Текст книги "Всегда вместе"
Автор книги: Оскар Хавкин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
22. У Брынова
Наконец ребятам разрешили проведать Кузьму Савельевича. Хирург просил Хромова предварительно зайти к нему – он хотел о чем-то предупредить и учителя и школьников.
Шумливой гурьбой подошли ребята к дому Бурдинских. Танюша, игравшая во дворе, церемонно, но вместе с тем с каким-то затаенным лукавством поздоровалась с гостями.
– Папа и мама дома, – сказала девочка. И вдруг, не выдержав, побежала вперед и застучала в дверь: – К нам гости! К нам гости!
– Входите, входите все! – приветливо загудела Альбертина Михайловна, увидев ребят.
И снова запестрели в глазах Хромова и ребят цветные вышивки, матерчатые орнаменты, узорчатое домашнее рукоделие; и те, кто разместился на диване, ощутили за спиной, с боков и под руками круглые и овальные подушечки и подушки.
– Ого! – шутил Семен Степанович. – Счастливый Брынов человек: сколько у него друзей!.. Сереженька, ставь-ка наш главный самовар, двухведерный.
– Что вы, что вы! – испугалась Шура Овечкина. – Мы же не в гости, мы к больному.
Но не в обычаях Альбертины Михайловны было так «легко» отпускать гостей.
Она немедленно стала потчевать учителей и ребят какими-то особенными сладкими рулетами, коржиками, пастилой.
– Все сама, сами! – приговаривала она, поднося новое угощенье.
– Вы всерьез думаете такой компанией навестить Брынова? – спросил хирург. – Ну нет! Это вам не бал-маскарад!
– Пойдете вы… – он указал на Хромова. – И вы… – на Овечкину.
– А я? А мы? – разом загалдели ребята, забыв о строгих правилах дома Бурдинских.
– А вы? – Доктор подумал. – Двое, по жребию.
– Трое, Сема, – мягко поправила Альбертина Михайловна.
– Хорошо, трое, – согласился Семен Степанович.
Большего, несмотря на жаркие просьбы, добиться не удалось.
Стали бросать жребий. Счастливые билетики выпали Кеше, Зое и Трофиму.
– Все равно увижу Кузьму Савельевича! – забурчал Борис Зырянов. – Все равно!
Семен Степанович отвел Хромова в сторону:
– Не говорите с Брыновым о семье. Самое чувствительное место. Раны заживают, теперь душа заныла.
– Не беспокойтесь, у меня лекарство заготовлено.
– Неужели получили ответ на нашу телеграмму? – обрадовалась Альбертина Михайловна.
– Получили!
Брынов лежал в палате один. С нескрываемой радостью встретил он учителей и ребят. Геолог благодарным взглядом проследил, как осторожными движениями прилаживала Зоя Вихрева в стакан с водой веточку, казалось, совсем иссохшего багульника.
– Вот увидите, Кузьма Савельевич, ветка оживет, расцветет. И цветы будут совсем как звездочки. А запах будет такой, как в тайге: смолистый-смолистый…
Брынов, приподнявшись на локте, сдернул салфетку, которая прикрывала вазочки и тарелочки, теснившиеся на столе возле койки.
– Попробуйте, ребятки… ну, пожалуйста, – уговаривал он школьников. – Меня просто завалили вкусными вещами. То Альбертина Михайловна принесет какое-нибудь необыкновенное желе, то Марфа Ионовна напечет каких-нибудь особенных шанежек, то Клавдия Николаевна пришлет миску с варениками… Так закормили, что в тайгу не захочешь!
Он огорчился, узнав, что Бурдинская уже опередила его и ребята сыты.
С любопытством перелистал геолог страницы школьного журнала, которые Зоя перетянула тесемкой.
Брынов жадно, не отрываясь, читал все подряд. Не пропустил он и «математического раздельчика».
– Вот так! Совратили Геннадия Васильевича. Ну, молодцы, ребята, рад за вас и за школу. – Он потер ладонью подбородок – признак, что его что-то беспокоит. – Как Ваня Гладких? Перешел в девятый?
– Ой, Кузьма Савельевич, если бы вы видели, как его гонял Геннадий Васильевич! Вы знаете, какой Ваня красный, когда волнуется. А тут мы все думали, что он вспыхнет и сгорит!
– Да что вы тянете! – сказал Трофим. – Иван Гладких сдал алгебру и перешел в девятый класс.
