412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Трифонова » Единственная » Текст книги (страница 17)
Единственная
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:51

Текст книги "Единственная"


Автор книги: Ольга Трифонова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)

– Нет уж, покорнейше прошу приехать железной дорогой, сэр! Вы мне слишком дороги, чтобы позволять вам такие эксперименты. Да? Да Лавруху никакой черт не возьмет, пусть летит. Представляешь, он мне целку привел. Я, конечно, не против пионэрок, но возиться, мне старику, уже лень. Ха-ха! А ты?

Она аккуратно положила шинель на перила, спустилась в сад.

Пошла по дорожке вглубь, не чувствуя холода.

«Так вот что за пятна! Какая мерзость! И какая мерзость знать и думать об этом. На этом – все. Пусть всю жизнь играет на своей флейте, а не на мне. На этом – все… Сцепить зубы и ждать окончания Академии, потом к Анне в Харьков. Сцепить зубы».

Никто, ничего не заметил, она всегда была молчаливой.

Только Женя, приехавшая из Берлина ненадолго обустроить квартиру, они должны были вернуться весной, спросила:

– Надя, что с тобой происходит? Год назад ты была совсем другой, сейчас ты как будто скрученная, знаешь, как осенние листья бывают. Тебя что-то гнетет?

– Мне все надоело.

На самом деле точнее было сказать: «Мне все равно». Ей было безразлично, что происходит вокруг. Что бы она ни делала, думала: «Неважно. Все равно». Только где-то впереди мерцал слабый огонек – бегство в Харьков, там ждала свобода и, значит, спасение. Руфина попросила взять какую-то рукопись на время. Она понимала – брать нельзя, но взяла, потому что и это было «все равно».

Лишь один раз словно очнувшись ненадолго, вернулась к действительности.

В декабре сидели с Мякой в спальне. Мяка у окна штопала, она стояла у кульмана. Оторвалась от чертежа, глянула в окно, давая отдых глазам. И вдруг стены Храма Христа Спасителя поднялись вместе с остовами куполов и упали, окутавшись клубами то ли пыли, то ли дыма. Раздался тяжелый вздох земли, задребезжало стекло.

– Господи, что это? – Мяка привстала. – А где Храм? Неужто взорвали? – она начала мелко креститься. – Господи, Господи, беда-то какая. Это что ж такое, Надежда Сергеевна? Как же можно, ведь на него всем миром собирали. Теперь жди беды…

Ее мягкое лицо тряслось, глаза наполнились слезами. Она почти выбежала из комнаты. И так уже сказала лишнее.

К обеду не вышла, сказавшись больной.

– Почему Александры нет? – спросил Иосиф, любивший Мяку.

– Плохо себя чувствует.

– Позови врача.

– Врача не надо. Мы видели, как взлетел Храм.

– А-а…, – сказал равнодушно.

– Ты помнишь, какой сегодня день?

– Шестое.

– Это твой настоящий день рождения.

– Действительно. Ну и что?

– Нельзя было сегодня взрывать. Это плохо, это очень плохо.

– Да ведь это ты писала мне, что величие глав уничтожено. «Величие» в кавычках. Не я выбирал площадку для Дворца, ее выбрали архитектор, но и здесь у тебя виноват я.

– Зачем этот Дворец?

– Тоже идея твоего Мироныча, не я, не я, не я!

– Он ведь не сказал сносить Храм.

– С тобой хорошо говно есть «сказал, не сказал». Что это меняет?

– Ничего. Ты прав, ничего не меняет.

ГЛАВА X

Когда Сергей Миронович ушел в комнату, будто погасили свет и вернулось неотвязное: «Завтра ему объявят приговор»..

– Был чудный вечер, – сказала Полина, прощаясь в коридоре. – И, главное, без этих болезненных разговоров. Иосиф вас обожает – дорожите этим, – уже шепотом на ухо.

Она вернулась в столовую. Иосиф расхаживал вдоль стены, куря трубку.

– Ты сегодня удивительно красивая. Это платье тебе идет. Надень его восьмого.

– Хорошо.

– И замечательно пела. Спасибо.

– Почему спасибо ты ведь помог мне и был таким чудесным хозяином, рассказывал такие смешные истории.

– Самую смешную забыл. Про писателей. Давай еще выпьем, сядь, посуду уберет Каролина Васильевна.

