в ворота и снова увидел в восточной стороне газовый завод, три купола с ржавыми пятнами и полосами, красновато-бурыми под дождем.
Я крадучись вошел в дом и сразу же поднялся в свою комнату, где собирался покурить, потому что почти весь день не курил. Нащупывая в кармане табак и бумагу, я стоял у стола, глядел в окно на убогую площадь внизу, посередине ее разбит маленький парк с оградой из острых железных прутьев, редкими деревьями и кустами, крохотным прудиком и лужайкой, на которой играют дети. Уже почти стемнело. У ворот парка, запираемых на замок с половины шестого, стоит одинокий фонарный столб, черный железный ствол с желобчатым основанием, короткой шишковатой перекладиной наверху и стеклянной коробкой, где находится лампа, льющая мутный желто-золотистый свет, в котором мелкие капли дождя сеялись, будто проблески, будто намеки или предположения. Мои ловкие пальцы взяли щепоть табака, разложили его на бумаге, потом я свернул самокрутку и облизнул край. У меня есть широкая жестяная зажигалка с откидным колпачком; я прикурил от нее. Темнота сгустилась, желтый свет уличного фонаря стал сильнее и ярче, мелкие дождевые капли продолжали косо сеяться сквозь него, словно воспоминания, проплывающие в нездоровом, помраченном разуме. Я сел за стол и потянулся вниз за тетрадью.
Утро следующего воскресенья выдалось светлым, ясным, и еще до восьми часов я услышал, как отец налил воды в чайник и зажег газ. Лязгнула большая черная сковородка, когда он ставил ее на плиту, послышалось, как открывается жестяная хлебница, где лежала горбушка от вчерашней буханки. Потом тишина – с кухни доносится запах беконного жира – он сидит за столом, пьет чай из белой эмалированной кружки со щербинками и макает хлеб в растопленный жир. Скрип ножек стула – он зашнуровывает ботинки, потом выходит в заднюю дверь, и я видел из окна спальни, как он шел по двору к велосипеду.
Должно быть, где-то во второй половине дня Хилда Уилкинсон перешла железнодорожную линию по мосту возле Омдерменского тупика и направилась по дорожке к участкам. Отец был в сарае, перебирал корзину накопанной утром картошки. Этот сарай – какая дрожь до сих пор пробирает меня при одном лишь воспоминании о нем! Внутри было темно, стоял сильный земляной запах. Там всегда были груды ящиков, мешков и корзин, конечно же, инструменты, лопаты, грабли, мотыги и прочее, завязанные мешочки с семенами на полках, а в темноте между стропилами паутина. Иногда я, закрыв за собой дверь, всматривался в нее часами, и в темноте сарая – окон там не было, лишь какой-то свет просачивался сквозь трещины и щели – в конце концов видел, как большое полотно паутины колышется, когда ее создатель быстро бежал по изящной тонкой западне к своей добыче. Иногда я распахивал дверь, дневной свет заливал сарай, паутина мерцала в солнечном сиянии, и я зачарованно глядел на утонченное изящество и совершенство ее строения. Но мне почему-то всегда не хватало времени, чтобы как следует разглядеть паутину в свете. Еще в сарае было старое, протертое, набитое конским волосом кресло, на деревянном ящике подле него стояла свеча в застывшей восковой лужице; и наконец чучело хорька – невесть откуда взявшееся – в запыленном стеклянном ящике на одной из полок задней стены. Хорек скалился, обнажая белые острые зубы, и поднимал одну лапу, его лоснящееся гибкое тело застыло в позе, выражающей внезапную тревогу, и хотя одного стеклянного глаза у зверька не было, а из отверстия торчала набивка, другой остро блестел в полумраке сарая и всегда выводил меня из душевного равновесия, если я долго смотрел на это злобное существо.
Отец, как я уже сказал, отбирал картошку, чтобы везти домой, и не слышал, как подошла Хилда. То воскресенье было ясным, но холодным. Он резко поднял взгляд и увидел Хилду, обрамленную солнечным светом, в дверном проеме, волосы ее были растрепаны, грудь вздымалась в одышке после быстрой ходьбы. Отец стоял в полумраке, согнувшись над корзиной, и с виноватым видом повернулся к женщине, с которой совокуплялся в воображении уже не раз. Та лениво оглядывала внутреннее пространство сарая. Отец медленно выпрямился, забыв, что в каждой руке держит по картофелине, хотя стискивал их так, что костяшки пальцев побелели. Хилда держала руки глубоко в карманах шубы.