– А ты все такой же, Зубарев? – улыбнулся геолог и стал читать дальше.
Наконец геолог дошел до двух пустых страниц, на которых сохранились карандашные надписи, и прочел: «Поправляйтесь скорей, Кузьма Савельевич!»
– Подвел вас, а? Подвел? – с сожалением сказал геолог и даже немного взгрустнул.
Но вдруг голубые глаза Брынова осветились.
– Место, черти, оставили! А вдруг не выжил бы?
– Мы были уверены, что не подведете! – убежденно сказал Кеша.
Ребята наперебой рассказывали о стадионе, о ремонте школы, о журнале, о том, как Митя и Ваня сдавали экзамен, о переписке с Луцком, о школьных вечерах, о юном геологе Ртутике Киноваркине.
– Почему Ртутик? Почему Киноваркин? – смеялся Брынов.
– Захар так придумал, – улыбнулся Кеша, – в честь нашего открытия.
Разговор, как и следовало ожидать, зашел о том, что волновало и геолога, и учителей, и ребят.
– Ваши «копеечники» из треста, – говорил Хромов, – шлют людей за людьми, оборудование за оборудованием. Назара Ильича сейчас дома совсем не видать – всегда в пути… Ошиблись вы, Кузьма Савельевич, недооценили иркутское начальство…
– Попробуй они поломаться, – возразил геолог, – правительство не позволит! Впрочем, из управления я получил несколько хороших писем.
За окном рванулся ветер. Кедр тихонько постучал зелеными лапами в стекло.
– Когда я смотрю на это дерево, то всегда вспоминаю наш летний поход, – сказал геолог.
Зоя, повернув курносое лицо к окну, производила какие-то странные движения руками.
Хромов быстро обернулся и увидел скульптурную группу, украсившую брыновский кедр: рядом с пышной шевелюрой Бориса – круглая физиономия Чернобородова; огненные Ванюшины вихры в соседстве со стриженой головой Сени Мишарина. Обхватив руками толстый прямой ствол, оседлав ветви, они не обращали никакого внимания на Зоины знаки, зато во все глаза смотрели на геолога.
– По правде говоря, – просто сказала Овечкина, – ребята здорово скучают по вас. Они уверены, что следующим летом найдут с вами новые богатства!
В палату вошел Семен Степанович:
– Всё. Хватит. Выпишу – наговоритесь.
Хромов и Овечкина выпросили у строгого доктора еще несколько минут. Учителя и геолог остались с глазу на глаз.
Брынов взглянул в окно: кедр опустел. На лицо геолога легла тень тоски и боли. Овечкина положила руку на его плечо, прикрытое зеленым больничным одеялом:
– Не грустите, Кузьма Савельевич. Через неделю-две вы будете уже на ногах.
Брынов приподнялся на локте.
– Не то, друзья, не то, – поморщился он. – Вот нашел я киноварь. И вы и ребята вошли в мою жизнь, как самые близкие люди… Но…
Хромов и Овечкина переглянулись. «Скажите!» прочитал Хромов во взгляде учительницы.
– Так вот, Кузьма Савельевич, имею честь сообщить, что ваша жена в Иркутске и через три дня будет здесь вместе с сыном. – И он протянул геологу телеграмму.
Спустя десять дней светлым звездным вечером вновь возвращался Андрей Хромов из Заречья. Брынов почти поправился, и Семен Степанович обещал на-днях выписать геолога из больницы на вольную жизнь, на таежные тропы… Хромов улыбался, вспоминая, как Бурдинский в присутствии его и жены геолога расхвастался: «Я, Кузьма Савельевич, на тебе имя заработаю. Статейку вот написал в журнал «Хирургия». Итак, рудничный хирург Бурдинский выписывает геолога Брынова, тридцати шести лет от роду, женатого, партийного… заметьте: не пьющего, что бывает с геологами очень редко…»
Хромов с нетерпением ждал возвращения своего друга в школу: Брынову предстояло там много работы.
23. Зима
Суровой была и эта зима.
В котловину Новых Ключей с вечера заваливался плотный туман – затаивался, прижимался к прибрежному ольшанику и рудничным домишкам. Раннее зимнее утро встречало жителей поселка морозной белой «копотью», неохотно расходившейся к полудню.
