Текст книги "Поэзия народов Кавказа в переводах Беллы Ахмадулиной"
Автор книги: Ованес Туманян
Соавторы: Аветик Исаакян,Григол Абашидзе,Галактион Табидзе,Баграт Шинкуба,Тициан Табидзе,Михаил Квливидзе,Арчил Сулакаури,Карло Каладзе,Агван Хачатрян,Иза Орджоникидзе
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Впервые опубликовано в журнале «Кругозор» (1964, № 9).
[Закрыть]
Вероятно, у каждого человека есть на земле тайное и любимое пространство, которое он редко навещает, но помнит всегда и часто видит во сне. Человек живет дома, на родине, там, где ему следует жить; занимается своим делом, устает и ночью, перед тем как заснуть, улыбается в темноте и думает: «Сейчас это невозможно, но когда-нибудь я снова поеду туда…»
Так думаю я о Грузии, и по ночам мне снится грузинская речь. Соблазн чужого и милого языка так увлекает, так дразнит немые губы, но как примирить в славянской гортани бурное несогласие согласных звуков, как уместить долготу гласных? Разве что во сне сумею я преодолеть косноязычие и издать этот глубокий клёкот, который всё нарастает в горле, пока не станет пением.
Мне кажется, никто не живет в такой близости пения, как грузины. Между весельем и пением, печалью и пением, любовью и пением вовсе нет промежутка. Если грузин не поёт сейчас, то только потому, что собирается петь через минуту.
Однажды осенью в Кахетии мы сбились с дороги и спросили у старого крестьянина, куда идти. Он показал на свой дом и строго сказал: «Сюда». Мы вошли во двор, где уже сушилась чурчхела[276]276
Чурчхела – восточное сладкое лакомство.
[Закрыть], а на ветках айвы куры вскрикивали во сне. Здесь же, под темным небом, хозяйка и две ее дочери ловко накрыли стол.
Сбор винограда только начинался, но квеври – остроконечные, зарытые в землю кувшины – уже были полны юного, еще не перебродившего вина, которое пьется легко, а хмелит тяжело. Мы едва успели его отведать, а уж все пели за столом во много голосов, и каждый голос знал свое место, держался нужной высоты. В этом пении не было беспорядка, строгая, неведомая мне дисциплина управляла его многоголосьем.
Мне показалось, что долгожданная тайна языка наконец открылась мне, и я поняла прекрасный смысл этой песни: в ней была доброта, много любви, немного печали, нежная благодарность земле, воспоминание и надежда, а также всё остальное, что может быть нужно человеку в такую счастливую и лунную ночь.
1964
ТОСКА ПО ЛЕРМОНТОВУ
О Грузия, лишь по твоей вине,
когда зима грязна и белоснежна,
печаль моя печальна не вполне,
не до конца надежда безнадежна.
Одну тебя я счастливо люблю,
и лишь твое лицо не лицемерно.
Рука твоя на голову мою
ложится благосклонно и целебно.
Мне не застать врасплох твоей любви.
Открытыми объятия ты держишь.
Все говоры, все шепоты твои
мне на ухо нашепчешь и утешишь.
Но в этот день не так я молода,
чтоб выбирать меж севером и югом.
Свершилась поздней осени беда,
былой уют украсив неуютом.
Лишь черный зонт в моих руках гремит,
живой, упругий мускул в нём напрягся.
То, что тебя покинуть норовит, —
пускай покинет, что держать напрасно.
Я отпускаю зонт и не смотрю,
как будет он использовать свободу.
Я медленно иду по октябрю,
сквозь воду и холодную погоду.
В чужом дому, не знаю почему,
я бег моих колен остановила.
Вы пробовали жить в чужом дому?
Там хорошо. И вот как это было.
Был подвиг одиночества свершен,
и я могла уйти. Но так случилось,
что в этом доме, в ванной, жил сверчок,
поскрипывал, оказывал мне милость.
Моя душа тогда была слаба,
и потому – с доверьем и тоскою —
тот слабый скрип, той песенки слова
я полюбила слабою душою.
Привыкла вскоре добрая семья,
что так, друг друга не опровергая,
два пустяка природы – он и я —
живут тихонько, песенки слагая.
Итак – я здесь. Мы по ночам не спим,
я запою – он отвечать умеет.
Ну, хорошо. А где же снам моим,
где им-то жить? Где их бездомность реет?