«Завтра ему объявят приговор».

– Красное, белое? Или смешать.

– Лучше белое. Так что же писатели?

– Какие же это ничтожества! Мы с Лазарем получили удовольствие, наблюдая их возню. Один лишь оказался мужиком, да и то баба, Сейдуллина. Напились, как свиньи. Идиот Зазубрин сказал, что я рябой. Сравнил меня с Муссолини, в хорошем смысле конечно. Ведь идиот полный! А другой Никифоров фамилия, закричал на весь зал, что надоело за меня пить, говорит миллион сто сорок семь тысяч раз пили.

– Да не может быть! Безумству храбрых поем мы песню. Так и сказал миллион сто сорок семь тысяч? Я думаю – больше.

– Так и сказал, – он смеялся, смахивал слезы. – А Леонов подошел и попросил дачу. Я сказал: «Займите дачу Каменева» и ведь займет. Иди ко мне, сядь вот так.

Усадил на колени.

– Как хорошо ты пахнешь, что это за духи.

– Женя подарила. «Мицуко» называются.

– У Жени вкус во всем. Помнишь, я тебя посадил на колени, тогда на Забалканском.

– На Сампсониевском. Конечно, помню. «Кажется, сам дьявол обхватил нас лапами и с ревом тащит в ад».

– Чувствуешь? Сейчас тоже самое.

– Я не могу. Надо заниматься дипломом.

– Ну, ну, не вырывайся, сиди спокойно. Давай еще раз споем ту песенку, очень уж хороша.

– Дети спят.

– А мы тихонько. Давай. Тогда отпущу, честное слово коммуниста.

«Может, спросить у него, каким будет приговор? Нельзя! Нельзя!»

– Давай, Таточка!

 
Очаровательные глазки
Очаровали вы меня
В вас много жизни, много ласки,
Как много страсти и огня.
 

– Теперь я.

 
Каким восторгом я встречаю
Твои прелестные глаза,
Но я в них часто замечаю,
Они не смотрят на меня, —
 

пропел удивительно точно хриплым тенорком. Она соскользнула с его колен, принялась составлять на поднос посуду.

 
Что значит долго не видаться,
Как можно скоро позабыть,
И сердце с сердцем поменяться,
Потом другую полюбить.
 

– Истинный песнопевец, – прошептала Мяка, остановившись в дверях.

Он погрозил ей пальцем и вступил снова.

 
Я опущусь на дно морское,
Я поднимусь за облака,
Я все отдам тебе земное,
Лишь только ты люби меня.
 

Последние слова произнес с такое подлинной тоской, что она замерла с тарелкой в руках. И очень тихо, почти речитативом:

 
Да я терпела муки ада
И до сих пор еще терплю,
Мне ненавидеть тебя надо,
А я, безумная, люблю.
 

Было понятно: пьян, отсюда сентиментальность и пение среди ночи, но сердце сжалось от незатейливой песенки, и на глазах выступили слезы.

Она торопливо унесла поднос на кухню. Каролина Васильевна стояла, прижав руки к груди, растроганно улыбаясь.

– Как же вы прекрасно поете вместе. Прекрасная пара, вы просто созданы друг для друга.

– Мы просто много выпили, – она поставила поднос на стол. Подошла сзади, погладила плечо сухощавой, с высокой затейливой прической, добрячки и чистюли, деликатнейшей и умнейшей домоправительницы своей. Тихо сказала:

– Каролина Васильевна, все может случиться. Вы и Мяка… Не оставляйте детей, дайте мне слово.

Не оборачиваясь, Каролина поймала ее руку.

– Я даю вам слово. Если вам это важно, его даю.

Это все – безумие. Это пение, этот ужин, этот поцелуй на ночь. Между ними теперь лежит тайна. Они притворяются, делают вид, что не знают об этом, она тоже научилась притворяться.

Притворяется, что не читала его тезисов к пленуму ЦК, и он притворяется, будто случайно оставил их на письменном столе.

«Такого гнуснейшего документа не выпускала ни одна группа», она знает, о каком документе идет речь, этот документ, отпечатанный на папиросной бумаге лежит в ее спальне за зеркалом в золоченой раме. Его надо уничтожить, но рука не поднимается, потому что… потому что, может быть, это единственный экземпляр, единственная память о людях, о лете в Харькове, о мечтах, надеждах…

Сергей Миронович ничем не выдал, что они видались две недели тому назад. Пел, ел, смеялся. Невозможно было поверить, что это он неожиданно возник из тени руин Храма Александра Невского, подошел к ней.