– Мистер Клег? – хрипло спросила она, вопрошающе вздернув подбородок и вскинув брови.
– Да, – ответил отец, обретя наконец голос.
– Хорес Клег? Водопроводчик?
– Он самый, – произнес отец, бросая картофелины в корзину. Самообладание возвращалось к нему.
– У меня что-то барахлят трубы, – сказала Хилда. – Говорят, вы могли бы помочь.
В сущности, отношения моего отца с Хилдой Уилкинсон начались, когда он отправился к ней приводить в порядок трубы. На участке Хилда задерживаться не стала; время визита было назначено, оба вели себя сдержанно, по-деловому, и она ушла без единого хриплого смешка, без кокетливого вздергивания массивного розового подбородка, виляя то вправо, то влево, так как тщательно выбирала на огородной дорожке, куда ступать. Отец посмотрел ей вслед из двери сарая, потом вернулся внутрь и сел в кресло. Взял из корзины картофелину и стал медленно вертеть в пальцах, размышляя о только что произошедшем.
Хилда жила над табачной лавкой на Сплин-стрит, идущей за газовым заводом по дальней от канала стороне; она снимала квартиру вместе с Норой Темпл, той женщиной в шляпке, которую отец видел с ней в «Собаке и нищем». И несколько дней спустя отец прислонил велосипед к фонарному столбу возле табачной лавки. Бросив взгляд на купола газгольдеров, затеняющие дома и магазины на Сплин-стрит, он вошел в лавку, прошагал вглубь и стал взбираться по темной крутой узкой лестнице. А когда поднялся до середины, произошла неожиданность. Сверху внезапно послышались тяжелые шаги; потом с грохотом появился спускавшийся полный мужчина в толстом черном пальто с поднятым воротником и без единого слова оттолкнул моего отца к перилам, едва не спустив с лестницы. Через несколько секунд он протопал по лавке и вышел на улицу, вслед ему слабо звякнул дверной колокольчик. Отец был неприятно удивлен; хмурясь, он снова стал подниматься. Когда постучал, дверь квартиры чуть приоткрылась, в щель выглянула Нора Темпл, держалась она враждебно, недоверчиво, пока не услышала, что он водопроводчик. Потом возникло затруднение с открыванием двери, – Нора боялась, что выбегут кошки, в квартире жили десятки этих существ, шелудивые животные вечно линяли и мяукали. Поэтому отец протиснулся боком в щель и пошел за Норой, грузно ступавшей в тяжелых туфлях по короткому темному коридору, очень тесному из-за толстых пальто, свисавших с крючков и гвоздей в стенах; идти ему мешали и лезшие под ноги кошки. В конце коридора Нора распахнула дверь туалета.
– Здесь, – сказала она.
Но не успел отец войти в него, как сзади послышался знакомый голос:
– Это водопроводчик?
Отец обернулся. Хилда стояла в дверях своей спальни. На ней был туго подпоясанный халат из какой-то шелковистой ткани с глубоким вырезом на груди. Волосы были только что причесаны, она курила сигарету. Без высоких каблуков она оказалась пониже отца дюйма на два, и одно только это вызвало у него знакомую жаркую вспышку внутри.
– Добрый день, – сказал он, скованно стоя перед ней с кепкой в одной руке и сумкой с инструментами в другой.
Хилда прислонилась к косяку; отец видел, что ее комната заставлена мебелью. Незастеленная кровать была громадной, с темным лакированным подголовником между толстыми столбиками с шарами на концах. В изножье кровати почти вплотную к ней стоял туалетный столик, его большое зеркало с боковыми створками практически закрывало окно с линялой кружевной занавеской, в которое виднелась громада газового завода; на столике в беспорядке валялись косметика, щетки для волос, шпильки, заколки и цветные резинки. По одну сторону между кроватью и стеной стоял небольшой стол, тоже заваленный женскими вещицами, из этого хаоса вздымались полупустая бутылка портвейна и два немытых стакана. По другую – стул, так увешанный юбками, блузками, чулками и бельем, что представлял собой скорее горку ткани, холмик шелка и ситца, чем что-либо иное. Потом начался стук: внезапно в трубах раздались резкие металлические удары.
