Текст книги "Поэзия народов Кавказа в переводах Беллы Ахмадулиной"
Автор книги: Ованес Туманян
Соавторы: Аветик Исаакян,Григол Абашидзе,Галактион Табидзе,Баграт Шинкуба,Тициан Табидзе,Михаил Квливидзе,Арчил Сулакаури,Карло Каладзе,Агван Хачатрян,Иза Орджоникидзе
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Мой Гия, мой Гия, давно уж ничьи
мои измышления – прочих сокровищ
не знал и не знаешь. Мне снилось в ночи,
как супишь ты брови и сердце суровишь —
в защиту мою. Ни двора, ни кола
громоздких не нужно отлучке геройской.
Мой Гия, мой Гия, зачем никогда,
Георгия сын, ты не звался: Георгий?
Влиянье луны съединило умы.
Смешливость умов – наших уст совпаденье.
На улице Барнова, возле луны,
мы вместе смеялись в моем сновиденье.
Ты помнишь: в Москве снегопадом мело.
Блистая сокрытой и древней отвагой,
увлекшись роскошным аидом метро,
ты ехал ко мне с кахетинскою влагой.
То быстрая темень, то пышный огонь.
Ты речи, родимой тебе, улыбался:
робея, вступили в чужбинный вагон
тбилисские жители, два авлабарца.
Уж встречи со мною ты ждал у дверей,
вдруг ты заблудился? – уже я грустила.
Один пошептался с другим: – Вот – еврей,
скажи, почему он похож на грузина?
Заздравные тосты смешны, да важны:
– Хвала черноусым? Хвала белокурым! —
Я помню Тифлис, что не ведал вражды
меж русским и турком, меж греком и курдом.
Ты всякий любил и язык, и акцент,
любому народу желая прироста.
Печалился ты: где шумер, где ацтек?
Всемирен объем твоего благородства.
Ты помнишь: «Иверия» звался отель.
Люблю помышленье: в честь края какого.
Во сне обитаю и вижу отсель
обширность воды под утесом балкона.
Играли мы так: двадцать два, двадцать два,
потом – восемнадцать. Звонок телефона
ты слышал. Скажу тебе: «хо» – вместо: «да»,
коль спросишь, была ль эта ночь благосклонна
к усладе моей, к созерцанью Куры.
Скажу о Куре: – Называй ее Мтквари. —
Твой город был главный участник игры.
Мы с видом его заоконным играли.
Провидел ты все, что я вижу в окно.
Там, слева, – Мтацминда. Но все это знали.
Мой Гия, подумай, любимейший кто
явился внизу? Ты ответствовал: – Дзагли[221]221
Дзагли (груз.) – собака.
[Закрыть].
Нам пес был знаком. Он хозяина ждал.
Мы вместе его не однажды ласкали.
Подвал утолял нарастающий жар
пленительным пивом, совместным с хинкали[222]222
Хинкали – грузинские пельмени из баранины.
[Закрыть].
Наш дружеский круг почитал и ценил
гуляк и скитальцев, терпевших похмелье.
He-царь Теймураз, что в хинкальной царил,
заплакал: по-русски читала я «Мери».
Но сколько же раз я читала стихи,
в гортани грузинское пенье лелея.
Теперь ты – всеведущ, попробуй, сочти.
Воспомни, что в наших стаканах алело.
Мы верили, что не гнушалась Кура
стихами, слезами и даже делами
такими: отведавши хаши с утра,
мы ехали к Эличке Ахвледиани[223]223
Ахвледиани Елена Дмитриевна (Эличка) (1901–1975) – грузинская художница.
[Закрыть].
Ее обожал весь Тбилиси – и мы,
скрывая ладонями выдохи наши.
Прекрасная молвила: – Как вы умны!
Счастливцы, уже вы отведали хаши[224]224
Хаш (хаши) – одно из древнейших кавказских блюд. Хаш называют «похмельным супом».
[Закрыть]. —
За улицею Кецховели следим:
вне времени сущие, звезды решили
увидеть, как там, в доме номер один,
застенчив и милостив Гудиашвили.
Когда мы вступали в объятья дверей,
их кроткий хозяин, беседуя с нами,
приписывал мне урожденье зверей,
чью невидаль видел один Пиросмани.
Неймется каким-то небесным коням:
несутся! И вижу во сне постоянном
ту рюмку, в которой не сякнет коньяк,
что крайней весной не допит Пастернаком[225]225
Пастернак Борис Леонидович (1890–1960) – русский поэт, прозаик, переводчик.
[Закрыть].