– Что случилось?

– Где ваш шофер, охрана?

– Там! – он неопределенно махнул рукой. – Вы не хотите, чтоб о нашей встрече знали, знать не будут.

Она просила срывающимся голосом, чтоб помог. Смотрел, прищурившись, изучающе, сказал неожиданное:

– Надо было оставаться в Ленинграде. Хорошо. Дело прошлое. Я буду защищать Рютина, я намерен это делать и без вашей просьбы: он слишком видная и яркая фигура, чтобы его приговаривать к расстрелу.

– Как к расстрелу?!

– Я знаю мнение Иосифа. Но я знаю и мнение Серго, и Валериана, мы будем против высшей меры. Молотов и Каганович – за, или воздержаться, на всякий случай.

– Вы читали документ?

– Хотите знать, читал ли я нелестные слова о себе? Читал. Ну и что, я не барышня, губки не надуваю.

Они действительно проголосовали втроем против Иосифа, и действительно Молотов и Каганович воздержались. Это было на политбюро, Мироныч еще что-то сказал в том коротком разговоре, но она не поняла, не запомнила, кажется, «Дело это серьезное» или «Тут будут серьезные последствия для всех, кто причастен».

Она причастна, но последствий не боится, и потому что сил терпеть уже больше нет, и потому что заслужила, зачем же делать для нее исключение? Исключение все-таки есть, иначе как понимать загадочную фразу Стаха и то, что вернул ей записную книжку. Только так.

Началось с пустяка. Они почти не разговаривали, а тут Клавдия Тимофеевна Свердлова пристала, чтобы поинтересовалась у Иосифа, можно ли ей написать его биографию для детей. А еще лучше – устроить ей встречу. Иосиф рявкал что-то нечленораздельное, она довольно спокойно заметила, что даже градоначальника в девятьсот пятом принимал жен арестованных, например, ее мать.

– Но я же азиат и держиморда, – процедил он. – Куда мне до Бакинского градоначальника.

Пришлось самой написать записочку: мол, Иосиф Виссарионович очень занят. Записочка сидела занозой, может, потому, что сама когда-то обращалась к Свердлову насчет квартиры. Он принял и помог. И в один день сошлось все. Записочка, арест Каюровых и унизительный эпизод на кухне.

Он не разговаривал и не давал денег, просить ни за что не хотела, а цены выросли неимоверно. Масло теперь стоило 45 рублей. Москва голодала. Каролина Васильевна деликатно заметила, что масло заканчивается, осталось только детям на завтрак. Талоны в спецраспределитель были у него.

К ужину пришел Стах. Приехал по каким-то делам в Москву. Осторожно говорил о голоде на Украине, она заметила, что и в Москве ненамного лучше. Стах поднял брови: «Я здесь такого не заметил. Молотов немного переборщил».

– Пускай разводят на заводах и фабриках кроликов и шампиньоны, сказал Иосиф.

– Вот я тебя буду кормить одними кроликами и шампиньонами, – пообещала она. – Посмотрим, как тебе это понравится.

Обычная перепалка и вдруг повернулось круто. Она спросила у Стаха о Каюровых. Это было нормально: Василия Николаевича знала еще по Питеру, он дружил с отцом. Стах, опасливо покосившись на Иосифа, промямлил, что там не только Каюровы там компания и сегодня в Ессентуках взяли Рютина.

Она почувствовала, что все поплыло перед глазами. Наверное, это было заметно, потому что Стах вдруг куда-то исчез.

Потом обнаружила его в детской. Чадолюбивый Стах ползал на четвереньках, на его спине заливалась смехом Светлана.

– Скажи мне, что все это означает?

– А почему я должен тебе говорить? – не переставая ползать, ответил Стах. – Вася, сними Светочку.

– Правда я должен отдать тебе одну твою вещь, – из кармана гимнастерки он вынул ее маленькую книжечку.

– На, держи. И не теряй больше нигде. Поняла? Хорошо, что она оказалась у порядочных людей.