– Слышите? – сказала Хилда. – И так каждые двадцать минут.
– Гидравлический удар, – произнес отец в своей отрывистой угрюмой манере.
Хилда чуть изменила позу и выпустила табачный дым к потолку.
– Это так называется?
Отец кивнул.
– Где-то образовалась пробка, ничего удивительного.
Хилда откровенно посмотрела на него:
– Этот стук сводит меня с ума. Можешь что-то сделать, водопроводчик?
Отец хмыкнул с лукавым видом умельца, словно давая понять, что это вопрос, требующий большой деликатности и такта.
– Придется проверить систему.
– Живешь где-нибудь поблизости, да? – спросила Хилда.
– На Китченер-стрит.
– Угу. – Она стала разглядывать ногти. – Я вроде бы видела тебя в «Собаке». – Внезапно она зевнула, потянулась, подняв руки над головой, и снова сложила их на груди. – Ну что, так и будешь стоять весь день? Я думала, ты пришел заняться трубами.
Отец обратил внимание, что ее розовая кожа гораздо светлее, чем ему сперва показалось, почти белая, и халат оставляет открытой всю верхнюю часть груди. И наконец осознал: подбородок у Хилды слишком уж выдается вперед, но кожа ее была такой чистой, а волосы такого великолепного пшеничного цвета (хоть и черные у корней), что секунду-другую спустя уже просто не замечаешь квадратного выступа подбородка и неровных нижних зубов.
– Засор какой-то, – сказал отец, все еще стоя перед ней с кепкой в одной руке и сумкой в другой. Потом, когда Хилда нагнулась, чтобы взять на руки кошку, мурлыкавшую у ее ног, ясно увидел под опавшим халатом ее груди: белые, формой напоминавшие колокола, с маленькими розовыми сосками. И заставил себя отвести взгляд. – Воздух в трубах, – сказал он, и тут стук прекратился так же внезапно, как и начался.
– Дурной запах, – сказала Хилда, рассеянно поглаживая кошку. – Не замечаешь?
– Из туалета идет, – сказал отец.
Хилда улыбнулась. Из-за формы челюсти улыбка получилась странной, напоминавшей короткую щель с отверстиями по краям, и отца это странным образом взволновало.
– Искренне надеюсь, – сказала она. – Состояние труб в этом доме возмутительное. – Продолжая улыбаться, лениво смерила взглядом угрюмого мужчину, застывшего перед дверью ее спальни. – Ну что, так и будешь стоять весь день? – повторила она. – Займешься трубами или нет?
Отец, как и предполагал, обнаружил, что в унитазе нет воды, поэтому ничто не препятствует проходу канализационных газов. Обратное сифонирование, как и стук, возникло в результате перепада давления, вызванного пробкой или засором в трубах. Задачей его было найти и устранить пробку, и он первым делом подумал о застрявшей мыши: они часто забирались в водопроводные трубы старых домов. Предстояло проверить систему, перекрывая все трубы, а затем пуская воду; обследование разных кранов и вентилей должно было привести его к причине неисправности.
Откладываю карандаш. Слишком уж углубился на незнакомую территорию. Хилду Уилкинсон я узнал много позже, к тому времени ее отношения с моим отцом давно уже миновали стадию тех первых деловых контактов. Поэтому двигаюсь вперед в темноте, руководствуясь почти одной интуицией.
