Поэзия народов Кавказа в переводах Беллы Ахмадулиной
Текст книги "Поэзия народов Кавказа в переводах Беллы Ахмадулиной"
Автор книги: Ованес Туманян
Соавторы: Аветик Исаакян,Григол Абашидзе,Галактион Табидзе,Баграт Шинкуба,Тициан Табидзе,Михаил Квливидзе,Арчил Сулакаури,Карло Каладзе,Агван Хачатрян,Иза Орджоникидзе
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Не старая, но странная она,
Как странен всякий, кто вкусил страданий
Неслыханных. Но как она стройна
Под бременем печали стародавней.
В ней умер свет и всё черным-черно:
Душа и зренье, косы и одежда —
И детское лицо обречено
К всезнанию и смотрит безнадежно.
Вы скажете: «Но, если молода,
Зачем осталась чьей-то темной тенью
И всё молчит? Неужто никогда
Уста ее не послужили пенью?»
О, послужили! Но тогда беды
Она не знала. Море волновалось,
Роса цветов в ладони выливалась,
До полночи недолго оставалось,
Он попросил – она повиновалась,
Помедлила и подала воды.
Владели сны усталыми людьми…
А он всё пил. Уже луна над чащей
Возвысилась – он всё еще над чашей
Лицо склонял. Кричал петух, начавший
Труды свои, но жаждою сладчайшей
Томился всадник. Длилась ночь любви.
Один лишь раз совпали их уста.
Но где жених? Одеждой дорогою
Зачем не блещет? Для чего рукою
Руки не тронет? О, судьбой другою
Он занят ныне. Он играл с рекою
И умерщвлен рекой. Река пуста.
Все – пустота, пустыня, пустошь.
Пусть. Пустое минет. Станет тихо, сухо.
А здесь – река, присвоившая пульс
Чужого сердца, будит рану слуха.
Прекрасная, печальная, вели —
Я буду пить, губить и мучить воду,
Пока из заточения воды
Душа твоя не выйдет на свободу.
То молоко, что птица для птенца
В себе таит, я выпрошу у птицы,
Чтобы во мраке твоего лица
Свет удивленья приоткрыл ресницы.
Я душу изведу на снегопад,
Чтобы твоя одежда побелела.
Вся белая, ты ступишь в белый сад —
Словно дитя, свежо и неумело.
И спросишь ты:
– Но как в снега полей
Вы столько земляники заманили? —
Я объясню:
– Снега души моей
Избытком земляники знамениты.
Воскреснув от беспамятства и мук,
Возникнет смех твой – тоненький, огромный,
И вспомню я: такой же чистый звук
Я слышал лишь от куропатки горной.
1967
Ах, как бы я хотел,
Чтоб шалость колдовства
Была еще жива
И ведома кому-то
Колдунья, кто-нибудь!
Чтоб разомкнуть уста
И детство мне вернуть,
Тебе нужна минута.
Пошли меня туда,
Где в дудочку дудя,
Жила душа дождя
И пацха [193]193
Пацха – старинная абхазская изба-плетёнка.
[Закрыть] дымом пахла.
Я меж людей – никто.
Но я уже дитя,
Животного живей
Моя гнедая палка.
Ах, как бы я хотел,
Чтоб всё, чем я владел,
Покинуло меня
И стало чуждой мглою,
Но чтобы длился день,
В котором я летел —
Как всадник и как тень —
По плоскогорьям Члоу.
Беда невелика, что имя седока —
Безвестно. О, пока
Не до того, он – мальчик.
Не знает мир века,
А всё же есть река,
Прекрасная река,
Ее зовут Кумарчей.
Ах, как бы я хотел
От всех былых затей
Отречься и забыть
Жестоких игр науку.
Все правила детей
Я соблюдал затем,
Чтоб матери моей
Дарить печаль и муку.
О, если бы я мог —
Утратой всей судьбы —
Добыть ее лицо,
Отобранное тьмою.