Эту темно-красную книжечку фирмы «Сименс и Гальске» ей подарила в Берлине Женя, и она потеряла ее в Харькове. Оказывается, не потеряла, а оставила у «порядочных» людей, или «порядочными» оказались те, кто делал обыск. У кого? У Руфины? Или у того рабочего, похожего на Алексея Максимовича?

– Что с ним будет?

– Что должно быть, то и будет. Ты здесь ни при чем. Говорю тебе очень серьезно: ни тогда, ни сейчас, ни в будущем. Забудь!

Но она не захотела забывать и позвонила Сергею Мироновичу, договорилась о встрече на Миусском сквере.

И в тот вечер вела себя неумно и неосторожно.

– Ты что так обалдела, узнав, что Рютин арестован. Это закономерный конец, я его предрекал.

– Допускаю, что ты даже причастен.

– Не преувеличивай мои возможности. Я не претендую на лавры Стаха. Этот человек – враг. Умный, хитрый, коварный, к тому же такой же честолюбец, как и все другие. Его надо изолировать.

– Нет. Это неправда. И он, и Каюров хорошие люди, даже Владимир Ильич спрашивал: «А что думает об этом Каюров?»

– Ну, когда это было! Теперь они перерожденцы, и их надо изолировать.

– Ты не только губишь лучших, ты выжигаешь будущее. Коммунизм станет кошмаром будущих поколений, ты уничтожаешь даже образ большевика. Посмотри на лица тех, кто тебя окружает и сравни их с лицами Рютина, Каюрова, Рязанова, Чаянова. Почему ты решил, что вправе распоряжаться судьбами таких людей? Ты и большевизм – не одно и то же. Обидно, что для будущих поколений это станет синонимом.

– Считаешь, что мне надо подбросить яд? Или убить меня?

– Что ты несешь?

– Почему несу? Это мне Лазарь принес секретное донесение, о том, как некто Гинзбург говорил, что надо подбросить мне яд или убить меня. Теперь посмотрим, что предлагает Рютин. Поколения! Вон куда загнула! Да они и через пятьдесят, и через сто лет будут ходить с моим портретом.

Каким будет приговор?

Неужели расстрел? За что расстрел? За оглашение того, о чем все и так говорят: прекратить раскулачивание, распустить колхозы, созданные насильственным путем, поддержать индивидуальные бедняцко-середняцкие хозяйства и, наконец, если и проводить дальше коллективизацию, то на добровольной основе. Все это пускай глухо, но сказано в его статье «Головокружение от успехов». Нет за другое. За то, что называет его фокусником, посредственностью, софистом, беспрецедентным политиканом, поваром грязной стряпни, авантюристом, сравнивает с Азефом. И потом «Долой диктатуру Сталина!» Не надо было этого писать.

Она говорила, что нужно убрать из «Манифеста» крайние выражения и призыв, говорила тогда в глиняной хатке на окраине Харькова. Кругом мертвая пустыня. Дома брошены, заколочены. Иногда сквозь грязные стекла видны страшные лица, лица обезьян, с провалившимися щеками, выпуклыми лбами.

А кругом садочки, ставочки и ни птицы, ни кошки, ни дворовой собаки. Голод.

Хозяин, высокий мосластый, похожий на Горького и подчеркивающий это сходство узорной тюбетейкой на голове поставил на стол миску с запаренным жмыхом. И все ели, она не могла, сказала, что сыта. Сказала правду. На завтрак Анна дала бутерброды с черной икрой, салат и яичницу. Салат был необычайно вкусным. Анна сказала, что у ГПУ есть свое подсобное хозяйство с фермой, парниками, огородами и садами. Под Москвой – такое же, называется «Коммунарка». Там все поставлено на научную основу, а здесь на Украине науки не надо – ткнешь палку в землю, через год плодоносит.

На даче за стол садились человек пятнадцать, а когда приехала Женя с детьми, то и все двадцать. Кроме своих еще тетки из голодающего Урюпино, двоюродные племянники тоже из голодающего Борисоглебска. Когда-то они детьми ездили подкормиться на лето к родственникам отца, теперь пришла очередь тех.

О доброте Анны и гостеприимстве Стаха ходили легенды. Одна из них – о волшебном супе. Кто бы ни приходил в дом Анна бросалась кормить, и, если супа, оставалось мало, его разбавляли.