И всю эту зиму – ледяными кривунами Джалинды, через хребет, снежными тропами – перебрасывали к Иенде на машинах и лошадях людей, продовольствие, оборудование. Нередко над рудником пролетали самолеты. Курс их был на Олекму. У Голубой пади шла в дебрях Яблонового хребта подготовка к летнему строительству большого нового рудника.
А школа жила своей жизнью.
Морозоупорный забайкальский народец – детвора и не думала сидеть дома. В школе ни на один день, даже в шестидесятиградусные морозы, не прекращались занятия. Таков неписаный закон забайкальской жизни, идущий вразрез со строгими инструкциями о прекращении занятий при тридцати градусах мороза. И так же, как всегда, носились по школьному двору неугомонные мальчуганы, только растирая время от времени исщипанные морозом щеки да носы. И в классах, во время уроков, – ни кашля, ни чиханья, ни посмаркиванья. Весело смотрят разрумянившиеся лица, задорно блестят глаза, и стойким здоровьем веет от хорошо сбитых ребячьих фигур.
Вечерами в школе царило многоголосье. В одном классе дымчатая рука аллоскопа водила ребят по крымскому побережью мимо курчавых виноградников и белоснежных дворцов; в другом под руководством Альбертины Михайловны ребята что-то мастерили из бумаги, картона и фанеры; в третьем репетировалась очередная пьеса Толи Чернобородова и Захара Астафьева; в четвертом Варвара Ивановна и ее кружковцы слушали доклад Поли Бирюлиной об образе молодого человека в русской литературе.
Брынов, выйдя из больницы, сначала съездил в Голубую падь, куда давно рвался и мыслью и сердцем; он вернулся окрыленный и снова вечерами приходил в школу, путешествовал с ребятами по карте, рисовал цветными мелками «человечков» – он готовил к летнему походу новую группу юных геологов.
В школе становилось традицией: прежде чем перейти в девятый класс, надо выдержать суровый экзамен в тайге.
Ученики младших классов благоговейно заходили в школьный музей, где хранились образцы горных пород, гербарии, дневники, туесы, компасы, исторический зыряновский молоток и киноварный, «бутерброд», найденный в знаменитой пещере Голубой пади.
Первое поколение разведчиков недр не уставало рассказывать «легендарные» эпизоды похода 1939 года, снисходительно и терпеливо наставляло своих преемников и последователей.
– А что должно быть главным в походе? – спрашивал какой-нибудь шестиклассник.
– Главным? – переспрашивал Зубарев. – Главное, чтобы ноги были длинные и голова не была пустой.
– Ладно тебе! – сердился на Трофима Тиня Ойкин и отвечал за него: – Главное, чтобы дружба была и каждый верил товарищу, как себе… Разве ты не испытал во время похода силу дружбы? – спрашивал товарища Тиня Ойкин.
– Испытал, Малыш, верно. Но ведь и самому не надо быть лопухом!
– Надейся на себя и помогай товарищу – вот мое правило, – отвечал Малыш. – Оно проверено походом.
– А мое правило, выходит, какое – «помогай себе и надейся на товарища»? Да? Ты это хотел сказать?
– Троша, – вмешалась Зоя, – ты стал таким злюкой, что к тебе подходить опасно.
– Почему, гражданка Вихрева? Разве я сказал что-нибудь обидное? Разве я неправ?
– Нет, Троша, ты просто раньше был спокойней, а сейчас раздражаешься.
– Да? Не замечал.
Троша отошел к шведской лестнице, справа от которой висела его географическая карта.
– Что тебе, Зоя, надо от него! – сердито сказал Антон. – Не затрагивай!
– Вчера вечером, – зашептала Зоя Малышу и Сене Мишарину, – Троша ходил к директору, отпрашивался домой. Платон Сергеевич не разрешил. Вот он и злится.
– Что-нибудь случилось! Может, с Дарьей Федоровной плохо?
– Неужели бы он нам не оказал, скрыл? – воскликнула Зоя и повторила: – Ишь, какой стал! И чего он загордился?
– Я уж с ним и в шахматы перестал играть, – заметил Сеня. – К каждому ходу цепляется.
– Надо бы поговорить с ним, – сказал Тиня. – Что-то с ним происходит.
– А я знаю, знаю! Догадалась! – почти крикнула Зоя и сразу же зажала себе рот ладонью. Она с таинственным видом нагнулась к Малышу: – Он, наверное, влюбился! Но в кого? У нас в классе нет ни одной интересной девочки.