Мой Гия, мы общую звали луну
Галактиона – и только! – Луною[226]226
«Луна над Мтацминдой» – стихотворение Галактиона Табидзе.
[Закрыть].
Все ярче она сокращает длину
твоей безутешной разлуки со мною.
Припеком любви ты меня известил:
я мучу тебя, устрашаю, тревожу.
Послание требует убыли сил.
Я ради тебя их упрочу, умножу.
Оставим луну, но отменим туман
подлунного вздора. Прости меня, Гия,
что нас позабыла царица Тамар,
что нет Руставели, – пусть верят другие.
Коль я напрямую с тобой говорю,
есть нечто, что мне до поры не известно.
Светает. Тебе посвящаю зарю.
Отверста окна моего занавеска.
Дано завершиться столетью сему.
Ну, что же, и прежде столетья сменялись.
Не стану покою вредить твоему.
Давай засмеемся, как прежде смеялись.
Ты с осликом сравнивал образ Дождя:
когда многотрудному ходу учены
копыта, он – вири[227]227
Вири – осел.
[Закрыть], а если дитя
чудесное, он именуем чочори[228]228
Чочори – осленок.
[Закрыть].
Спасибо, мой Гия. Мной принят намек.
В моем сновиденье зияют ошибки,
но смысл его прост: ты покинуть не смог
мой сон без твоей неусыпной защиты.
Как свадебны все словари:
слова взаимности сомкнутся,
как соловьины сентябри:
уста поют, а слезы льются.
Не говори: сикварули [230]230
Сикварули – любовь.
[Закрыть],
не взламывай тайник моллюска,
жемчужину не отнимай,
не называй Курою Мтквари,
гадать не вздумай о Тамар:
где обитает, здесь ли, там ли.
Сокрыты от досужих глаз
ее покои и покровы.
Крепчает хлад, и пиршеств глад
пресыщен мыслью о прокорме.
Упырь сбирает крови дань.
Прищурен зрак стрелка коварством.
Убийцы помыкает длань
моей Москвой, моим Кавказом.
Край, осенивший сны мои,
не слышит моего ответа.
Удвоенность молитв прими,
о Боже, – я прошу – о Гмерто!
Оборони и сохрани,
не дай, чтоб небо помертвело.
свирельное сикварули —
вот связь меж мной и Сакартвело.
Есть страсть, что сладостней любви,
ее и смерть не отменила,
и сны мои целуют лбы
тех, чье пристанище – могила.
То чувство славил Лицеист,
по ком так жадно сердце бьется.
Оно – целит, оно – царит
и вкратце дружбою зовется.
Возмывшие меж звезд блестеть,
друзья меня не оставляли.
Вождь смеха, горьких дум близнец,
вернись, Гурам Асатиани.
Не сверху вниз, в аид земной,
где цитрусы и кипарисы
войной побиты и зимой,
и не домой, не в город твой, —
вернемся вместе в Кутаиси.
Но прежде завернем в подвал,
потом – туда, на Кецховели,
в тот дом, что Пушкина знавал,
где перед ним благоговели.
Следы беспечно легких ног
мы различали на паркете.
И Пастернак не одинок
в том доме, как нигде на свете.
Там у меня был свой бокал —
сообщник царственных застолий
Багратиони. Опекал
бокалы спутник всех историй
столетья, любящий одну:
в Париже он служил гарсоном
и ловко подавать еду
владел умением особым.
Он так же грациозно нам
служил, пока мы пировали.
Гудиашвили первым знал,
чем станет имя: Пиросмани.
Нино, вослед Тамар, была
торжественна и величава
и в диадеме и боа
нас, недостойных, привечала.
Гурам, не двинуться горам
навстречу нам. Мы безмятежны
вкушая хаши. Не пора ль
спешить, помедлив близ Метехи?
Как я люблю скалы отвес,
где гроздья гнезд, где реют дети
над бездной вод. Скажи, ответь,
Гурам, кто ты на самом деле?
Ты – и кинто[231]231
Кинто (груз.) – мелкие торговцы вразнос в старом Тбилиси, отличавшиеся плутовским нравом.
[Закрыть], ты – и кино,
где Гоги Купарадзе – Чаплин.
И ты играешь, но кого?
Смешлива грусть, а смех – печален.
Шутник – как шут – вольнолюбив.
Не сведущ в гневе, горд при гнете,
вдруг, Руставели перебив,
ты по-грузински вторишь Гёте[232]232
Гёте Иоганн Вольфганг (1749–1832) – немецкий поэт, писатель, мыслитель.