Вопрос Анны «У нас есть еще суп?» вызывал дружный смех. Кричали: «Есть! Конечно, есть!»

Говорили о новом законе «Об охране государственного и колхозного имущества» вроде бы его лично написал сам Сталин (никто не взглянул на нее: деликатность или поглощенность жмыхом?), о том, что по этому закону даже за колосок, подобранный на колхозном поле полагается расстрел. Или в лучшем случае – десять лет с конфискацией имущества.

Кроме нее не ел жмыха Василий Николаевич Каюров. Она догадалась – не хотел объедать других. Василий Николаевич был неприятно удивлен, увидев ее, и, кажется, даже хотел уйти, но Руфина вышла с ним на двор, и он вернулся, и даже спросил ее о здоровье родителей и детей.

Она и сама жалела, что пришла в эту мазанку; Руфина, конечно, обманула ее, сказав, что у нее к хозяину дело.

Ей было все равно куда идти. Приехала с дачи вместе со Стахом и в машине спросила его, правда ли, что из Полтавы пришел поезд, загруженный человеческими трупами.

– Откуда знаешь?

– Слышала, как ты кричал по телефону, что тебе некуда их девать.

– Правда, – сокрушенно вздохнул Стах. – Увидишь Иосифа, расскажи, в каких нечеловеческих условиях здесь приходится работать.

– Я его больше не увижу. Съезжу, защищу диплом и вернусь. Найди мне работу.

– Ну ладно, ладно, милые бранятся только тешатся.

Когда доели жмых и повздыхали над драконовым законом, хозяин зачитал «Манифест».

Уже где-то в середине чтения она почувствовала дурноту. Печь с неживым черным устьем вдруг стала заваливаться, расплываться. Она уцепилась пальцами за лавку.

«…Ни один самый смелый и гениальный провокатор для гибели пролетарской диктатуры, для дискредитации ленинизма не мог бы придумать ничего лучшего, чем руководство Сталина и его клики…»

Нечеловеческая боль сдавила обручем голову, желудок перехватило спазмом. Она старалась не смотреть на шатающуюся печь, уставилась в столешницу.

«…превратились в банду беспринципных, изолгавшихся и трусливых политиканов, а Сталин…»

Сердце стучало так сильно, что казалось, слышат все. Потом оно начала медленно подниматься, стало в горле, ломило скулы, болела рука и что-то страшное, очень медленно вползало под левую лопатку.

«…сплотиться под его знаменем… немедленно за работу… политикана и изменника… от товарища к товарищу… Долой!.. Да здравствует ВКП(б)…»

Страшное нестерпимой болью повернулось, вошло в спину, как раскаленный бур. Она застонала.

Потом был трамвай, Руфина и Каюров поддерживали ее. Жалкая комната Руфины, топчан, ощущение, что избита жестоко, все ломит, саднит. Запах валерианы.

– Не надо так… Нехорошо, неправильно… та же ненависть и слова те же…

– Тебе нельзя разговаривать.

Когда стала сползать с топчана, нащупывать ногами туфли: «Мне пора, дома волнуются», Руфина то ли спросила, то ли приказала: «Возьмешь это», и положила в сумку, сложенные вдвое листочки папиросной бумаги. «У тебя самое надежное».

«Разговаривать нельзя, взять с собой в дом председателя гэпэу „Манифест“ можно. Люди беспощадны и самые беспощадные те, кто одержим идеей. Иосиф тоже беспощаден. Зачем я туда пошла, ведь я же знаю, что для меня нет места нигде».

В комнату, неслышно ступая мягкими чувяками, вошел Иосиф. Она сделала вид, что читает учебник. Он подошел к комоду, вынул что-то и так же неслышно ушел. Весь год он почти не выходил из дома, не выступал на конференциях и пленумах, целыми днями валялся то на одном, то на другом диване. Читал, что-то писал.

Однажды, прибираясь в его кабинете, подняла с пола исписанный его крупным растянутым почерком листок. На полях похабные рисунки.

И бегство в Харьков не удалось.

На дачу вызвали врача, он предположил инфаркт. Пролежала неделю, Анна и Женя ухаживали как за ребенком. Все время было очень грустно, от любого слово, жеста на глаза наворачивались слезы.