– А ты? – опросил, улыбаясь, Малыш.
– Я курносая! Нет, надо за ним проследить… Только Поле не говорите, а то она расстроится. Ома ужасно расстраивается, когда кому-нибудь из нас плохо…
Зубарев так всю перемену и не отходил от своей географической карты.
Была середина марта, а морозы стояли шальные, трескучие, казалось – бесконечные.
Дед Боровиков постучал однажды в заросшее снежным мхом окно Евсюковых.
Хромов и Кеша вышли во двор за водой. Что это была за вода! Она громыхала в ведрах. Из дедова ковша валились в них блестящие остроребрые куски льда: ковш не успевал опорожниться, а поверхность воды в бочке уже затягивалась ледяной корой. Во дворе, как жесть, похлопывало развешанное на веревке, затвердевшее с мороза белье.
Дед укоризненно приговаривал:
– Вот тебе на! Март январь догоняет! Теперь уж до «сорока мучеников» вымерзать будет. До самых именин моих.
– Сколько, же вам, Петр Данилович, исполнится? – позевывая от холода, рассеянно спросил Хромов.
– Семь десятков, Андрей Аркадьевич. На восьмой пойдет… Да вы ведерко-то лучше придерживайте. Оболью ненароком – враз коркой зарастете… Нынче, – продолжал дед, – год у меня круглый получается: от роду семьдесят стукнет, в браке состою пятьдесят годов и в школе рудничной уж двадцать лет работаю… Вот оно как.
Дед от удовольствия покрутил головой: очень его забавляло то, что он говорил.
– Кругом год круглый, кругом, – повторял Боровиков. – Вы почто без рукавиц?
Хромов внимательно посмотрел на старика:
– Привык, Петр Данилович, приучился… Неужели двадцать лет в одной школе! Как же без юбилея?
Боровиков не расслышал или не понял:
– Вот что верно, то верно, Андрей Аркадьевич: здоров, здоров, не болею, ни одного дня в школе не пропустил… Пожалуйте ко мне через воскресенье на именинный пирог. Старуха бражки наварит – ног не почуете… Десять талончиков за вами за воду, не забудьте.
Дед погнал пегую заиндевевшую лошадку на набережную – к квартире Геннадия Васильевича. Хромов долго смотрел ему вслед, занятый новой мыслью.
Кеша удивлялся задумчивости учителя географии, когда они вдвоем шли в школу. А Хромов шел и думал о деде Боровикове, о старом партизанском деде: «Семьдесят, пятьдесят, двадцать: долгая жизнь, верная любовь, честный труд…»
Деда любили, деда уважали, деда звали в гости, с дедом советовались. И он всегда был одинаков – со своей свежей шуткой, острым словом, веселостью характера, неутомимой бодростью духа. Дед сросся со школой, в которой был и водовозом, и столяром, и завхозом, и своеобразным неофициальным «дядькой» для школьников.
– Посмотрите, – отвлек учителя Кеша. – Верблюды… на Голубую падь груз везут.
На Новые Ключи через таежную чащобу, через кедровую глухомань прибыл верблюжий караван. Желто-бурые косматые животные, впряженные в сани, высокомерно несли приплюснутые головы. Из разверстых, наискось двигающихся челюстей выпирали крупные и желтые, как у курильщика, махорочного цвета зубы.
Верблюды ложились на мерзлую землю, подобрав ноги в «калошах» из толстой кожи. Они старательно пожевывали топыристыми губами, выпыхивали из пасти клубы пара и терпеливо ожидали погонщиков на Урюм.
Хромов с удивлением рассматривал горбатых степняков, безмолвно и важно несших свою службу в суровой забайкальской тайге. Но рудничным жителям верблюжий караван был не в новинку. Только вечно любопытная детвора собиралась вокруг равно длинных животных, тыча в них пальцами и выкрикивая «тымэн, тымэн» – монгольское слово, перекочевавшее, как верблюды, из степей в тайгу, в русский обиходный разговор.
Солнце взорвало морозную «копоть». Золотые нити пронизали воздух и соединили небо, сопки, Джалинду, домики поселка в единый сверкающий слиток.
Хромов и Кеша заспешили в школу: на это утро был назначен митинг. Вчера на рудник пришла весть о том, что Финляндия Маннергейма, поверженная Красной Армией, капитулировала и подписала мирный договор.