Но высоко летят
И там седым-седы
Крыла души ее,
Парящей надо мною.
Ах, как бы я хотел
По кругу бытия
Вернуться в те края,
Где всё – добро и польза.
Но не ребенок я,
А лишь ребячлив я.
Ах, как бы я хотел…
Да, видно, поздно… поздно…
1967
Вот девушка в окно на сад глядит,
И сад в окно на девушку глядит,
И мчится всадник, и земля летит
Из-под копыт его коня.
– Тит! Тит! —
Так девушка собаку понукает,
Всеобщему веселью помогает
Петух, вознесший на плетень крыла.
И радость девушки, как роза, расцвела.
Измучен жаждой всадник молодой,
И гневается конь его гнедой,
Траву сминая и звеня уздой.
Кувшин наполнив сладкою водой,
Холодною водою ключевою,
Красавица поникла головою:
– Ах, мама, мама, я боюсь беды!
Воды просил он – и не пьет воды.
– Когда томится всадник у ворот,
И жаждет, и кувшина не берёт,
Ненадобно стоять разинув рот,
А надобно, вином наполнить рог, —
Так мать ее корит и поучает,
И девушка в смущенье отвечает:
– Не первый день у нашего крыльца
Томится всадник. Я страшусь отца!
– Отец твой постарел и поседел,
Но всё же не настолько поглупел,
Чтоб не сумел припомнить он теперь,
Как сам он жажду тяжкую терпел.
Давным-давно у моего крылечка,
Ах, как он жаждал, жаждал бесконечно,
И эта жажда весела была,
И роза радости в моём саду цвела!
1967
Как я желал осилить перевал!
Как перевал моей беды желал!
Я бедствовал. Но, словно весть любви,
Следы мои на нежный снег легли.
Я шел сквозь ветер, как сквозь толщь стены,
Но были горячи мои ступни,
И таял под моей ногою снег.
Так я служил рожденью горных рек.
1967
В одном из абхазских селений
Пригожий, поджарый, столетний
Жил некогда старец на свете.
И вот что он думал о смерти:
– Кончина – еще не причина
Забыть про родимого сына.
И вот что сказал он:
– О мальчик!
Запомни: велик, но обманчив
Избыток воды поднебесной,
Небесной, соленой и пресной.
Как много пролил ее каждый!
Но каждый терзается жаждой;
Коль путнику лакома влага,
Тебе это прибыль и благо.
Поэтому, сын мой, сыночек,
Заботливо пестуй источник.
Струю утруждай жерновами,
А пламя побалуй дровами,
Чтоб весть о рождении хлеба
Простёрлась от пацхи до неба,
Но, правя огнём и водою,
Не спорь с их старинной враждою.
1967
Из балкарской поэзии
Кайсын Кулиев[194]194Кайсын Кулиев (1917–1985) – балкарский поэт, народный поэт Кабардино-Балкарии.
[Закрыть]
Прислушайся к словам: «Сегодня снег идет», —
звук стёрся дочерна, но как бела услада!
Прислушайся к словам: «Сегодня льется дождь», —
всего-то, а душа – свежей дождя и сада.
Прислушайся к словам: «Светает на земле», —
лицо – уже светло, еще темна природа.
Прислушайся к словам: «Звезда встает во мгле», —
и обретут слова значенье небосвода.
Прислушайся к словам: «Печется хлеб в печи», —
нет новости старей, и нет желанней вести.
Прислушайся к словам: «Горит огонь в ночи», —
при них тепло, светло, как при тепле и свете.
Прислушайся к словам: «Зеленая трава», —
прислушайся к словам: «Сад расцветает снова», —
и кажется тебе, что мать твоя жива
и прочен на губах вкус молока парного.
Прислушайся к словам: «Уже луна взошла», —
на землю снизойдет покой благословенный.
Прислушайся к словам: «Гора опять бела», —
и мысль соотнесешь с веками и вселенной.