А начиналось так хорошо. Дача действительно находилась в чудном месте: дубрава, огромный труд. После ужасных дней в Москве она словно окунулась в прохладу и чистоту юности.

Катались на лодках по пруду, вечерами играли с детьми в лото. Стах соорудил для детей, чтоб не ссорились, много качелей. До этого, кто-нибудь из них сидел, свесив ноги с доски до темноты, сторожа место.

Ни посулы, ни вопли обездоленных, ни угрозы не действовали. Особенно отличался Вася. Самый старший среди детей, он каким-то ловким маневром овладевал качелями и сидел, как сыч.

Она научилась фотографировать, и шофер Стаха проявлял и печатал карточки. Одна оказалось странной: Анна и Женя в лодке, а сбоку, среди листвы чье-то размытое лицо. Первым лицо заметил Вася, но Аня и Женя, присмотревшись, сказали, что это просто игра теней. Ей все же казалось, что – лицо.

И был еще один странный случай. Они с Руфиной засиделись допоздна над дипломами. Руфина пошла провожать к остановке трамвая.

Рабочий поселок тракторного завода. Широкая тускло освещенная улица. Первой услышала шаги Руфина. Шепнула:

– Пошли быстрее, здесь вообще-то неспокойно.

– Как же ты назад?

– Дождусь кого-нибудь на остановке. Можешь еще быстрее?

Они побежали. Человек тоже побежал. У нее хрустнул и сломался каблук. Она остановилась, обернулась. Мужчина отскочил в тень барака.

– Идем медленно. Не надо бежать.

Человек шел за ними. К остановке трамвая не вышел, растворился в сумраке улицы.

– Почему ты шла так спокойно? – спросила Руфина. – Из-за каблука?

– Нет. У меня есть вот что, – она вынула из сумочки «Вальтер», подаренный Павлом.

– Вот это да! Значит, значит… ты можешь кого-нибудь убить.

– Не знаю, смогу ли. И потом, я не умею по-настоящему стрелять.

– Надо научиться, – назидательно сказала Руфина.

После этого случая они больше не засиживались до темноты. Основные главы диплома были написаны. Теперь она помогала Руфине, потому что та пропустила консультации.

Еще в феврале она прошла чистку, а вернее не прошла, и была исключена из партии «как скрытая до конца не разоружившаяся троцкистка». Переживала исключение очень тяжело, забросила занятия, лежала на кровати, курила и читала какую-то книжку на китайском. Надежда ходила в партячейку, писала заявление, но, когда-то спасенный ею от больших неприятностей Коварский (теперь он был секретарем) сказал, что через три года Руфина может восстановиться в партии, а сейчас и разговора быть не может – слишком дерзко вела себя на комиссии. Брала бы пример принципиальности с зав промышленным отделом ЦК ВКП(б) товарища Ежова, который на чистке выступил против Шляпникова, в семье которого он воспитывался.

Надежда смотрела на топорное лицо Коварского и думала: «Зато ты проявил принципиальность», но говорить не стала. Помнила как орал Иосиф после того, как её «вычистили» в двадцать первом.

Но все равно ора не избежала. И какого ора, с швырянием сапога, ему стала изменять обычная сдержанность. Что-то гнуло его, тревожило, он много пил и много валялся на диванах. По сути это была депрессия. В конце июня ей подбросили анонимную записку.

«Лучших большевиков-ленинцев объявили контрреволюционерами. Не они, а сталинцы истинные контрреволюционеры. В стране господствует диктатор Сталин – дикий и кровожадный, каких еще не знала страна. Открыто надо признать, что ленинской партии нет, а есть сталинская».

Стало противно: значит в аудитории кто-то зорко наблюдал за ней, и когда она вышла на перемену, трусливо подложил в тетрадь записку.

Настроение было испорчено, поэтому на званые именины пришла сумрачная.

Иосиф к наркому идти не пожелал, предпочел остаться на диване. Пришла после занятий и сразу же в передней, почувствовала себя неловкой, плохо одетой, не по-праздничному усталой.

Здесь все сверкало, сияло, звенело, жирно лоснилась мебель красного дерева, мозолили глаза многочисленные вазочки и статуэтки-пастухи, маркизы, собачки, искрился хрусталь люстр. Дора, в панбархатном платье до полу, невольно взглянула на запыленные туфли гостьи.

– Я из библиотеки, – извинилась за туфли Надежда.