Когда Хромов и Кеша вошли в зал, они увидели ребят, толпившихся возле географической карты. Трофим Зубарев торопливо орудовал на ней цветными карандашами. Он отчертил красным карандашом жирную ломаную линию. Она прошла севернее Выборга и западнее Ладожского озера в направлении на северо-восток. Красным кружочком обвел Зубарев полуостров Ханко.
Он отодвинул ребят от карты и оценивающим взглядом окинул ее:
– Точность и аккуратность! Глазомер и художественный вкус!
Он вдруг поспешно, будто что-то вспомнив, сунул карандаш в верхний карман пиджака и подбежал к окну.
Ребята уже выстраивались в линейку по всей длине школьного коридора, в два ряда: младшие – в первой линии, старшие – во второй.
Трофим подошел к директору школы:
– Платон Сергеевич!
– Что тебе?
– Значит, на карту я все нанес.
– Хорошо… А почему ты не в строю?
На матовом лице Зубарева лихорадочно горели глаза.
– Я нездоров. Разрешите пойти к врачу.
Кухтенков пытливо взглянул юноше в глаза:
– Иди.
И предоставил слово учителю географии.
Что можно сказать в какие-нибудь десять-пятнадцать минут, когда надо сказать так много!
В таких случаях внутри у Хромова словно все напруживалось, и он чувствовал легкий озноб во всем теле. Мобилизовывались все духовные силы, вся нервная энергия.
И это ощущение, эта внутренняя нервная сосредоточенность, эта страстная убежденность всегда рождали слова – нужные и сильные, взволнованные и волнующие, слова, которые соединяли Ленинград, Балтику, Карельский перешеек с Новыми Ключами широкой дорогой общей жизни и единой цели.
– Разве ты, Кеша Евсюков, – говорил Хромов, – не делал на-днях доклада об истории русского флота? А сколько книг перечитал ты, Тиня Ойкин, чтобы рассказать на историческом кружке о битве на Чудском озере! А Зоя Вихрева разве не показывала мне тетрадь, заполненную сведениями о жизни и творчестве Ломоносова! А ты, Трофим Зубарев, не забыл свой труд, посвященный обороне Петрограда от Юденича…
Хромов поискал в шеренге Зубарева и не нашел.
Учитель говорил о Ленинграде, о победе Красной Армии, о Новых Ключах, о школе…
– Ух ты, припоздал малость!
Дед Боровиков ввалился в зал в своей шапке-ушанке, с бородой, похожей на зимний лес, – он напоминал новогоднего деда Мороза.
– Просил без меня не начинать! – укоризненно оказал дед Кухтенкову.
Тот виновато развел руками и показал на круглые в простенке часы – через пять минут начинался первый урок.
Но дед вдруг скривил лицо, славно выпил уксусу, и почесал указательным пальцем переносицу. Директор, хорошо знавший деда, понял, что тому надо посекретничать.
Он шепнул Хромову, чтобы тот заканчивал митинг, и пошел с Боровиковым в учительскую.
– Ей-богу, Платон Сергеевич, этот парень хочет с верблюжатниками уйти.
– Кто?
– Трофим… Зубарев… у которого мать в Иенде… Сам слышал, как с погонщиками договаривался.
Кухтенков в одной кепке выбежал в коридор. Одновременно прозвучал звонок. Через несколько минут директор вернулся. Он с укоризной сказал деду:
– В классе твой беглец, у Варвары Ивановны на уроке.
Дед вскипел:
– Я, Платон Сергеевич, не сорока. Двадцать лет меня знаешь. А у парня лицо смутное. Свербит у него на душе. Присмотри получше.
Дед вышел, а директор школы остановился на пороге своего кабинета и сказал вслух:
– Да, но почему он на уроке, если отпрашивался к врачу?.. Зайдите, Андрей Аркадьевич, поговорим, – обратился он к входившему в учительскую Хромову.
24. Трофим Зубарев не ходит в школу
Через несколько дней Трофим Зубарев небрежно сказал товарищам-интернатцам:
– Кухня продснабовская меня не устраивает. Перехожу на сухое питание.
И перестал ходить в столовую.
Поля Бирюлина, принимавшая к сердцу каждую мелочь, тут уж не на шутку вышла из себя:
– Ничего не могу понять! Избаловались мальчишки, и всё! Трофиму не нравятся котлеты и шницели, подавай ему поросенка и гусятину. А дружка его Антона вилами из столовой не вытащишь, после всех уходит. Ничего не пойму!