[Закрыть].
Наш узкий круг был столь широк,
что ночь не смела стать бесшумной.
В отверстые дома щедрот
вмещались все, и Гия с Шурой[233]233
Гия и Шура – Г. Маргвелашвили и А. Цыбулевский. Цыбулевский Александр Семенович (1928–1975) – поэт, прозаик, литературовед.
[Закрыть],
не расставаясь никогда,
нас никогда не покидали,
и путеводная звезда
нас приводила в Цинандали.
Неслись! Потом, плутая, шли
сквозь виноградные чащобы,
встречая светочей души:
тха[234]234
Тха – коза.
[Закрыть], цхени[235]235
Цхени – лошадь.
[Закрыть], вири и чочори.
Казалось: всех крестьян дома
веками ненасытно ждали
лишь нас, и жизнь затем дана,
чтоб все друг друга обожали.
Мамали[236]236
Мамали – петух.
[Закрыть] во дворе кричал
о том, что новый день в начале.
На нас Тбилиси не серчал,
хоть знал, как мы озорничали.
И снова ночь, и сутки прочь,
добыча есть, и есть отрада:
мой перевод упас от порч
стихи Тамаза и Отара.
Поет Тамаз, поет Отар —
две радуги зрачки омоют.
Все в Грузии поют, но так
другие братья петь не могут.
Не выговорю: тыви – плот
вдоль Мтквари плыл, брега чернели.
Плот при свечах поет и пьет,
и, коль женат карачохели[237]237
Карачохели – гребец на праздничной освещенной лодке по Куре.
[Закрыть], —
счастливица его жена.
Пошли им, небо, дни златые,
ей – жемчуга и кружева,
а мне дай выговорить: тыви.
Мне всех не перечесть пиров,
всех лиц красу, всех чар Тбилиси.
Я робким обвела пером
и были те, и небылицы.
Гурам, при мне ты умирал
в светлице сумрачных отсеков.
Тебя догонит Амиран[238]238
Амиран – герой грузинских мифов и легенд (сродни Прометею). В этом случае – имя покойного друга.
[Закрыть],
сам зэк и врачеватель зэков.
Был слеп иль прав немолкший смех,
не зная, что сулят нам годы?
Остался от былых утех
твой дар – немецкий томик Гёте.
Сосед созвездий, за тебя
вступилось ночи озаренье.
Шестнадцатый день сентября
иссяк, но не стихотворенье.
Коль я спрошу, ответствуй: – Да! —
Погожи дни, леса тенисты.
Уж если ехать, то когда
доедем мы до Кутаиси?
Мы – там, в предгории громад,
над коими орлы парили.
Младенец-плод, расцвел гранат.
Я это видела впервые.
Ты алый мне поднес цветок.
К устам цветка уста приникли.
Сохранен он и одинок
в подаренной тобою книге.
Нас всех собрал Галактион.
Посланцы дальних стран – галантны,
но их рассудок утомлен.
А мы воззрились на Гелати[239]239
Гелати – храм, построенный царем Грузии Давидом Строителем.
[Закрыть].
Смеялся ты, смеясь всегда,
но молвил: – Это – прорицанье.
– Вот лошадиная вода, —
сказала я про Цхенис-цхали.
И впрямь – купали там коней
те, чьи горбы наверх стремились[240]240
«…те, чьи горбы наверх стремились…» – строители храма на вершине горы.
[Закрыть].
Но наипервым из камней
возглавил высь Давид Строитель.
Ужель быть правнуком Тамар
имел он избранную долю?
Прабабка? Скушный сей талант —
несовместим с красой младою
владычицы вершин, долин,
сердец, легенд и песнопений,
чей властный взор неодолим
и нежен лик благословенный.
Зев легких с жадностью вдыхал
пространство. Жизнь пренебрегала
тоской бессмертья. Нижний храм
поныне чтит царя Баграта.
И всех Багратиони род
сплочен таинственным единством
с бокалом, с подношеньем роз
Ладо, и с полем Бородинским.
Но дуб, проживший триста лет,
превысил смысл иных дарений.
Тщеты насущной прах и тлен
провидел дуб уединенный.
Хоть не был многолюден храм
и не был юноша безумен,
уж все сбылось: явилась к нам
весть из Тбилиси: Шура умер.
Мы, должники торжеств, поспеть
ко погребенью не сумели.
Вновь предстояло мне воспеть
ту ночь, когда венчалась Мери.
Мы омочили хлеб вином.
В сей поздний час, что стал предранним,
вот – я, наедине с виной
пред Шурой, Гией и Гурамом.