Полагаю, отец устранил у Хилды обратное сифонирование и гидравлический удар; это простые задачи для квалифицированного водопроводчика, однако была ли причина их в застрявшей мыши, сказать не могу. Когда я был мальчишкой, отец разговаривал со мной о своей работе, показывал инструменты, объяснял, для чего они, и если делал какую-то работу по дому, я бывал его подмастерьем, моей задачей было подавать ему паяльную лампу, гаечный ключ номер восемь или что-нибудь еще. Как ни странно, у нас, кажется, тоже вечно были какие-то нелады с уборной во дворе; когда спускали воду, она поднималась к краю унитаза и иногда выплескивалась на пол. Отец ремонтировал его, но, как и со штукатуркой в моей спальне, через месяц-другой все начиналось снова. Думаю, не стоит винить мать за то, что пилила его по этому поводу, как-никак он был водопроводчиком, а когда заливало пол, убирать приходилось ей. Как мать трудилась! Помню, я приходил домой из школы и заставал ее на коленях, отмывавшей кухонный пол, она обеими руками терла его большой щеткой с жесткой щетиной, а рядом с ней стояло ведро грязной воды. Я знал, что случалось с руками женщин на Китченер-стрит: в разговорах друг с другом через забор они жаловались, что стирают руки до костей, но бывало и совсем наоборот – от горячей воды и хозяйственного мыла с годами на руках нарастала рыхлая бесчувственная плоть, они становились красными, огрубелыми, дряблыми, и, будь мать жива, наверно, то же самое ждало бы и ее. Но она была молодой, когда все это случилось.
Когда все начало разлаживаться? Когда начало гибнуть? Какое-то время мы были счастливы; думаю, распад шел постепенно, под воздействием бедности, однообразия жизни и беспросветной, тягостной неприглядности тех узких улиц и переулков. Пьянство тоже сыграло свою роль, как и характер отца, его изначально низменная натура, какая-то омертвелость, которая была в нем и со временем передалась мне и матери, будто заразная болезнь.
Два-три дня спустя отец сидел вечером в общем баре и услышал из кабинки задорный голос Хилды. Допил свою пинту слабого пива, вышел на улицу и направился к входу в кабинку. Распахнул дверь; Хилда сидела за столиком с тремя собутыльниками. Она повернулась к нему. Лицо Хилды было раскрасневшимся, когда отец появился, она подносила ко рту стакан портвейна. Так и не пригубив его, Хилда вскинула брови и лукаво, по своему обыкновению, улыбнулась. По одну сторону сидела Нора, по другую – темноволосая, вульгарного вида женщина и худощавый молодой человек с длинными волосами. Шел конец ноября, стояла сухая холодная безлунная ночь, и в наступившей внезапно тишине слышались только далекий шум машин и глухое бормотание голосов в других барах «Собаки». Хилда перевела взгляд с моего отца на сидевших с ней. Потом поставила стакан – отец так и стоял в дверном проеме, – поднялась на ноги и, обойдя его, вышла на улицу. Когда он последовал за ней, оставшиеся негромко рассмеялись.
По переулкам, на которые выходили задние стороны домов, отец с Хилдой пошли к каналу. Хилда пребывала в веселом настроении. Однако отцовское имя вспомнила не сразу.
– Хорес! – воскликнула она. – Одно из моих любимых. У меня был кот по кличке Хорес. – Потом заговорила о погоде: – Холодно, а? Хорошо, что я надела шубу.
О чем думал отец? Чего ждал? Он глянул искоса на Хилду. Та шла рядом с ним, ежась и запустив руки глубоко в карманы.
– Хорошо ты поработал с трубами, – сказала она. – Теперь они только слегка попискивают. Запах, правда, остался.
Несколько минут они разговаривали о водопроводном деле. Хилда почти ничего о нем не знала и как будто находилась под впечатлением от проявленного отцом мастерства. Она была веселой женщиной, и вскоре отец стал негромко посмеиваться. Большинство людей, заметил он, нашло бы этот разговор ужасно скучным.
– Быть не может! – воскликнула она. – Хорес, я не из таких. Это дело мне нравится.
Они подошли к мосту через канал. Хилда подвела отца к осклизлым ступеням, ведущим к узкой площадке чуть повыше уровня воды.
– Пошли, Хорес, – негромко сказала она, осторожно спускаясь, – нам вниз.
Там они оказались надежно скрыты от взглядов прохожих. Хилда распахнула шубу, расстегнула кофту и открыла груди. Потом обхватила его одной рукой за талию, а второй стала тереть промежность сквозь брюки, улыбаясь ему.
– Как тебе это, Хорес? – прошептала она.
На каблуках Хилда была одного с ним роста, пожалуй, немного потяжелее, и ощущение этой дышащей, прижимавшейся к нему массы потрясло его. Он запустил руки ей под шубу и неуверенно коснулся грудей, потом попытался поцеловать в губы, но она отвернула лицо. Пенис в брюках отвердел. Хилда продолжала шептать, потирая его ладонью, потом, ловко расстегнув пуговицы, вытащила.