– Одно слово – граф, дворянин, – подхватывал Ваня Гладких, сияя веснушками. – В их усадьбе на Иенде свой повар был.
Но ребята великолепно знали, что мать Трофима Зубарева работала уборщицей в пендинской конторе и что единственный ее сын вырос среди будничных забот о хлебе.
На все расспросы и укоры Зубарев холодно отвечал:
– Меню не устраивает! Однообразие!
Так прошло с неделю-полторы.
Однажды Трофим Зубарев не пришел на уроки.
– Слушай, Кеша! – Зоя в перемену отвела Евсюкова в сторону. – Неладно с Трошей.
Зоя быстро перебирала короткими пальчиками косички, лицо ее раскраснелось. Она долго убеждала в чем-то Кешу, и только звонок прервал их разговор.
На другое утро Кеша пришел в интернат. Зубарев сидел на крыльце, погруженный в учебник истории.
– Ты что, Троша, нездоров?
– Видимо, так, раз вышел свежим воздухом подышать.
Кеша вгляделся в осунувшееся лицо товарища, и что-то защемило у него внутри.
– Троша, помнишь, во время похода мы часто говорили о дружбе…
– Помню, Кеша, спасибо, – ответил Зубарев. – Но ты меня перебил на самом интересном месте. Я как раз дошел до реформ Сперанского…
– А честь класса? – не отступал Кеша. – А совесть комсомольца?
Лицо Зубарева стало бледным, но он молчал, уткнув глаза в книгу.
Так Кеша ничего и не добился от Зубарева. Тогда, раздосадованный, он «взял в клещи» Антона Трещенко. Тот вертел своей кислой физиономией то в одну, то в другую сторону, брюзжал, отнекивался и, наконец, поняв, что от Кешиной мертвой хватки ему не уйти, рассказал: все дело в том, что Дарья Федоровна заболела, и вот уже второй месяц, как Зубарев не получает денег из дому. Он мог бы, конечно, питаться в кредит – это разрешали интернатцам, попавшим в затруднительное положение; можно было бы заявление написать в прииском, на Иенду – помогли бы. Но самолюбие у Графа – Кеша ведь это знает, – самолюбие дьявольское. Вон он и разыграл комедию, решил перетерпеть. Никакого «сухого питания», конечно, у него нет. Парень ослабел и за мать беспокоится. Кеша отругал Антона, повертел перед его носом железным своим кулаком и пошел в школу, рассчитывая застать там Платона Сергеевича.
Он не ошибся. Директор был в учительской. Он убеждал в чем-то Хромова. Кеша услышал последние слова:
– Андрей Аркадьевич, вам не кажется, что мы успокоились? В школе вообще никогда нельзя успокаиваться. Помните наш с вами первый разговор?
– Помню, Платон Сергеевич, – отвечал Хромов. – Вот я и хотел вам сказать. Геннадий Васильевич предлагает…
Приход Кеши прервал разговор директора с учителем.
Евсюков рассказал все, что знал о Зубареве.
– А Трещенко? – вспыхнул Андрей Аркадьевич. – Что же, он принимает участие в этой постыдной игре? Товарищ голодает, а он…
– Да нет же, Андрей Аркадьевич! Антона ребята задразнили, что засиживается в столовой, все знают, что он покушать любит, а ведь он съедал только первое, а второе, как все уйдут, в бумажку завертывал для Графа, то-есть, простите, для Троши. Денег лишних у Трещенко не было, а то одолжил бы! А Зоя догадалась, Зубареву в учебник деньги положила; он вернул и отругал ее.
Кухтенков улыбнулся. Улыбнулся скупо, медлительно и Кеша.
– Вот гордецы! И Антон и Зоя – хорошие товарищи. Но надо научиться действовать коллективно, – сказал Кухтенков.
– Может, нам всем классом деньги собрать? – предложил Кеша.
Кухтенков покачал головой:
– Ты меня не понял. Это может оскорбить Трофима. А потом, Кеша, никогда не забывай, что живешь в Советской стране, стране с добрым сердцем, мудрым умом и сильными руками, стране, которой никогда не безразлична судьба ее детей.
В этот день Зубарев снова не явился в школу.
В перерыв Кухтенков вызвал к себе Варвару Ивановну и Хромова.