Я – здесь, вы – там, где стынь и пыл
не попранного смертью братства.
Наш повелитель – Витязь был
(украдкой я жалела барса).
Вы мне твердили не шутя:
– Чураясь мнений всех и прений,
мы скажем: сколько строк Шота
перевести – вот долг твой первый —
Каких – я знаю, да нейдут
слова на ум, померк неужто?
Гурам, мне показалось вдруг,
что нам обоим стало скушно.
Давид Строитель и Давид
Святой в потылице-темнице
свет возожгут. А нас двоих
я покидаю в Кутаиси.
Пребудем там, от всех вдали.
Гелати возойдет над нами.
Звук трех слогов: сикварули —
зов Сакартвело, голос Нани.
Луне, взошедшей над Мтацминдой,
я не повем печаль мою.
На слог смешливый, слог тоскливый
переменить не премину.
Евгений Рейн [241]241
Рейн Евгений Борисович (р. 1935 г.) – русский поэт.
[Закрыть]воспел Дигоми[242]242
Дигоми – село близ Тбилиси; жилой район в Тбилиси.
[Закрыть],
где телиани он вкушал.
Названье родственно-другое
прислышалось моим ушам.
Увы, косноязычья мета —
как рознь меж летом и зимой.
Не пестовала «Дэда-эна»
умы ни Рейна и ни мой.
Квартиры говор коммунальной —
и нянька нам, и гувернер.
Язык грузин, для нас фатальный,
мы исказим и переврем.
Дигоми – пишем, но дыханье
твердыню «дэ» должно возвесть.
Над нами вздыблен дым в духане,
что девы нам, коль дэвы – здесь.
Звук «Гэ» достоин укоризны.
В Дигоми так не говорят.
Был близок Лесе Украинке[243]243
Украинка Леся (Лариса Петровна Косач) (1871–1913) – выдающаяся украинская писательница и поэтесса.
[Закрыть]
его грузинский вариант.
Мы все пивали телиани[244]244
Телиани – красное сухое вино из винограда сорта Каберне.
[Закрыть]
в те дни, в застолий тесноте.
«Ли-ани» длили ты ли, я ли,
слог «тэ» смешав со словом «те».
Взращенных в сумрачном детдоме
отечества, чей нрав суров,
не всех ли нас собрал Дигоми,
сирот преобразив в сынов?
Чтоб снова не осиротело
души бездомное тепло,
был сон – и слово «Сакартвело»
само себя произнесло.
Заслышав: «Моди[245]245
Моди, чемо швило (груз.) – пойди ко мне, дитя мое.
[Закрыть], чемо швило», —
по праву моды, лишь моей,
перо проведать поспешило
пиры и перлы давних дней.
Коль Картли, из незримой близи,
меня окликнет: – В яви дня
ты чтишь ли иа и наргизи? —
Я не вскричу развязно: – Да! —
Благоговейно молвлю: – Диах, —
чем возвеличу хо и ки[246]246
Хо, ки – по-грузински – да, более уважительно – диах.
[Закрыть].
Смеются девять дэвов дивных:
одышлив дых моей строки.
В грехах неграмотных не каясь,
тем, кто явился мне вчера,
мое печальное: нахвамдис [247]247
Нахвамдис – до свиданья.
[Закрыть]—
сказать и страшно, и пора.
Сгущается темнот чащоба.
Светильник дружества погас.
С поклажей: «Боба, гамарджоба![248]248
Гамарджоба – здравствуйте.
[Закрыть]» —
в чужбину канул Боба Гасс.
И Эдик Элигулашвили[249]249
Элигулашвили Эдик – литературный критик, писатель, переводчик.
[Закрыть],
что неразлучен с Бобой был, —
в той вотчине, что много шире
и выше знаемых чужбин.
Поющих – певчие отпели.
Гнев Зевса[250]250
Зевс – в древнегреческой мифологии верховный бог, владыка богов и людей.
[Закрыть] то гремит, то жжет.
Москва, в отличье от Помпеи[251]251
Помпея – город в южной Италии у подножия вулкана Везувий, в 22 км от Неаполя.
[Закрыть],
огнь смертоносный в гости ждет.
Коль нам ниспослан миг беззвучный,
он – лишь предгрозье, преднамек.
Туристов теша, спит Везувий[252]252
Везувий – действующий вулкан на юге Италии, близ Неаполя, высотой 1281 м.
[Закрыть],
но бодрствует над ним дымок.
Похоже ли на уст смешливость
то, что объявлено строкой?