Они все там же, там, где я была,
где высочайший юноша вселенной
меж туч и солнца, меж добра и зла
стоял вверху горы уединенной.
О, там, под покровительством горы,
как в медленном недоуменье танца,
течения Арагвы и Куры
ни встретиться не могут, ни расстаться.
Внизу так чист, так мрачен Мцхетский храм.
Души его воинственна молитва.
В ней гром мечей, и лошадиный храп,
и вечная за эту землю битва.
Где он стоял? Вот здесь, где монастырь
еще живет всей свежестью размаха,
где малый камень с легкостью вместил
великую тоску того монаха.
Что, мальчик мой, великий человек?
Что сделал ты, чтобы воскреснуть болью
в моём мозгу и чернотой меж век,
всё плачущей над маленьким тобою?
И в этой, Богом замкнутой судьбе,
в твоей высокой муке превосходства,
хотя б сверчок любимому, тебе,
сверчок играл средь твоего сиротства?
Стой на горе! Не уходи туда,
где – только-то! – через четыре года
сомкнется над тобою навсегда
пустая, совершенная свобода!
Стой на горе! Я по твоим следам
найду тебя под солнцем, возле Мцхета.
Возьму себе всем зреньем, не отдам,
и ты спасен уже, и вечно это.
Стой на горе! Но чем к тебе добрей
чужой земли таинственная новость,
тем яростней соблазн земли твоей,
нужней ее сладчайшая суровость.
1964
ЗИМНЯЯ ЗАМКНУТОСТЬ
Странный гость побывал у меня в феврале.
Снег занёс мою крышу ещё в январе,
предоставив мне замкнутость дум и деяний.
Я жила взаперти, как огонь в фонаре
или как насекомое, что в янтаре
уместилось в простор тесноты идеальной.
Странный гость предо мною внезапно возник,
и тем более странен был этот визит,
что снега мою дверь охраняли сурово.
Например – я зерно моим птицам несла.
«Можно ль выйти наружу?» – спросила. «Нельзя», —
мне ответила сильная воля сугроба.
Странный гость, говорю вам, неведомый гость.
Он прошёл через стенку насквозь, словно гвоздь,
кем-то вбитый извне для неведомой цели.
Впрочем, что же ещё оставалось ему,
коль в дому, замурованном в снежную тьму,
не осталось для входа ни двери, ни щели.
Странный гость – он в гостях не гостил, а царил.
Он огнем исцелил свой промокший цилиндр,
из-за пазухи выпустил свинку морскую
и сказал: «О, пардон, я продрог, и притом
я ушибся, когда проходил напролом в этот дом,
где теперь простудиться рискую».
Я сказала: «Огонь вас утешит, о гость.
Горсть орехов, вина быстротечная гроздь —
вот мой маленький юг среди вьюг справедливых.
Что касается бедной царевны морей —
ей давно приготовлен любовью моей
плод капусты, взращенный в нездешних заливах».
Странный гость похвалился: «Заметьте, мадам,
что я склонен к слезам, но не склонны к следам
мои ноги промокшие. Весь я – загадка!»
Я ему объяснила, что я не педант
и за музыкой я не хожу по пятам,
чтобы видеть педаль под ногой музыканта.
Странный гость закричал: «Мне не нравится тон
ваших шуток! Потом будет жуток ваш стон!
Очень плохи дела ваших духа и плоти!
Потому без стыда я явился сюда,
что мне ведома бедная ваша судьба».
Я спросила его: «Почему вы не пьёте?»
Странный гость не побрезговал выпить вина.
Опрометчивость уст его речи свела
лишь к ошибкам, улыбкам и доброму плачу:
«Протяжение спора угодно душе!
Вы – дитя мое, баловень и протеже.
Я судьбу вашу как-нибудь переиначу.
Ведь не зря вещий зверь чистой шерстью белел —
ошибитесь, возьмите счастливый билет!
Выбирайте любую утеху мирскую!»
Поклонилась я гостю: «Вы очень добры,
до поры отвергаю я ваши дары.
Но спасите прекрасную свинку морскую!
Не она ль мне по злому сиротству сестра?
Как остра эта грусть – озираться со сна
средь стихии чужой, а к своей не пробиться.
О, как нежно марина, моряна, моря
неизбежно манят и минуют меня,
оставляя мне детское зренье провидца.
В остальном – благодарна я доброй судьбе.
Я живу, как желаю, – сама по себе.