– Ну так что это? – пробормотала она.
Пенис у отца был необычайно тонким, но твердым, как карандаш, подергивавшимся. Хилда поплевала на руки. Несколькими быстрыми поглаживаниями довела его до оргазма и отстранилась, когда семя брызнуло в канал. Потом отошла, спрятала груди в кофту и, ежась, запахнула шубу. Отец, стоя спиной к ней на краю площадки, мочился. Сперма его расплывалась в черной воде сероватой полупрозрачной пленкой.
– Побыстрее, Хорес, – сказала Хилда, стуча зубами, – я промерзла насквозь.
Но отцу хотелось побыть в одиночестве; он сказал ей, что останется и покурит.
– Как знаешь, – весело ответила она. – Я возвращаюсь в «Собаку».
Когда отец через несколько секунд поднялся по ступенькам, Хилда размеренным шагом шла по улице. Хмурясь, он прислонился к перилам моста и полез в карман за табаком. Фигура в меховой шубе проходила под уличными фонарями, за ней тянулись облачка выходившего паром дыхания, стук каблуков по тротуару становился все тише, и когда она скрылась полностью, он все еще стоял на мосту в холодной тьме.
Какое-то время мы были счастливы. Мать была очень тихой, терпеливой; даже когда отец стал проводить все свободное время в «Собаке» или на участке, никогда не становилась ни крикливой, ни злобной, не превращалась в мегеру, как большинство женщин на Китченер-стрит; мягкость ее характера сохранялась вопреки всему. Иногда вечерами мы сидели вдвоем с ней на кухне и играли в выдумки. На кухонном потолке было большое пятно, и требовалось сочинить о нем какую-то историю. У меня всегда выходили жуткие – я видел в пятне злобного карлика и описывал со страшными подробностями его черные дела, в то время когда добрые люди спали. Мать, вязавшая, негромко постукивая спицами, содрогалась от них.
– Паучок, да что это ты! – негромко говорила она. – Как только это приходит тебе в голову!
Когда наступала ее очередь, мать откладывала спицы и говорила, что пятно на потолке – стог сена, или коттедж, или груженая повозка – она выросла в Эссексе и навсегда сохранила любовь к сельской местности. И когда заводила рассказ, а постукивание возобновлялось, какое-то спокойное, несколько мечтательное выражение размягчало черты ее лица, черные ужасы моей истории рассеивались, на смену им приходило чувство лирической нежности, картины полей и ферм, поющих птичек, свежей паутины, блестевшей на восходе в ветвях вязов. Мать рассказывала о пауках, о том, как они ткали в ночной тишине, и как чуть свет, проходя через поле, она видела сотканную ими паутину, висевшую между ветвей, словно тончайший муслин, а когда подходила поближе, полотна паутины превращались в сияющие колеса, каждое с неподвижным пауком в центре. Но мать приходила не любоваться паутиной: на нижних сучьях, если знаешь, где искать, можно было найти спрятанный шелковистый мешочек величиной с голубиное яйцо, свисавший с прутика на тонкой нити. В мешочке, рассказывала она, находился шарик из слипшихся оранжевых бусинок величиной с горошину – то были яйца паучихи. Паучиха всю ночь не знала отдыха, испускала из себя этот шелк, чтобы сплести мешочек и покров для него, защищающий от холода и влаги. И представь себе, Паучок, как безукоризненна ее работа! Каждая нить точно на своем месте! Тут я мысленным взором видел висящую на паутинке крохотную сумочку с яйцами, и в самом деле она была безукоризненной, представляла собой шарик из плотного белого атласа с широкими черными и коричневыми шелковистыми полосами, с веретенообразным узором, с тонкими волнистыми линиями. Я представлял себе, как разрезаю его и обнаруживаю внутри толстое, словно бы ватное одеяльце, а под ним изящный шелковый кармашек, где и лежат яйца. Но больше всего нравился мне конец рассказа. Я спрашивал, что происходит с паучихой. Мать вздыхала. Закончив дело (говорила она), паучиха уползает в норку, ни разу не оглянувшись. Ее задача выполнена, шелка больше нет, она вся иссохшая, опустошенная. Уползает и умирает. Вязание возобновлялось.
– Паучок, поставь чайник, – говорила мать, – попьем чайку.
Когда отец возвращался домой, я уже лежал в постели. Иногда не слышал ничего и понимал, что он угрюм и замкнут, глух к ее словам и заботам. Вскоре он грузно поднимался по лестнице, предоставив матери запирать дверь и гасить свет. Иногда приходил раздраженный, и я слышал, как он, повышая голос, осыпал ее колкими издевками. Мать кротко пыталась смягчить его дурное настроение, притупить распаленную выпивкой злобу на нее и на весь мир. Зачастую отец доводил мать до слез, оскорблял ее с лютой ненавистью, и помню, однажды она выбежала из кухни, поднялась ко мне, села на край кровати, сжала мою руку и несколько секунд плакала в платок, потом совладала с собой.
– Извини, Паучок, – прошептала она. – Иногда твой отец очень меня огорчает. Это я во всем виновата – ты спи, все хорошо, я уже успокоилась. – Потом наклонилась, поцеловала меня в лоб, и я ощутил, что лицо у нее влажное от слез.
Как я ненавидел тогда отца! Убил бы его, будь это в моих силах, – нрав у этого человека был гнусным, нутро омертвелым, гнилым, смердящим, безжизненным.
Перед тем как я закрыл тетрадь и спрятал ее опять под линолеум, настроение у меня заметно поднялось. Видимо, потому, что вел речь о матери, по крайней мере о проведенных вдвоем с ней часах. При отце все бывало по-другому; воцарялись напряженность, неловкое молчание, и мы оба не могли быть вполне самими собой. Я отодвинул стул, встал и потянулся. Настроение было просто замечательным. Оперся о стол ладонями и стал смотреть в окно. Дождь прекратился, однако капельки на голых ветвях деревьев в парке, сверкавшие в свете уличного фонаря, срывались на палую листву внизу. По тротуару быстро прошел какой-то человек с зонтиком, где-то залаяла собака. В небе висел тонкий полумесяц, и я представил себе, как свет его мерцает на темных волнах реки примерно в миле к югу. Я знал, что спать буду хорошо и история с газом не повторится. Причина ее, видимо, кроется в доме – я впечатлительный, очень нервный, пансион миссис Уилкинсон не подходит для таких. Завтра или послезавтра поставлю ее в известность и подыщу более располагающее пристанище. Может быть, даже совсем покину Ист-Энд – воспоминания, которые он пробуждает, почему-то большей частью неприятные, мучительные, возможно, в другом месте смогу думать о прошлом более бесстрастно.
Утром я поднялся чуть свет, все еще в превосходном настроении. День выдался пасмурным, сырым, чему я обрадовался, так как всегда любил дождь, туман, сумрак. Пока не раздался звонок к завтраку, я сидел за столом, курил, глядел на пелену туч и обдумывал, что сказать миссис Уилкинсон. Тем утром я появился в кухне одним из первых; сидел за столом, барабаня по нему пальцами, и когда появлялись один за другим мертвые души, громко их приветствовал. Реакции, разумеется, никакой; они входили, шаркая и что-то бормоча, усаживались с опущенным взглядом и принимались за кашу. Я не мог есть; пил вместо этого чай чашку за чашкой, без молока, с большим количеством сахара. Барабаня пальцами и постукивая ногами, я улыбался всему миру. Объявил мертвым душам, что вскоре их покину. И это не вызвало никакой реакции, правда, несколько рыбьих глаз поднялось от каши и быстро глянуло в мою сторону. Да, сказал я им, скоро они больше не будут видеть мистера Клега, я сниму жилье в другой части города (где именно, не стал уточнять). Да, сказал, буду жить в апартаментах из нескольких комнат, жилье под чердаком – я указал на потолок – у меня было просто временным пристанищем, пока не встану на ноги. В Канаде, сказал им, я привык к определенным удобствам, к бильярду и библиотеке – как человеку жить в доме, где ее нет? Я налил себе еще чаю; принялся распространяться на эту тему. Но тут увидел, что они поворачиваются к двери. Там стояла миссис Уилкинсон, сложив на груди руки.