Тысячелетье изменилось
не очень, как и род людской.
Затмил не слишком ли зловеще
мой слог заманчивый пробел?
Созвездье кроткое овечье,
провозвести или проблей:
как прочь прогнать ума оплошность
и знанье детское сберечь,
что цвима – дождь, что цхени – лошадь,
что дэда – мать, а эна – речь?
Сердцам разрозненным – доколе
и петь, и причитать навзрыд?
Вернусь в диковины Дигоми,
где свет горит и стол накрыт.
Возрадуюсь, бокал наполню…
Все так и было, вдалеке
от яви, только – что? Не помню:
заснула я с пером в руке.
«День августа двадцать шестой» —
сей строчке минул полный месяц.
Сверчок, обживший свой шесток,
тебе твоих словесных месив
не докучает скромный скрип?
Занятье это бестелесно,
но им перенасыщен скит[253]253
Скит (греч.) – обитель отшельников с отдельными кельями.
[Закрыть]:
сверчку и скрипу – вместе тесно.
День сентября двадцать седьмой
настал. Я слов велеречивость
читаю хладно. Но со мной
вот что недавно приключилось.
Я обещала, что смешлив
мой будет слог – он стал прискорбен.
Вдруг ноздри вспомнили самшит[254]254
Самшит (кавказская пальма) – род вечнозеленых кустарников или деревьев семейства самшитовых.
[Закрыть],
вцепившийся во встречу с морем,
вернее – он препоной был,
меня не допускавшей к морю.
Его, как море, возлюбил
мой нюх, что я от моря скрою.
Прогоркло-приторный настой,
подача корма нищим легким,
дремучий, до-античный сон,
но в схватке с беззащитным локтем.
Во вздохе осени сошлись
больничный двор с румяным кленом
и узник времени – самшит.
Нетрудно слыть вечнозеленым,
но труд каков – вкушая тлен
отживших, павших и опавших,
утешиться поимкой в плен
податливых колен купальщиц.
Чем прибыль свежести сплошней,
тем ярче пряность, терпкость, гнилость.
Скончанье дня скончаньем дней
прозрачно виделось иль мнилось.
В ночи стенание машин
томит и обостряет совесть.
Как сгусток прошлого – самшит —
усильем ребер вновь освоить?
Там озеро звалось: Инкит
и ресторан, где танцевали
грузин с абхазкою, испив
несходства «Псоу»[255]255
Псоу – белое полусладкое вино.
[Закрыть] с «Цинандали»[256]256
Цинандали – сухое вино из винограда сортов Ркацители и Мцване.
[Закрыть].
Беспечность младости вольна
впасть в смех безвинный, неподсудный.
Зрел плод вина, но и война
между Бичвинтой и Пицундой.
В уме не заживает мысль:
зачем во прахе, а не вживе
краса и стать спартанских мышц
Ираклия Амирэджиби[257]257
Амирэджиби Ираклий – сын писателя Ч. Амирэджиби.
[Закрыть]?
Не сытый знаньем, что отец —
вовеки беглый каторжанин,
антропофага[258]258
Антропофаг – каннибал, людоед.
[Закрыть] зев отверст
и свежей крови ждет и жаждет.
Зачем, за что земли вовнутрь,
терзаемые равной раной,
ушли – селенья Члоу внук
и внук Ираклия Ираклий?
Зиянье горл: – Зачем? За что?
О Боже! – вопиет – о Гмерто! —
И солнце за луну зашло,
ушло в уклончивость ответа.
Ад знает, кто содеял взрыв,
и ангелами возлетели,
над разумом земли возмыв,
те, что почили в колыбели.
Пока людей с людьми разлад
умеет лишь в мишень вглядеться,
ужель не упасет Аллах
Чечни безгрешного младенца?
Неравновесия недуг
злом превозможет здравость смысла.
Так тяжесть розных ведер двух
гнетет и мучит коромысла.
Так акробат, роняя шест,
жизнь разбивает о подмостки.
Так все, что драгоценно есть,
непрочно, как хребет в подростке.
Перо спешит, резвей спешит
пульс, понукаемый догадкой:
разросшись, как проник самшит
в день сентября двадцать девятый?
Сей день вернулся в бывший день:
в окне моем без промедленья
светало. Не в окно, не дэв,
не в дверь – сквозь дверь внеслась Медея.
Вид гостьи не был мне знаком,
незваной и непредвестимой,
но с узнаваемым цветком —
не с Тициана ли гвоздикой?
И с иберийским образком:
смугл светлый лик Пречистой Девы.
Те, коих девять, прочь! Тайком
крещусь, как прадеды и деды —
по русской линии, вполне ль
прокис в ней привкус итальянства?
Иль, разве лишь во ржи полей,
в ней мглы и всполохи таятся?
Татарства полу-иго свесть
с ума сумеет грамотея.
Как просто знать, что есть не смесь,
а слиток пращуров – Медея.
К тому же – здесь. В ней пышет зной,
ко мне нагрянувший метелью.
Какой ее окликнул зов?
Что привело ко мне Медею?
Все просто. Тех приморских дней
она – чувствительный свидетель.
Платок я подарила ей.
Сей талисман завещан детям.
О том на память, что моря
влюбляются в купальщиц вялость,
«Грузинских женщин имена»
стихотворение сбывалось.
Я знаю странный свой удел:
как глобус стал земли моделью,
мой образ – помысел людей
о большем – обольстил Медею
и многих, коим прихожусь
открыткой, слухами, портретом,
иль просто в пустоте кажусь
воображаемым предметом.
Весь мой четырехстопный ямб —
лишь умноженья упражненье:
он простодушно множит явь
на полночи сквозняк и жженье.
Он усложняется к утру.
Читатель не предполагаем
и не мерещится уму,
ум потому и не лукавит.
Но как мне быть? Все горячей,
обняв меня, Медея плачет,
смущая опытность врачей
раздумьем: что все это значит?
Смогу ли разгадать сама
надзором глаз сухих и строгих,
что значат клинопись письма
и тайнописи иероглиф?
Быть может, некий звездочет
соединил меня с ошибкой
созвездий? Чем грустней зрачок,
тем поведенье уст смешливей.
Пред тем, как точку сотворю,
прерваться должно – так ли, сяк ли.
Сгодится точка сентябрю:
страница и сентябрь иссякли.
Авелум – в Вавилонском царстве так именовался свободный человек. О. Чиладзе принадлежит роман «Авелум» (1993 г.).
[Закрыть]
Отару Чиладзе
Явилось торжество и отшумело
на перепутье новогодних лун.
Да, только одиночество шумера
могло придумать слово «Авелум».
В чем избранная участь Авелума —
живущий врозь и вольно, или как?
Не вместе, не вдвоем, не обоюдно?
Пусть будет неприкаянным в стихах.
Так свой роман нарек Отар Чиладзе.
Давненько мы не виделись, ау!
Печального признанья начинанье
ловлю, преображенное в молву.
А помнишь ли, Отар, как наш хабази[260]260
Хабази (груз.) – пекарь.
[Закрыть] —
схож с обгоревшим древом, сухопар —
нырял в полымя пасти без опаски
и был невидим – лишь высокопят.
Как молодость сурова и свободна:
лик Анны, улыбающейся мне,
застолий наших остров – дом Симона,
цирк, циркулем очерченный в окне.
Или другой холодной ночи жженье —
высокогорный, с очагом, духан.
Снегов официантку звали: Женя, —
внимавшую то пенью, то стихам.
Я обещала с ней не расставаться —
беспечному в угоду кутежу,
и, клятве легкомысленной согласно,
вот – слово мимолетное держу.
А после – звезды звездами сменялись,
и, под присмотром Бога самого,
мы пропасти касались и смеялись,
разбившись над ущельем Самадло.
И впрямь смешно – легко, а не сторожко
над бездной притягательной висеть.
В снегу была потеряна сережка —
ты не нашел, зато сумел воспеть.
Осталась в долгопамятном помине
грядущей жизни маленькая треть.
Моя свеча – прилежна, ей поныне
сопутствует Галактиона тень.
Я сумрачно тоскую по Тбилиси,
Метехи вижу, веки притворив.
Хочу спросить: наития сбылись ли
всех дэвов – в шапке вымыслов твоих?
Когда я снова полечу-поеду —
средь времени отрав или отрад!
Отар, пошли мне чудную поэму!
Или меня отринул ты, Отар?
Не быть мне ни повинной, ни подсудной
пред роком, чей пригляд неумолим,
пред распрей меж Бичвинтой и Пицундой,
пред городом твоим, но и моим.
Так, при свече, с любовью и печалью,
в ночи от хвойных празднеств затаясь,
– Рогора хар[261]261
Рогора хар? – Как ты? (груз, в смысле: «Как поживаешь?», «Как чувствуешь себя?» и т. п.).
[Закрыть]? – тебя я вопрошаю.
Да, авелум – когда бы не Тамаз.
Но есть и я. И свет небесный – с нами.
Душа, как снег – и твой, и мой, – свежа.
Нечаянно содеяла посланье
то ль я, то ли иссякшая свеча.
1999
СИМОНУ ЧИКОВАНИ
Явиться утром в чистый север сада,
в глубокий день зимы и снегопада,
когда душа свободна и проста,
снегов успокоителен избыток
и пресной льдинки маленький напиток
так развлекает и смешит уста.
Всё нужное тебе – в тебе самом, —
подумать и увидеть, что Симон
идет один к заснеженной ограде.
О нет, зимой мой ум не так умен,
чтобы поверить и спросить: – Симон,
как это может быть при снегопаде?
И разве ты не вовсе одинаков
с твоей землею, где, навек заплакав
от нежности, всё плачет тень моя,
где над Курой, в объятой Богом Мцхете,
в садах зимы берут фиалки дети,
их называя именем «Иа»?
И коль ты здесь, кому теперь видна
пустая площадь в три больших окна
и цирка детский круг кому заметен?
О, дома твоего беспечный храм,
прилив вина и лепета к губам
и пение, что следует за этим!
Меж тем всё просто: рядом то и это,
и в наше время от зимы до лета
полгода жизни, лёта два часа.
И приникаю я лицом к Симону
всё тем же летом, тою же зимою,
когда цветам и снегу нет числа.
Пускай же всё само собой идет:
сам прилетел по небу самолет,
сам самовар нам чай нальет в стаканы.
Не будем звать, но сам придет сосед
для добрых восклицаний и бесед,
и голос сам заговорит стихами.
Я говорю себе: твой гость с тобою,
любуйся его милой худобою,
возьми себе, не отпускай домой.
Но уж звонит во мне звонок испуга:
опять нам долго не видать друг друга
в честь разницы меж летом и зимой.
Простились, ничего не говоря.
Я предалась заботам января,
вздохнув во сне легко и сокровенно.
И снова я тоскую поутру.
И в сад иду, и веточку беру,
и на снегу пишу я: Сакартвело.
1963
ПОЭЗИЯ – ПРЕЖДЕ ВСЕГО[262]262Впервые опубликовано в газете «Комсомольская правда» 4 ноября 1973 г.
[Закрыть]
80-летию со дня рождения Галактиона Табидзе
О, друзья, лишь поэзия – прежде, чем вы,
прежде времени, прежде меня самого,
прежде первой любви, прежде первой травы,
прежде первого снега и прежде всего…
Так – приблизительно так, ведь это всего лишь перевод – сказал он в ту прекрасную пору жизни, когда душа художника испытывает молодость и зрелость как одно состояние, пользуется преимуществами двух возрастов как единым благом: равновесием между трепетом и дисциплиной, вдохновением и мастерством, В мире свершились великие перемены, настоящее время ощущалось не как длительность, а как порыв ветра на углу между прошлым и будущим. Энергия этого ветра развевала знамёна, холодила щёки, предопределяла суть и форму стихов. Он был возбуждён, зачарован. Он ликовал. К этому времени он пережил и написал многое.
Светает! И огненный шар
раскаленный встает из-за моря…
Скорее – знамёна!
Возжаждала воли душа
и, раннею ранью, отвесной тропою,
раненой ланью спеша,
летит к водопою…
Терпеть ей осталось немного
Скорее – знамёна!
Слава тебе, муку принявший
и павший в сражении витязь!
Клич твой над нами витает:
– Идите за мною, за мною!
Светает!
Сомкнитесь, сомкнитесь, сомкнитесь!
Знамёна, знамёна
Скорее – знамёна!
(1917)
Еще в двенадцатом году было написано и с тех пор пребывает в классике грузинской поэзии и всей поэзии стихотворение «Я и ночь». «В классике» – звучит величественно и отчужденно, словно вне нас, в отторженном бессмертии, в торжественном «нигде», так звучит, а значит – именно «везде», в достоверной материи пространства, в живой плоти людей. Ночь – время и место поэтического действия, предмет созерцания и сама соглядатай, ночь – образ мироздания, вплотную подведенный к зрению и слуху. Я – и ночь, я – и мерцающая Вселенная, и неутолимая мука, творящаяся между нами, – суть моего ремесла, от которого нет отдыха и защиты. Можно сказать так, но это совсем не похоже на волшебство, ускользающее от иноязыкого исследователя этого стихотворения. Попробую сказать по-другому:
Только ночь – очевидец
невидимой муки моей,
И мое тайнословье —
всеведущей – ведомо ей.
Почти точно, но какая пустая бездна несоответствия вмещается в это «почти»! Но он сказал: «Я и ночь», раз навсегда присвоив ночь себе и предав себя ей, станемте искать его в ночи, павшей на тбилисские улицы, дворы и закоулки.
В пятнадцатом году – «Мери». Бедная, счастливая, неверная, прекрасная Мери! Все уста, открытые для грузинской речи, вовеки будут повторять ее имя, и всё потому, что с другим, с другим венчалась она в ненастную ночь, не оставив поэту никакого утешения, кроме его собственных стихов, да Шекспира, который один мог соответствовать этой скорби.
Ночь, Мери, Знамёна. Ранящий мир, любовь, события истории воспринимаются и воспроизводятся им с равным пристрастием сердца, единственным ведомым ему способом.
Наши души белеют белее, чем снег.
Занимается день у окна моего.
И приходит поэзия – прежде, чем свет,
прежде Свети-Цховели и прежде всего.
Так написал он, когда был еще молод и уже достаточно многоопытен, чтобы сформулировать свою главную страсть и доблесть и вынести ее в заглавие личности, своей судьбы, драгоценных для Грузии и общей культуры людей. Нет ли в этой формуле профессиональной замкнутости, усечённости? Видимо, нет. Ведь, когда он писал это, его звали: Галактион Табидзе, а вскоре стали звать и теперь зовут: Галактион, и только, потому что на его земле его имя не требует уточнения, он – единственный. И я счастлива, что неисчислимо много раз я видела, как действует это имя на самых разных жителей Грузии, каким выражением света и многознания отзываются их лица на заветный пароль этого имени. Счастлива, что вообще на свете бывает такая любовь всех, действительно всех людей к своему поэту, к своей поэзии. Только об этой любви и хотела я повести речь, чтобы вовлечь, заманить в нее новых пленников, как меня когда-то вовлекли и заманили добрые люди – а потом уже сам Галактион, когда душа была возделана, готова и открыта для любви.
Все мы знаем, что многие творения великих грузинских поэтов блестяще переводились на русский язык, но это не вполне относится к Галактиону Табидзе, чья хрупкая и прихотливая музыка легко разрушается даже от бережного прикосновения, – в чём тут дело, я не берусь судить. Иногда кажется, что сами стихи его одушевленно упорствуют в непреклонном желании остаться в естественной и неприкосновенной гармонии родного языка, не хотят нести неизбежного убытка.
Пристальное чтение станет легче и благодатней для нас, если мы предпошлём ему предысторию заведомой нежности к поэту, к его мятежному и сложному нраву, к его обширному, не простому, многообразному творчеству, столь дорогому для тех, кто говорит с ним на одном языке. А уж в этом надо поверить им на слово.
Так я поверила Вам, батоно Сандро, старый кахетинский крестьянин, чьи руки можно читать как книгу о щедрой земле, о долгом труде. Спасибо Вам, что Вы позвали нас в дом лишь за ту заслугу, что мы были путники, бредшие мимо, что луна вставала над виноградником, что стихи Галактиона, сложные для некоторых специально учёных людей, для Вас были вовсе просты.
Вы, пекари из райской преисподней, где всю ночь сотворяется хлеб, мне жаль, что мой перевод «Мери» много несовершенней горячего хлеба, вознаградившего меня за этот труд.
Вы, несравненный Ладо Гудиашвили[263]263
Гудиашвили Ладо (Владимир Давидович) (1896–1980) – известный грузинский живописец и график.
[Закрыть], как я люблю Ваш дом – я только в последний раз заметила, как он красив сам по себе, прежде я всё не замечала, что вообще есть вообще дом, – всё смотрела, как Вы похаживаете возле Ваших дивных полотен, застенчиво объясняя их названия и смысл, ободряя родительским взором соцветья и созвездья красок. Ваша память и Ваше искусство многое знают о Галактионе.
А Вас мне не сыскать, ночной сторож, мы грелись возле Вашего костра. Вы не раз видели Галактиона, он бродил по этим улицам, ему было легко и просто говорить – Вы сказали: «Говорить со мной, с такими, как я». Таких, как Вы, я не встречала больше, но и другие люди рассказывали похожие истории…
И вот, всех упомянутых и всех неупомянутых людей я поздравляю с лучшей радостью, с днём рождения великого поэта, чья жизнь всё будет длиться и расти, и смерти его не останется вовсе – останутся рождение и стихи.
Что же, город мой милый, на ласку ты скуп?
Лишь последнего жду я венка твоего.
И уже заклинанья срываются с губ:
Жизнь, и смерть, и поэзия – прежде всего.
1973