– Вот видите, Андрей Аркадьевич, – сказал Кухтенков, – таков уж наш учительский труд: каждый день ставит перед нами новые задачи… Кто ищет «спокойной жизни», тому в школе делать нечего! Кто ищет спокойствия, тот сделает «зевок», а в школе это не так безобидно, как в шахматах! Тут не деревянные пешки, а живые люди!
Учительница, по своему обыкновению, закурила.
– Надо внести за мальчика деньги, и все, – сказал Хромов. – Что же, школа не найдет этих ста рублей?
– Да? Вы так думаете, Андрей Аркадьевич? – жестко спросила Варвара Ивановна. – Легко же вы решаете педагогические проблемы!
Хромов покраснел.
– Дело не только в сотне рублей, – продолжала учительница. – Зубарев так же может, как и Зоя, взять да уйти на Иенду.
– Деньги найдем. Сегодня же. Но это половина дела, – сказал Кухтенков. – Надо поговорить с ним. Я поручаю это вам, Андрей Аркадьевич. Подумайте… А вы, Варвара Ивановна, напишите письма матери Зубарева и в прииском. Надо помочь Дарье Федоровне.
Утром следующего дня учитель пришел в интернат. Ребята занимались. Большой стол был завален книгами, тетрадями, линейками. Что-то сосредоточенно читал, вцепившись в рыжие свои космы, Ваня Гладких. Зажав между толстыми пальцами ручку, быстро водил по бумаге Толя Чернобородов. Выполнял какой-то сложный чертеж Тиня Ойкин. Но через минуту в комнате никого не было. Хромов остался наедине с Зубаревым. Тот сидел, как всегда, очень прямо, тщательно причесанный, в своем неизменном галстуке под стареньким, заношенным пиджаком. На похудевшем лице юноши можно было прочесть, что он приготовился к отражению любого нападения.
Внутреннее чутье подсказало Хромову, что ни одно из тех слов, какие он собирался сказать, не затронет Трошиного сердца. Отбросив эти слова, Хромов просто подумал: «В чем же разница, Трофим Зубарев, между судьбой моих родителей и твоей судьбой, между твоим детством и моим, человека старше тебя на одно поколение?»
И, словно думая вслух, он начал говорить:
– Отец мой, Троша, был, как и мой дед, простым сапожником. От профессии, наверно, и пошла наша фамилия. Отец говорил, что и его самого мяли и дубили, как кожу… Но он был из особенного материала: чем больше мяли, тем он крепче становился… Я никогда не забуду отцовских рук – рук мастерового… Ладонь широкая, шероховатая, с желтизной, и какие-то очень живые и ладные пальцы. Когда он брал ими кусок кожи и прощупывал ее, казалось – сами пальцы говорят: «хром», «шевро», «замша». Эти пальцы умели сжиматься в кулак. Нас с братом часто забавляла игра: пробовали разжать отцовские пальцы. В царской армии солдат Аркадий Хромов стал большевиком. Он поднял свой полк на восстание в крепости Свеаборг. Его приговорили к смертной казни. Он бежал через Финляндию в Швецию, испытал горести и унижения бесприютной жизни на чужой земле. – Хромов говорил, вспоминая скупые рассказы родителей. – Матери было двенадцать лет, когда нужда заставила ее уйти из дому на заработки. Два года шила она солдатское белье в сырой каменной коробке – белье для армии, погибавшей в Маньчжурии… Когда ей было пятнадцать лет, она вышла со своими подругами на взбунтовавшиеся улицы. Не рубанул нагаечной свинчаткой конный казак. Мать, спасаясь от преследований, добралась до Риги, села на пароход и уехала в Стокгольм… Там, в эмиграции, встретили и полюбили друг друга два революционера, два большевика. Они терпели нужду в Копенгагене, голодали в Париже, мерзли в Гамбурге…
И вдруг – февраль 1917 года, революция. Эта весть застала их в Стокгольме. Одним из самых счастливых дней был тот апрельский день, когда в Стокгольм всего на несколько часов приехал Ленин! Великого вождя революции ждали рабочие Питера, матросы Кронштадта, восставшие солдаты, народ…
Вскоре мои родители уехали в Россию. Большевики-ленинцы, они приняли горячее участие в строительстве новой жизни.
Начались дороги гражданской войны, по которым родители таскали меня и брата. В Киеве петлюровская банда вывела на расстрел «семью большевика» – мать, брата и меня. И вдруг нас выхватывают буквально из-под пуль питерские металлисты в потертых пахучих кожанках…
Мать привела их в наш полуподвал. Они посмотрели на штукатурку, сбитую залетными пулями, на наши опухшие пальцы и разделили с нами, наверное, последний каравай ржаного хлеба. А мать отдала им бомбы, которые хранились в пуховой перине и прошли все обыски.
В Одессе отца оставили при деникинцах в подполье. Его выдали. Я был болен дизентерией, когда пришли арестовать отца. Меня сбросили с кровати на пол, чтобы вспороть матрац. «Мадам, будьте спокойны, все будет по закону», сказал лощеный офицер. Рукоятью нагана он выбил все зубы отцу, едва вывели его на улицу.
А потом отец и мать затерялись на фронтах гражданской войны, и для нас с братом наступил трудный год – год голодной, на одном тухлом селедочном форшмаке, жизни в детдоме двадцатого года…
Хромов впервые с такой обнаженностью прикоснулся к дорогому для него прошлому; для него самого в этих воспоминаниях открывался новый, ранее невиданный им смысл. Он увидел не личную биографию, не личные судьбы, а биографию и судьбы двух поколений. И ему страстно хотелось, чтобы минувшее открыло его ученику глаза на день, в котором живет он, представитель нового, третьего поколения революции.
– Во имя чего это выстрадано, Троша, это и многое другое?.. В этой борьбе, в этих испытаниях родилось наше могущество, наше невиданное в истории человечества единство. И уж совсем не для того это все делалось, – усмехнулся учитель, – чтобы Трофим Зубарев не посещал занятий.
Юноша сидел, расправив плечи, положив руки на ребром поставленную книгу, смотря прямо в лицо учителю.
– Очень трудно, Андрей Аркадьевич. Вы знаете, как мне трудно учиться!
– Знаю, – ответил учитель.
– На той неделе я чуть не пристал к верблюжьему обозу… Солгал директору, что заболел… И вдруг вспомнил, как все беспокоились, когда Зоя ушла, подумал, что и меня искать будут… Стыдно стало… Решил, что это малодушие…
– И это знаю. А трудно тебе потому, что ты хочешь в одиночку все пережить. А нас советская власть приучила помогать друг другу. Ты знаешь, Зубарев, в чем сила советских людей?
Бесстрастное лицо юноши нисколько не обманывало учителя. Троша не пропускал ни одного слова.
– В том, что мы, люди разных поколений, разных профессий, из различных уголков страны, всегда вместе. И в малом и в большом. Этому научила нас партия.
– А где, Андрей Аркадьевич, ваши родители сейчас? – быстро спросил Зубарев.
– Отец строит новый завод, а мать на партийной работе.
– А вы вот нас учите… – вырвалось у Троши.
Учитель и ученик встретились глазами. И поняли, что каждый по-своему думает об одном.
– Ты прав, Троша: от поколения к поколению мы передаем и будем передавать, как эстафету, вечно молодую силу большевизма. Наша партия – особенная партия. Ей сейчас сорок лет, будет шестьдесят, и восемьдесят, и сто… И она останется молодой. Ты вглядись в портрет Сталина. Посмотри, Троша, какие юные глаза у нашего вождя. Это юность одухотворенной идеи, вечно живой и творящей мысли, юность вдохновенной революционной страсти… Для такой молодости, покоряющей возраст, не страшны никакие испытания. А они были и будут у старшего поколения, и у моего, и у нового – у вас.
Наступила пауза.
Хромов вновь осторожно подошел к больной для Зубарева теме:
– Вот о тебе заботился, как мог, Антон, тот самый, которого ребята задразнили за обжорство. Хотела помочь Зойка, верный и честный товарищ. Не успокоился Кеша, пока не узнал, что́ с тобой приключилось. Поля Бирюлина всех комсомольцев на ноги подняла. Ребята хотят собрать деньги для тебя. Это пример бескорыстной дружбы… Подожди, не горячись… – Он уловил на лице Зубарева смущение и растерянность. – Сейчас не двадцатый год. За нашей спиной – больше двух десятилетий строительства. Мы вступаем в середину третьей пятилетки. И то, что государство поможет сейчас не только тебе, но и твоей матери, – это не благотворительность, не милостыня, это помощь народного государства, родной власти… А то, что ты горд, стоек, терпелив, – это неплохо. Пригодится в жизни.