– Что ты, что ты! Все прекрасно. Ты всегда элегантна.

Первый тост был за Иосифа, выпили стоя, с Надеждой чокались многозначительно, глядя в глаза.

Стол напоминал клумбу в цековском санатории, все цвета: от палевого оливье и розовой лососины до черного пятна икры в большой хрустальной миске, потом пили за именинницу, за ее родителей, за железные дороги Советского Союза, потом долго молча ели.

Надежда подумала, что их застолья, благодаря Иосифу, все же интереснее, по-грузински изящнее что ли и еда хоть и не такая обильная, но вкуснее, разнообразней. Здесь все отдавало общепитовским майонезом.

«Скоро запоют, – обреченно подумала она. – Запоют, потому что разговаривать не о чем. Опасно разговаривать».

Действительно запели. Но не так проникновенно и слаженно, как часто пели Иосиф, Вячеслав Михайлович и Клим, а громко, надрывно пусто. Надежда выскользнула в прихожую, Дора тотчас за ней.

– Как уже?

– Да, да. Извини, завтра уезжаем в Зубалово, надо собрать детей.

– Я передам для них сладкое.

Хотя с Грановского пешком минут пятнадцать, вместо огромных кусков, покрытых пеной взбитых сливок, украшенных вишнями, притащила какое-то розовое мессиво.

Но дети обрадовались, набросились с небывалой жадностью. Она следила, чтоб не переедали сладкого, и вдруг такое пиршество.

«Каким будет приговор? И что будет со мной? Не надо было уезжать в Харьков. Но ведь сил уже не было жить рядом. Надо было спасать их любовь. Любовь умирала. Он сказал ужасные слова, когда они вернулись от Молотовых».

Каролина Васильевна сказала, что хозяин ужинает у Молотовых, и она, оставив мурлычащих, стонущих, хрюкающих от удовольствия детей пошла к соседям. Иосиф уважал Полину, считался с ее мнением, и очень любил ее украинские борщи с пампушками. Молотовы были «свои», не то что люди оставшиеся в доме на Грановского.

Иосиф обрадовался, когда она вошла, похлопал ладонью по стулу, стоящему рядом. И прибор ждал ее – Полина, кроме всех своих достоинств, была еще и хорошей подругой.

Говорили о том, как правильно поступил Иосиф, отменил несколько месяцев тому назад партмаксимум.

– Да я только что видела результаты. Стол ломился, дамы, наконец, вынули бриллианты, ощущение, что побывала в нэпманской компании, а не у наркома.

– Ну, наверное, уже пора отбросить спартанские ограничения, – мягко сказала Полина. Это был сигнал, призыв остановиться, но она чувствовала привкус майонеза, помнила взгляд на туфли и огромную черную кляксу икры посреди стола.

– Меня это все не касается, я ношу шубу времен Туруханска, и вполне доволен.

– Ошибаешься, очень даже касается.

– Как это? Ты будешь покупать бриллианты? Ха-за. Денег не хватит, – он тоже не хотел поворота темы. – Разве, что с Нового года начнешь зарабатывать.

– Я имела ввиду другое: теперь всякая нечисть полезет в партию. Раньше партийный получал меньше беспартийного, неважно, кем он был, пусть даже директором. Теперь наступает власть бюрократии.

– Надя, ведь НЭП был властью капиталистических элементов, надо от них избавляться. Но не для того, чтобы придти к уравниловке, – это Вячеслав Михайлович тихо и проникновенно.

– Давайте назовем такие идеи по-другому. Например – идеей социального равенства.

– Или, что будет еще правильней, левацким бузотерством и мелкобуржуазным загибом. – добавил Иосиф.

– Или, – подхватила Полина, – обыкновенной человеческой завистью к положению других. Я, конечно, имею ввиду не вас, Надя.

– Почему нет? Может, ей хочется бриллиантов.

Она ненавидела эту манеру называть ее в третьем лице, ненавидела, ненавидела, потому что знала – специально, чтоб обидеть, унизить. Надо было прекращать этот разговор или уйти. Но она и так боится нечаянно вызвать взрыв и вечно молча сидит где-нибудь в сторонке.

– Объясните мне, зачем закрывают концессии?

– Затем, что капиталистические элементы нам не нужны, – вежливо пояснил Молотов.