Бог ко мне справедлив и любезен издатель.
Старый пес мой взмывает к щеке, как щенок.
И широк дивный выбор всевышних щедрот:
ямб, хорей, амфибрахий, анапест и дактиль.
А вчера колокольчик в полях дребезжал.
Это старый товарищ ко мне приезжал.
Зря боялась – а вдруг он дороги не сыщет?
Говорила: когда тебя, вижу, Булат,
два зрачка от чрезмерности зренья болят,
беспорядок любви в моём разуме свищет».
Странный гость засмеялся. Он знал, что я лгу.
Не бывало саней в этом сиром снегу.
Мой товарищ с товарищем пьет в Ленинграде.
И давно уж собака моя умерла —
стало меньше дыханьем в груди у меня.
И чураются руки пера и тетради.
Странный гость подтвердил: «Вы несчастны теперь».
В это время открылась закрытая дверь.
Снег всё падал и падал, не зная убытка.
Сколь вошедшего облик был смел и пригож!
И влекла петербургская кожа калош след —
лукавый и резвый, как будто улыбка.
Я надеюсь, что гость мой поймет и зачтет,
как во мраке лица серебрился зрачок,
как был рус африканец и смугл россиянин!
Я подумала – скоро конец февралю —
и сказала вошедшему: «Радость! Люблю!
Хорошо, что меж нами не быть расставаньям!»
1965
СНЕГОПАДБулату Окуджаве
Снегопад свое действие начал
и еще до свершения тьмы
Переделкино переиначил
в безымянную прелесть зимы.
Дома творчества дикую кличку
он отринул и вытер с доски
и возвысил в полях электричку
до всемирного звука тоски.
Обманувши сады, огороды,
их ничтожный размер одолев,
возымела значенье природы
невеликая сумма дерев.
На горе, в тишине совершенной,
голос древнего пенья возник,
и уже не села, а вселенной
ты участник и бедный должник.
Вдалеке, меж звездой и дорогой,
сам дивясь, что он здесь и таков,
пролетел лучезарно здоровый
и ликующий лыжник снегов.
Вездесущая сила движенья,
этот лыжник, земля и луна —
лишь причина для стихосложения,
для мгновенной удачи ума.
Но, пока в снегопаданье строгом
ясен разум и воля свежа,
в промежутке меж звуком и словом
опрометчиво медлит душа.
1968
ВОСПОМИНАНИЕ О ЯЛТЕБулату Окуджаве
В тот день случился праздник на земле.
Для ликованья все ушли из дома,
оставив мне два фонаря во мгле
по сторонам глухого водоема.
Еще и тем был сон воды храним,
что, намертво рожден из алебастра,
над ним то ль нетопырь[278]278
Нетопырь – один из видов летучих мышей.
[Закрыть], то ль херувим
улыбкой слабоумной улыбался.
Мы были с ним недальняя родня —
среди насмешек и неодобренья
он нежно передразнивал меня
значеньем губ и тщетностью паренья.
Внизу, в порту, в ту пору и всегда,
неизлечимо и неугасимо
пульсировала бледная звезда,
чтоб звать суда и пропускать их мимо.
Любовью жегся и любви учил
вид полночи. Я заново дивилась
неистовству, с которым на мужчин
и женщин человечество делилось.
И в час, когда луна во всей красе
так припекала, что зрачок слезился,
мне так хотелось быть живой, как все,
иль вовсе мертвой, как дитя из гипса.
В удобном сходстве с прочими людьми
не сводничать чернилам и бумаге,
а над великим пустяком любви
бесхитростно расплакаться в овраге.
Так я сидела – при звезде в окне,
прискорбной лампе, при цветке в стакане.
И безутешно ластилось ко мне
причастий шелестящих пресмыканье.
9 мая 1969
ПИСЬМО БУЛАТУ ИЗ КАЛИФОРНИИ
Что в Калифорнии, Булат, —
не знаю. Знаю, что прелестный,
пространный край. В природе летней
похолодает, говорят.
Пока – не холодно. Блестит
простор воды, идущий зною.
Над розой, что отрадно взору,
колибри пристально висит.
Ну, вот и всё. Пригож и юн
народ. Июль вступает в розы.
А я же «Вестником Европы»[279]279
«Вестник Европы» – журнал, основанный Н. М. Карамзиным. Выходил в Москве с 1802-го по 1830 год.
[Закрыть]
свой вялый развлекаю ум.
Всё знаю я про пятый год
столетья прошлого: раздоры,
открытья, пререканья, вздоры
и что потом произойдёт.
Откуда «Вестник»? Дин, мой друг,
славист, профессор, знаний светоч,
вполне и трогательно сведущ
в словесности, чей вкус и звук
нигде тебя, нигде меня
не отпускает из полона.
Крепчает дух Наполеона.
Графиня Некто умерла,
до крайних лет судьбы дойдя.
Все пишут: кто стихи, кто прозу.
А Тот, кто нам мороз и розу
преподнесет, – еще дитя
безвестное, но не вполне:
он – знаменитого поэта
племянник, стало быть, родне
известен. Дальше – буря, мгла.
Булат, ты не горюй, всё вроде
о'кей. Но «Вестником Европы»
зачитываться я могла,
могла бы там, где ты и я
брели вдоль пруда Химок возле.
Колибри зорко видит в розе
насущный смысл житья-бытья.
Меж тем Тому – уже шесть лет!
Еще что в мире так же дивно?
Всё это удивляет Дина.
Засим прощай, Булат, мой свет.
1977
ШУТОЧНОЕ ПОСЛАНИЕ К ДРУГУ
Покуда жилкой голубою
безумья орошен висок,
Булат, возьми меня с собою,
люблю твой лёгонький возок.
Ямщик! Я, что ли, – завсегдатай
саней? Скорей! Пора домой,
в былое. О Булат, солдатик,
родимый, неубитый мой.
А остальное – обойдётся,
приложится, как ты сказал.
Вот зал, и вальс из окон льется.
Вот бал, а нас никто не звал.
А всё ж – пойдём. Там, у колонны…
так смугл и бледен… Сей любви
не перенесть! То – Он. Да. Он ли?
Не надо знать, и не гляди.
Зачем дано? Зачем мы вхожи
в красу чужбин, в чужие дни?
Булат, везде одно и то же.
Булат, садись! Ямщик, гони!
Как снег летит! Как снегу много!
Как мною ты любим, мой брат!
Какая долгая дорога
из Петербурга в Ленинград.
1977
УСТРОЙСТВО ЛИЧНОСТИ[280]280Выступление на праздновании 70-летия Б. Окуджавы в Московском театре «Школа современной пьесы». Впервые опубликовано в книге: Б. Ахмадулина. Собр. соч. Т. 2. Москва: Пан Корона-принт, 1997.
[Закрыть]
Счастливый день, счастливое собрание… В судьбе Булата, не столько соседствующей с нашей судьбою, а, пожалуй, возглавившей ее течение, то вялое, то горестное, в этой судьбе есть нечто, что всегда будет приглашать нас к пристальному раздумью. Может быть, устройство личности Булата, весьма неоткровенное, не поданное нам на распахнутой ладони… Устройство этой личности таково, что оно держит нас в особенной осанке, в особенной дисциплине. Перед ним, при нём, в связи с ним, в одном с ним пространстве не следует и не хочется вести себя недостойно, не хочется поступиться честью, настолько, насколько это возможно. Всё-таки хочется как-то немножко выше голову держать и как-то не утруждать позвоночник рабским утомленным наклоном. Булат не повелевает, а как бы загадочно и кротко просит нас не иметь эту повадку, эту осанку, а иметь всё-таки какие-то основания ясно и с любовью глядеть в глаза современников и всё-таки иметь утешение в человечестве. Есть столько причин для отчаянья, но сказано нам, что уныние есть тяжкий грех. И может быть, в нашей любви, в нашем пристрастии к Булату есть некоторая ни в чём не повинная корысть, потому что, обращаясь к нему, мы выгадываем, выгадываем свет собственной души.
У меня много есть всяких посвящений и одно совсем малозначительное, но всё ж прочту… Оно короткое. Когда-то на одной сцене мы с Булатом выступали, и он подарил мне ключик, маленький ключик. И я им с ненасытностью владею. Стишок мой – он вообще экспромт, шутка – называется «Песенка для Булата».
Песенка для Булата
Мой этот год – вдоль бездны путь.
И если я не умерла,
то потому, что кто-нибудь
всегда молился за меня.
Всё вкривь и вкось, всё невпопад,
мне страшен стал упрёк светил,
зато – вчера! Зато – Булат!
Зато – мне ключик подарил!
Да, да! Вчера, сюда вошед,
Булат мне ключик подарил.
Мне этот ключик – для волшебств,
а я их подарю – другим.
Мне трудно быть не молодой
и знать, что старой – не бывать.
Зато – мой ключик золотой,
а подарил его – Булат.
Слова из губ – как кровь в платок.
Зато на век, а не на миг.
Мой ключик больше золотой,
чем золото всех недр земных.
И всё теперь пойдет на лад,
я буду жить для слёз, для рифм.
Не зря – вчера, не зря – Булат,
не зря мне ключик подарил!
9 мая 1994
«Помню – как вижу, зрачки затемню…»
Помню – как вижу, зрачки затемню
веками, вижу: о, как загорело
всё, что растет, и, как песнь, затяну
имя земли и любви: Сакартвело.
Чуждое чудо, грузинская речь,
Тереком буйствуй в теснине гортани,
ах, я не выговорю – без предтеч
крови, воспитанной теми горами.
Вас ли, о, вас ли, Шота и Важа,
в предки не взять и родство опровергнуть?
Ваше – во мне, если в почву вошла
косточка – выйдет она на поверхность.
Слепы уста мои, где поводырь,
чтобы мой голос впотьмах порезвился?
Леса ли оклик услышу, воды ль —
кажется: вот говорят по-грузински.
Как я люблю, славянин и простак,
недосягаемость скороговорки,
помнишь: лягушки в болоте… О, как
мучают горло предгорья, пригорки
грамоты той, чьи вершины в снегу
Ушбы [281]281
Ушба – двуглавая горная вершина в Верхней Сванетии.
[Закрыть] надменней. О, вздор альпенштока!
Гмерто, ужель никогда не смогу
высказать то – несказанное что-то?
Только во сне – велика и чиста,
словно снега, – разрастаюсь и рею,
Сколько хочу услаждаю уста
речью грузинской, грузинскою речью…
1975
«Я знаю, всё будет: архивы, таблицы…»
Я знаю, всё будет: архивы, таблицы…
Жила-была Белла… потом умерла…
И впрямь я жила! Я летела в Тбилиси,
где Гия и Шура встречали меня.
О, длилось бы вечно, что прежде бывало:
с небес упадал солнцепёк проливной,
и не было в городе этом подвала,
где б Гия и Шура не пили со мной.
Как свечи мерцают родимые лица.
Я плачу, и влажен мой хлеб от вина.
Нас нет, но в крутых закоулках Тифлиса
мы встретимся: Гия, и Шура, и я.
Счастливица, знаю, что люди другие
в другие помянут меня времена.
Спасибо! – Да тщетно: как Шура и Гия,
никто никогда не полюбит меня.
1975
«Я столько раз была мертва…»Гие Маргвелашвили
Я столько раз была мертва
иль думала, что умираю,
что я безгрешный лист мараю,
когда пишу на нем слова.
Меня терзали жизнь, нужда,
страх поутру, что всё сначала.
Но Грузия меня всегда
звала к себе и выручала.
До чудных слёз любви в зрачках
и по причине неизвестной,
о, как, когда б вы знали, – как
меня любил тот край прелестный.
Тифлис, не знаю, невдомёк —
каким родителем суровым
я брошена на твой порог
подкидышем большеголовым?
Тифлис, ты мне не объяснял,
и я ни разу не спросила:
за что дарами осыпал
и мне же говорил «спасибо»?
Какую жизнь ни сотворю
из дней грядущих, из тумана, —
чтоб отслужить любовь твою,
всё будет тщетно или мало…
1975
Я И НОЧЬ И ГАЛАКТИОНПамяти Гии Маргвелашвили
К опасному готовясь повороту,
преобразив незнаемую новь,
я втайне обрекала переводу
стихи Галактиона «Я и ночь».
Два языка спеклись в моей гортани,
мне свыше данный – делал вид, что слаб.
Как Яузе притоком мутной Мтквари,
мне – с музыкой накоротке не стать.
Надеялась, что издалёка, сбоку,
украдкою до тайника дойду.
О Гмерто! – тщетно я взывала к Богу.
О Цвима! – обращалась я к дождю.
Тягались силы вымысла и яви,
силёнки слова иссякали в них.
Сквозили вместе кари и ниави,
дул ветерок и воздымался вихрь.
Стихи мерцали – кротко, затаённо.
Окликнут звук – но звуком не задет.
– Оставь! Не тронь! – витал Галактиона
усмешливый, влиятельный запрет.
Казалось бы, всё так прозрачно-просто:
поэт, свеча, души отверстый плач,
луна, сирень… Навязчиво и плоско
что, тычась в темь, талдычишь ты, толмач?
Собрания луны, свечи, сирени —
достаточно, чтоб не был стих уныл.
Сусеки одиночества – свирепы.
Но как мне быть? – А ты спроси у них.
Всё непостижней горла бормотанье.
Луна печёт всё хладней, всё больней.
Смысл – здесь ли, там ли – в им сокрытой тайне,
но он семь раз упомянул о ней.
Тайнодержавной власти тайнодержец,
таинственно, утайкою, тайком
он предавался тайнописи – дескать,
не дело всех; о чём она, о ком.
Не я ль вломлюсь в ларец его заветный,
сиреневых не пожалею кущ,
к сокровищнице, хрупкой и запретной
рукой развязной подбирая ключ?
Повторные значенья – заунывны,
куртинам – вновь не лиловеть в цвету,
и подлинник его луны доныне
свою оберегает чистоту.
В луну, в сирень окно я открывала,
отпив вина, что проклял он в ту ночь.
– Вот ключ, возьми! – смеялся зазывала
и ухмылялся, убегая прочь.
Как если б тишина часов песочных
исторгла вдруг громоздкий гром времён,
безмолвствующий, восклицал подстрочник,
что чужаку свой жемчуг не вернёт.
Я видела: друг ночи – горько молод,
неутомимо, безутешно горд.
Ровесник умолчаний и обмолвок —
тринадцатый, ещё беспечный, год.
Спустя два года назовёт он имя,
я повторю, пусть поздно, но светло.
Всё сущее – поэту не взаимно,
лишь то, что – прежде сущего всего.
«Поэзия – прежде всего», – сказал он.
Так было с ним. Так я перевела.
Строка моим вторжением внезапным
не ранена и не повреждена.
Нет обольщений, сердцу изменивших,
нет смерти убиенных, нет могил.
Конечно, прежде. Но зачем «Могильщик»
о том, что – после, помышлять манит?
Над Мцхетою – девятигласно пенье.
А как же пир, что грянет наяву,
и в оперенье подвенечном пери?
Я знаю имя, но не назову.
В другой ночи – проспектом Руставели
бредёт знакомец нищих и бродяг.
Созвучья, мне не данные доселе,
ночные души тешат и бодрят.
Он стал угрюм. Горька вина услада.
Ночь, он и тень фонарного столба.
«Прежде всего!» – но жизнь его устала
свои же знать и подтверждать слова.
Вот вспомнила: в застольном ликованье,
при круге цирка, видном за окном,
печально мне поведал Чиковани,
как встретился ему Галактион.
Уж быть – невмочь, дразнить – ещё по силам.
Сиротской усмехнувшись бородой,
– Кто ты такой? – заносчиво спросил он. —
Ах, Чиковани! Знаю: ты – портной.
Как это кстати! Я искал портного.
Забыл, что всех не залатать прорех.
(Не возрыдать же: надобна подмога,
не преклоненья – жалости привет.)
Стоял Симон, впрямь горемыка с виду.
И сострадать – возбранно, как мешать.
А далее – впрямую на Мтацминду
таинственный и благородный шаг.
Плач всенародный, пересудов лишних
бессмыслица судачит, но про что?
Живучий, знает истину могильщик:
Всё станет прахом, ежели прошло.
Тогда зачем, плутая по Тбилиси,
бессонниц утруждая силомер,
я в закоулках видела из близи
вспять сквозняка летящий силуэт?
Что мне легенды, что чужие басни!
Геенной благодатной опалён,
меня бесплотный уверял хабази,
что только что здесь был Галактион.
Правдивое свидетельство не ново.
Скиталец, не имеющий угла,
меня небрежно примет за портного —
я спохвачусь: где нитка, где игла?
Но не скажу, как долго длилось это:
две музыки не совпадут точь-в-точь.
Родная речь слабей, чем «дэда эна»,
в ночи стихи лелея «Я и ночь».
Впустую перемука перевода
растратой занята свечей и лун.
Вмешательства грешна пере-свобода,
потупился пред ней смиренный ум.
До сумерек рассвета и до солнца,
качнувшись на откосе бытия,
мы таинству молчанья предаёмся
втроём: Галактион и ночь – и я…