1970
Устав, в груди речь пробуди былую,
новы слова, когда печаль стара.
Свободно шествуй, как вода по лугу,
живи, как встарь умели мастера.
Устав, слова усталостью не мучай,
дай им сверкать! Твои луга – везде.
По грудь в траве идет олень могучий
идет, пока не припадет к воде.
Устав, не дай словам изведать дрёму,
струится сердце, как река без сна.
Склон – по траве, ведро – по водоёму
и по словам печалятся уста.
Устав, упейся белизною речи,
не сочетай слова и темноту.
Иди по жизни, как большие реки,
как вольный тур по горному хребту.
1970
Что бы ни делалось на свете,
всегда желавшем новизны,
какой бы новый способ смерти
ни вызвал старый бог войны,—
опять, как при слепом Гомере[195]195
Гомер – легендарный эпический поэт Древней Греции, предполагаемый творец древнегреческих эпических поэм «Илиады» и «Одиссеи».
[Закрыть],
лоза лелеет плод вина,
шум трав и розы багровенье —
всё, как в иные времена.
И слёз о смерти так же много,
и счастлив, кто рождён уже,
и так свежо, так старомодно
бессмертья хочется душе!..
1970
Страданье человека! Милосердным
ты делаешь того, кто человек.
Что было домом – стало пеплом серым,
чернейшим снегом стал белейший снег.
Страданье человека – пепел зёрен,
казненный хлеб, не утоливший рот.
Я видел пепел колоса. Он чёрен.
Люблю смотреть, как зеленеет рожь.
Я тронул пепел дерева рукою
крестьянина, не устыдившись слёз.
Зато зимой я плакал над строкою:
«Весною зацветает абрикос!»
Страданье человека – смысл насущный
хлебов, погибших в пепле и золе.
Я видел горе. Плач детей я слушал.
Так полюбил я радость на земле.
1970
Деревья, вы – братья мои.
Темнело, но всё же могли
глаза мои видеть при звёздах,
что впали вы в дрёму и отдых,
как путник, как пахарь, как кто-то,
кого утомила работа.
Деревья, я раньше уйду.
Я вам оставляю звезду,
и снег, и рассвет, и пространство,
к которому сердце пристрастно.
Спасибо вам, братья мои,
за то, что метели мели,
за тень и за шорох листвы,
за то, что я – раньше, чем вы…
1970
В селении Тегенекли,
где, пав с Эльбруса, вдаль текли
река и малость ручейка,
жил, благоденствуя, Чокка.
Он умер в сто шестнадцать лет,
из них сто лет он сеял хлеб,
и ровно сто шестнадцать лет
он видел горы, солнце, лес
и высоко над головой —
свет наших душ, Эльбрус седой.
Здесь скот его, и огород,
и той дороги поворот,
где от мелькнувшего огня
крепчала прыть его коня.
Здесь что ни путь – то перевал,
здесь он на свадьбах пировал,
здесь скорбной сухостью зрачка
на кровь и смерть смотрел Чокка,
но жизни воздавал хвалу,
растил детей, косил траву,
и, поупрямившись сперва,
тащился ослик по дрова.
Так жил он сто шестнадцать лет,
из них двенадцать лет он слеп
от слёз. И там, вдали от гор,
он сам не знал, зачем огонь
он разводил, зачем зерно
лелеял, как заведено.
Пускай минует вас тоска,
которой тосковал Чокка!..
Он умер дома, в декабре,
при белом снеге на дворе.
Навек оставшийся в зиме,
он счастлив, он – в родной земле.
Теперь считать я не берусь,
как часто позволял Эльбрус,
чтобы Чокка пришел туда,
где лишь вершина и звезда.
Кто жил вблизи, кто жил вдали —
всяк ехал, шел в Тегенекли.
Чокка всегда был гостю рад,
для гостя пенился айран[197]197
Айран – молочный продукт, вкусом напоминающий кефир, напиток из заквашенного молока.
[Закрыть],
и я недавно и давно
ел хлеб его и пил вино.
Я видел, как он целый день
грёб сено, возводил плетень,
да что там день – почти века
трудился на земле Чокка,
считая не важней тщеты
всё, что сложнее простоты.
Попробуйте-ка так пожить,
так знать рассвет, так стог сложить
и незаметный вечный след
оставить там, где вечный снег.
Жил сто шестнадцать лет Чокка,
ущелья, горы, облака,
дожди, колосья, дерева
любил он больше, чем слова.
А я доверился словам
И жизнь Чокка поведал вам.
1970
Сказал я печали: – Приди и владей
душой – пусть исторгнет стихи о печали!
Я все их отдам за веселье людей,
которые душу мою привечали.
Веселые люди, о, как я любил
везде – и в Тбилиси – ваш смех безрассудный!
Вино было алым, цветок – голубым,
и вся эта жизнь – беспредельной и чудной.
О, как я любил ожидать: вот сейчас
войдет и, рукой ничего не касаясь,
не ведаю как, превратит весельчак
гостей – в острословов, а гостий – в красавиц.
Вошел врачеватель, чудак, чудодей,
и я в нём признал незнакомца и друга,
и вновь возлюбил я веселых людей,
спасающих нас от беды и недуга.
При них – и холодная ночь горяча,
как полдень, ожегший проспект Руставели.
Зимой это было. Цвела алыча,
и абрикосы в снегу розовели.
Пусть кто-то обидел нас иль рассердил —
забудем! Подумаешь, важность какая!
Но ты незабвенен, Ходжа Насреддин[199]199
Ходжа Насреддин – образ народного мудреца и острослова в фольклоре многих народов Ближнего и Среднего Востока, также Средней Азии.
[Закрыть],
упорствуй и смейся, осла понукая!
Покуда плодами увешана ветвь,
покуда земля зеленеть не забыла,
веселые люди, ваш смех – это весть
о том, что вовек эта жизнь неизбывна!
1970
Как много в городе людей!
А я привык к иному краю,
не ведаю я их затей,
куда спешат – не понимаю.
Покуда сумерки и снег,
не медли, незнакомец милый!
Коль надобно – верши свой бег
извечный и неутомимый.
Не расточай на жизнь мою
ни слова, ни кивка, ни взгляда.
Пусть добрую твою семью
утешит новость снегопада.
Случайный гость твоих равнин
и голубых вершин Арбата[200]200
Арбат – улица в историческом центре Москвы.
[Закрыть],
я знаю: твой покой храним
любовью матери иль брата.
И та, в чьих мыслях и речах
всё ты да ты, домой вернется,
склонится, разожжет очаг —
иль как это в Москве зовется?..
Хоть кем-нибудь одним, родным,
задохшимся от нетерпенья,
ты неминуемо любим,
и в этом смысл сердцебиенья.
На землю белую легли следы —
твои, мои, иные…
Великий снегопад любви
сплотил нас, путники земные!
Нас где-то ждут. О нас грустят.
О нас во сне лепечут дети.
А если всё это не так —
что белого на белом свете?
1970
Лунный свет. Зрачка мученье.
Сухо. Лунный свет. Легка
поступь. Лунный свет. Ущелье.
Скалы. Лунный свет. Река.
Лунный свет. Белейший верх
гор. Дорога. Человек.
Лунный свет. Обрыв. Ограда.
Лунный свет. Ожог меж век.
Крыши. Лунный свет. Не надо
плакать! Горы. Лунный свет.
Лунный свет на белый свет
пал. Сухие камни. Снег.
Лунный свет на кукурузе.
На воротах лунный свет.
Лунный свет. Мгновенность грусти.
Лунный свет. За веком – век.
В эту ночь не плачь, о нет!
Лунный свет. Высокий снег.
1970
Мы слушали музыку. Вечер и сад
так верили ей, и так мысли парили,
как будто и музыка, и снегопад,
и всё это с нами случилось впервые.
Впервые, давно, до всего, до судьбы,
до участи хлеба, постигшей колосья,
до тяжести, обременившей сады,
до встречи кувшина с водою колодца.
Казалось, что пуля не знает ствола,
петух не приходит заре на подмогу,
рука человека огня не зажгла
и жернов еще не учился помолу.
Нет времени позже, чем ранняя рань,
нет опыта утра у мглы предрассветной,
не ведает тело премудрости ран,
и нет ничего, кроме музыки этой.
Мы слушали музыку в мире пустом,
уже существуя, еще не печалясь:
страданья – потом и несчастья – потом,
пока – только музыки первоначальность!
1970
Луна. Звезда. Притихшая чинара.
Душа – их отраженье сочиняла,
и вышло так: о, ночи белизна!
Безлюдная дорога. Горы. Камни.
Им длиться дважды – явью и стихами
короткими: о, ночи белизна!
1970
Зимою дворик матери моей
был бел от снега, летом – жёлт от света.
Синело небо. Рос подсолнух. Дней
я не считал. Я думал – вечно это.
Бывало, мать оглянет огород,
примерит к ливню или солнцепёку
и так рассудит: – Если Бог пошлет,
мы будем с урожаем. Слава Богу. —
Ее передник вечно был в земле.
Не вечно, нет. Теперь я знаю это.
А я живу. И всё труднее мне
глухую зиму отличить от лета.
1970
1970
Не убивайте тишину!
Лишь в ней, при лампе догоревшей,
мудрец, взирая на луну,
склонялся к мысли долговечной.
Лишь тишина взрастит зерно,
чтоб хлеб живой детей насытил,
и тишиной предрешено,
чтоб снег поля и двор осыпал.
Весна желает тишины.
Что справедливо – то негромко,
и веселит трава весны
меня и малого ягнёнка.
Нужна такая тишина,
чтоб нежилась и зрела дыня,
чтобы в ночи сбылась луна
и путником руководила.
Лишь в тишине бахче легко
налиться сладостью земною.
Ребенок, сено, молоко
и луг – объяты тишиною.
При тишине горит очаг
и юной матери не спится,
при ней родится хлеб в печах,
пшеница зреет, реет птица.
Лишь тишина склонит ко сну,
утешит мыслью и беседой.
Не убивайте тишину —
дар драгоценный, дар бессмертный!
1970
Зима пришла в селенье,
вблизи и в отдаленье
белы, нежны слова и дни,
беды не жди, сюда иди!
Ночной сугроб лопатой
от двери отгони.
Снег, падай, падай, падай!
Огонь, гори, гори!
Ты жив, если заране
сложил дрова в сарае,
покуда сыт огонь,
и ты – не сир, не гол.
Дымок высокопарный
уже достиг зари.
Снег, падай, падай, падай!
Огонь, гори, гори!
Белы гора, и школа,
и детвора, и что-то
летит в глаза – смешны бои,
щека красна, снежки белы.
Пойдешь ли на попятный
от эдакой игры?
Снег, падай, падай, падай!
Огонь, гори, гори!
Жива на свете белом
молва о снеге белом,
земля прочна, сады белы,
зима пришла, все дни белы.
Гуляй, маляр опрятный,
вдоль неба и горы!
Снег, падай, падай, падай
Огонь, гори, гори!
1970
Ты слышишь? Кукушка кукует на склоне,
где высится древняя зелень чинар.
Столетье былое, не знаю какое,
взывает ее кукованием к нам.
Притихли деревья, дороги и камни,
как мы – меж деревьев, дорог и камней.
Не ей, исчисляющей время веками,
судить о числе наших лет или дней.
К тебе я скачу, я измучен и молод,
прищурился глаз, углядевший меня,
но я доскачу к тебе, если помогут
удача судьбы и отвага коня.
От ран изнемогший, к ногам твоим рухну,
открою глаза и увижусь с тобой.
О, как ты умеешь протягивать руку,
врачуя несчастье, усталость и боль!
Так было, иль будет, иль попросту мнится.
Блаженно приемлют любовь облаков
деревья горы. И прилежная птица
кукует, сбиваясь со счёта веков.
Ты слышишь? Кукушка слагает два слога,
земле возвращая покой тишины.
И ей заворожены заросли склона,
чинары, и травы, и реки, и мы.
1970
Усталый вечер, как олень,
возлёг на горные отроги,
и сон олений одолел
ущелья, склоны и дороги.
Вершины думают о том,
что только им удел достался —
пренебрегая суетой,
руководить судьбой пространства.
А у подножья высоты,
стоящей во главе природы, —
селенья, домики, сады,
дворы, плетни и огороды.
Веков пророческая весть
слышна лишь там, вверху обрыва.
Внизу – довольны тем, что есть,
что было, думают, то было.
Зажглось и светится окно,
и путник поспешает к дому —
так, как вовеки суждено
окну и путнику ночному.
Вершины сверху вниз глядят
на склоны с кроткими ростками,
на белый яблоневый сад,
на остывающие камни.
Зияют влажной чернотой
опять раскопанные гряды,
и дворик, теплый и сухой,
кончает день внутри ограды.
Стада бредут под сень дворов,
и близок отдых еженощный
коз, буйволов, овец, коров
и осликов с тяжелой ношей.
Созвездья высшие зажглись,
и горы кажутся веками,
а жизнь внизу – всего лишь жизнь
с ее детьми и стариками.
Печется хлеб, горит очаг,
бельё постиранное сохнет.
Бранятся, мирятся, молчат,
ложатся спать. Темнеет в окнах.
Вверху, в заоблачной тени,
снега белеют, вечность длится.
Внизу – сады, дворы, плетни
и красных кровель черепица.
1970
– Чинара! Тихий дождь идет.
Ты счастлива, чинара?
– Да.
– А мне зелёности твоей
вполне достаточно для счастья,
и тень твоя во всю длину
лежит на глади сновиденья.
– Колосья! Тихий дождь прошел.
Вы рады ли, колосья?
– Да.
– А мне для радости довольно
того, что солнцу рады вы,
и длится жизнь, и хлеб печется,
и дети игры затевают,
и не хотят остановиться
веселых мельниц жернова.
1970
Темна дорога. Высока гора.
Вдали – окно и крыши черепица.
В том домике живет моя сестра.
Мой путь далек. Моей сестре не спится.
Я приходил и уходил опять,
но, сколь ни странствуй, нет судьбы превыше,
чем знать, что ждут тебя сестра и мать,
хлеб на столе и сень отцовской крыши.
Приму спокойно всё, что суждено,
и детского обета не нарушу.
Для каждого в ночи горит окно,
чей свет в живых удерживает душу.
Темна дорога. Высока гора.
Выходят звезды в свой дозор привычный.
Не одинок я. Ждет меня сестра
в том домике под крышей черепичной.
1970
Ты было б совершенно одиноко,
о дерево, когда б не тень твоя,
но нужно небо и луны немного,
чтоб выжить ночью, друга сотворя.
Ты безутешно полночью безлунной:
и тени нет, пустая ночь темна.
Ты тщетно ждешь: какой же ствол безумный
покинет лес, чтоб навестить тебя?
Днём у тебя в гостях то я, то птица,
а ночью ты слагаешь плач ветвей.
Прошу луну – пусть выйдет и продлится,
чтоб тень твоя всегда была твоей.
1970
На зеленой лужайке два черных вола,
и на серых рогах – дождевая вода.
Мирен отдых волов. Их сюда привели
грязь и камни дорог, где устали волы.
Перед ними – трава. И забыта арба,
на которую грузят зерно и дрова.
На зеленой лужайке два черных вола,
и на серых рогах – дождевая вода.
1970
Всё сущее когда-нибудь да спит,
усни и ты, тень дерева, не медли.
Подушек детских тихий сон достиг,
и спит струя, закрученная в меди.
От ног бегущих отдыхает пол,
дверь отдыхает от дневного скрипа,
ведро – от влаги, и от дров – топор,
и что им снится, то от прочих скрыто.
Уже темно, тень дерева, усни,
ненадобно склоняться над арбою,
ушел теленок – спать в другой тени,
нет ослика, любимого тобою.
Средь бела дня каменотёс и жнец
узнали, как сладка твоя прохлада.
Теперь луна. И смерклось наконец.
Тень дерева, не трать себя, не надо.
Ты одаряла нас в полдневный зной,
мы жаждали тебя и утомили.
Тень дерева, поговори с луной
и отдыхай, как всё живое в мире.
Дорога спит. Спит поле. Молоко,
наполнив вымя, спит в коровьем теле.
Тень дерева, спи сладко и легко,
как спят в ночи все существа и тени.
1970
Гамзатов Расул Гамзатович (1923–2003) – аварский поэт, общественный деятель, народный поэт Дагестана.
[Закрыть]
– Беречь друзей! – ты написал, Расул. —
Вот жить – не зря – единственное средство.
И, как строку ответа ни рисуй,
не нарисуешь безутешность сердца.
Во всём ином то я, то ты не прав,
но прав твой лист, изъятый из тетради.
Не дай нам Бог друзей легчайший прах
оплакивать при черном снегопаде.
Покуда пули, спящие в стволе,
пеклись во сне о смертоносном деле,
текли беспечно реки по земле,
беспечно мы в глаза друзей глядели.
Недолог сон всех пуль во всех стволах,
недолог срок от дружбы до утраты:
где этот друг мой или тот стоял,
теперь то снег, то – ничего, то – травы.
Склонялись мы к тому, кто падал ниц,
не поровну нас опалило пекло.
О, лучше ты останься и склонись,
я буду пеплом, буду меньше пепла!
У нас пред ними не было вины,
кроме войны, в которой неповинны
живые мы и мёртвые – они.
Но кто разметил эти половины?
Они хотели жить, и я хотел,
и я хочу, но всё же не настолько,
чтоб жить взамен тех юных душ и тел,
убитых беспощадно и жестоко.
Железный и глухонемой туман
был нас сильней и нас разъял с друзьями.
Мы плакали, а он их отнимал, —
железо не разжалобишь слезами.
Я выбрал риск, но я бы не рискнул
не заручиться долголетьем друга.
Как трудно уберечь друзей, Расул,
как трудно уберечь, Расул, как трудно!..
1970
Луна над домами. Тебе и луны не дано.
У нас уже лето. Но это тебе всё равно.
Построили дом, выпекают хлеба и поют.
Но что для тебя этот бренный и бедный уют!
И солнца восход пред твоей темнотой – суета.
Ты жил, сколько мог, а дальнейшее – длится всегда.
Вовеки не будет ни трав, ни дождя, ни огня,
ни брата, ни матери и никого никогда.
Когда бы камням втолковать череду твоих дней —
взлетел бы орел, ужаснувшись рыданью камней.
Покинутый всеми, зачем ты взываешь ко мне:
«О, если б в Чегеме, в его каменистой земле!»
Деревьям и скалам известно, что птичья беда —
не гибель, а гибель вдали от родного гнезда.
Прости, что я плакал слезами деревьев и скал,
прости, что ни деревом и ни скалою не стал.
Прости, что ты раньше. Прости, что при чуждой заре.
Прости, что я позже. Прости, что в родимой земле.
Чтоб зренье не тратить на всё, что не скорбь о тебе,
глаза прикрываю и слепо иду по тропе.
Ты – птицы беднее. Ты не дотянул до гнезда.
Ты нищ, словно камень, упавший туда, где вода.
Как дым одичавший на месте былого жилья,
как пепел пожара – печаль по тебе тяжела!..
1970