– А по-моему это бюрократия хочет распоряжаться всем без помех. Распределять.

– Ты думаешь, рабочим нравятся кулаки и мелкая буржуазия?

– Это… это… хорошо, оставим этот разговор. Я только хотела сказать, что борьба против равенства – вот, что объединяет бюрократов и нэпманов.

Молчание.

– Светланочка удивительная девочка. Я не знала, что она уже умеет писать, наша тоже выводит какие-то каракули. Иосиф, съешьте еще пампушку, ну пожалуйста, вам же хочется, я вижу.

– Хочется, очень хочется, но… вы их чесноком натираете.

– Конечно. Это положено.

«Там майонез, здесь чеснок».

– Что в теоретики подалась? Может, в школу к своему Бухарчику запишешься? У тебя в башке мякина, плохо – плохо, хорошо – тоже плохо. Так НЭП это хорошо или плохо?

– Ты хочешь говорить серьезно?

– Очень серьезно. Для меня важно мнение рядового члена партии.

– НЭП это не хорошо и не плохо. Это ошибка Ленина, которой ты воспользовался, но уравниловка это тоже откат.

– Ничего не понимаю. Объясни мне неразумному, как это воспользовался ошибкой.

– Ты почувствовал тягу бюрократии к хорошей жизни.

– Что же тут плохого. Бюрократы тоже люди.

– Бюрократы – воры. Они и мелкая буржуазия конкурируют за власть. Ты ставишь на бюрократию. На маленьких незаметных людей, которые всем будут обязаны тебе. Теперь они будут всем распоряжаться, и они обглодают страну.

– Интересная мысль. Теперь скажи, зачем мне это нужно?

– Я же сказала – они всем обязаны тебе. Ты их покупаешь, в благодарность они позволят тебе все.

– Значит, я такой дьявол, злодей, соблазняю праведных большевиков, ведь они же все большевики, с этим ты согласна?

– Большевик, отрекшийся от идеи социального равенства, купленный привилегиями, готов к выполнению самых жестоких и несправедливых приказов.

– Приказы буду отдавать конечно я?

– Ты очень хорошо понимаешь людей, чувствуешь их сильные и слабые стороны.

– Это мы уже слышали. Отвечай по существу.

– Я по существу. Ты умеешь играть на плохих, низменных качествах людей.

– Знаешь, что самое печальное? Я знаю наперед все твои доводы. Если скажу, что рабочим не нравится власть кулака и мелкой буржуазии, ты ответишь, что это трюк, подлизывание к рабочим, потому что самому не справится, ты это почти сказала у Молотовых, если я скажу, что момент в стране сейчас очень серьезный, ты возразишь, что я чувствую шаткость своего положения и поэтому не выступаю ни на конференциях, ни на пленумах. Попросту говоря – боюсь…

Впервые она не решалась взглянуть на него, потому что то, что он говорил, было правдой.

– Ты – враг, Надя… Ты мне как ядро на ноге каторжника…

– Какой же выход?

– Выход у тебя есть. Уйди, не мешай.

Если бы одинокий прохожий оказался на Моховой глубокой, темной октябрьской ночью и над черными стенами Кремля увидел два узких освещенных окна, он наверняка бы подумал: «Это Сталин не спит». Но прохожие в такой час по Моховой не ходили – некуда здесь было ходить ночью.

Она не могла уснуть. Иосиф тоже не спал, она слышала, как он из кабинета ходил на кухню. Иногда он любил ночью поесть, и Каролина Васильевна оставляла для него на столе бутерброды и накрытую теплым стеганым «немецким» колпаком кастрюльку любимой гречневой каши с жареным луком. Совсем рядом, через коридор, не спал человек, делавший ее и безмерно счастливой, и безмерно несчастной. Человек, от которого зависела судьба «преступников» числом двадцать один. Придуманная им дата рождения. Никогда не спрашивала, зачем изменил год и дату, хотя могла. Неважно. А сейчас не может совершить самого насущного: пройти несколько шагов по коридору и спросить, что будет с ними, что будет с ней? Что означало «уйди», уйти от него или… вообще? Но ведь он прервал отдых в Сочи, сам приехал за ней, отвез в Москву. Она убеждена – позвонил Стах. Позвонил, когда она уже чувствовала себя здоровой. Почему?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю