355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Трифонова » Единственная » Текст книги (страница 11)
Единственная
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:51

Текст книги "Единственная"


Автор книги: Ольга Трифонова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)

Клара Цеткин подбежала к нему, целовала руки, ему было неловко, и он пытался поцеловать руку старухи.

Иосиф сказал: «Маразм» и с усмешкой: «Он себе яму вырыл этим докладом, в части, где госаппарат сократить. Теперь они все сделают сами».

– Кто они?

– Ты, она, он…

После приступа, случившегося в середине декабря, стало известно, что Ильич намерен «активно ликвидировать все свои дела», то есть срочно доделывать намеченное. При том, что все связанное с его болезнью и работой считалось секретным – в секретариате обсуждалось шепотом, давалось понять взглядами, жестами. Правда, кажется, никто не знал, что Лидия Александровна приходила к ним на квартиру с просьбой от больного дать яду. Иосиф отрезал: «Яд дать не могу», сообщил о визите на Пленуме. Обернулось, как всегда, новой и малоприятной нагрузкой: пленум возложил на него персональную ответственность за соблюдение вождем режима.

Но Ленин совсем не собирался соблюдать режим, и хотя правая рука у него была парализована (подавал левую) речь была нормальной. Более чем. Она слышала на следующий день после того, как Фотиева была у них с просьбой о яде, его жуткий крик: «Идите вон!»

Невозмутимая Фотиева вышла из его кабинета с трясущимся подбородком. Он вообще все эти дни вспыхивал по мелочам, разговаривал громко, возбужденно, потом извинялся за горячность.

Мария Акимовна один раз шепотом: «Ничего не понимаю. Просит яду и одновременно требует, чтобы все ели вместе с ним». Так что в секретариате действительно ничто не было тайной.

Во время пленума и произошел по ее вине инцидент, который словно бы открыл шлюзы злобы, недоверия, истерии. Она сидела в зале докладчиков и вычитывала с машинки. Вокруг толпился народ, кто ждал своей очереди на доклад, кто уже вышел, обсуждали громко. У нее разболелась голова, чувствовала, что к концу заседания не поспевает. Увидела Володичеву, попросила помочь считывать. Маруся, добрая душа, тут же села рядом, стала читать вслух, она сверяла. Дело пошло живее. Вдруг наткнулись на непонятное слово. Вертели его и так, и сяк – не разгадать. Почерк то ли Каменева, то ли Бухарина. Мучались, пока она не решила пойти в зал заседаний и показать Бухарину. Он, как всегда, сидел рядом с Иосифом.

Иосиф посмотрел на нее отсутствующим взглядом, как на чужую, но когда она подошла сзади, положила листок перед Николаем Ивановичем, чуть-чуть отклонившись, коснулся плечом ее груди. У нее закружилась голова, вспыхнуло лицо, к счастью, никому до нее не было дела.

Услышала:

– Оставь. Это интересно.

Листок уже лежал перед Иосифом.

Вот и все, секундное прикосновение лишило ее самообладания.

А утром пришла зареванная Маруся и рассказала, что ей звонил Ярославский, орал, что она помешала выполнить важное поручение Ленина, что он этого так не оставить, будет жаловаться Ильичу. Иосиф сказал: «Пусть жалуется. Я выполняю поручение пленума и не собираюсь его информировать о политической жизни. Речь шла об очень важном деле – монополии внешней торговли, и Емельян делал записи для старика. Это не годится. Его надо беречь от волнений».

Емельян жаловаться, видимо, не стал, потому что день шел спокойно, криков из кабинета не доносилось, но зато вечером из квартиры, куда дверь была открыта, раздался звенящий крик Марии Ильиничны:

– Тогда я обращусь к помощи московских рабочих! В каком случае? Чтобы они научили вас, как надо заботиться о Ленине.

Пауза. Мария Ильинична пробежала через приемную, истерически всхлипывая, роняя шпильки и заколки на пол. Часовой выпучил глаза. Фотиева и Володичева нагнулись ниже над работой, но она успела поймать испуганный и любопытный взгляд Маруси и поняла по этому взгляду, что разговор был, наверное, с Иосифом. Конечно с Иосифом, она-то как никто знает, до какого состояния он может довести.

Через минуту Мария Ильинична выскочила из кабинета, вслед ей неслось:

– Позови Надю, я буду диктовать ей!

Но вместо Надежды Константиновны в кабинет прошел доктор Кожевников.

В приемной была тишина, слышен только шорох переворачиваемых страниц.

Мария Ильинична появилась снова, остановилась перед ее столом. Надежда подняла глаза. С белого отечного лица на нее с ненавистью смотрели глаза мопса.

– Вы… вы…, пожалуйста, перепечатайте все это сегодня, – шваркнула на стол стопку бумаги.

– Хорошо. Я задержусь.

– Маша, идем со мной, – Надежда Константиновна на ходу дотронулась до ее плеча, и они вошли в кабинет.

Потом появился доктор с лицом «все в порядке», и снова зашуршали бумаги. Она задержалась допоздна. Голова болела невыносимо. Решила пройтись, может, утихнет от свежего воздуха. Было холодно, по брусчатке мела сухая легкая поземка, светились только окна жилого кавалерийского корпуса. У Иосифа завтра день рождения. Впереди ночь, успеет испечь пироги, наварить холодца. Холодные закуски возьмут в столовой.

Но Иосиф пир отменил: «Посмотри на себя. На тебе лица нет. Позовем только своих, Полина и Мария Давидовна помогут. Сорок три – дата некруглая. Посидим немного, выпьем, попоем».

Но она все равно поставила тесто, приготовила фарш, грибную начинку.

Он пришел на кухню «снимать пробу», положил на тарелку вареного мяса, грибов, сел за стол, молча поел, снова потянулся к мискам.

– Иосиф, нельзя! Ничего не останется для пирогов. Помнишь, как в девятнадцатом у нас была общая кухня, и я учила Надежду Константиновну готовить картофельные оладьи. Она ничего не умела, мы смеялись, а теперь ее золовка смотрит на меня с ненавистью.

– У Надежды Константиновны мать была замечательной кулинаркой. Старик не устоял перед пирогами и пышками… Любит вкусно поесть, особенно икру паюсную. Так говоришь, он ей диктовать будет?

– Сказал так.

– Значит, тетки пока без работы… А на блядь эту не обращай внимания, кто она такая? К рабочим она обратиться, так рабочие и побежали, им жрать нечего…

День рождения, как всегда, удался. Мария Давидовна расстаралась: кроме пирогов и холодца «от хозяев», была еще запеченная баранья нога и замечательное лобио. Иосиф ставил на патефоне пластинки, потом танцевали, потом пели хором «Распрягайте хлопцы коней» и другие прекрасные песни, а мамаша – специально для Иосифа, очень проникновенно, «Сулико». И всегда, во время исполнения этой песни, все замолкали с печальными лицами – вспоминали юную Екатерину Сванидзе.

Надежда шепотом попросила Иосифа сыграть на флейте, но он посмотрел с укором: как можно, ведь это только для нее, только их тайное. Ей стало неловко и до конца празднества сидела рядом, тихонько сжимая под столом его больную руку.

Климент Ефремович с чувством, без единой заминки, прочитал свое любимое «Сакья Муни», а Полина – слабеньким, но очень приятным голоском, спела «Ничь така мисячна». А потом была ночь; она несколько раз ходила проверять, как спит Вася, и каждый раз он просыпался и сонный, бормоча что-то неразборчивое, притягивал ее к себе, обнимал, и они снова были вместе, так и уснули под утро, приникнув друг к другу в нераздельности.

На работу пришла с опозданием, ставила Васе компресс и сразу почувствовала электрическое потрескивание в приемной. Дело было не в ее опоздании, опоздание было оговорено, о дне рождения Генсека, помнили, конечно, шаровые молнии плавали в воздухе от чего-то другого.

Дверь в квартиру была затворена и весь день оттуда никто не появлялся. Володичева шептала: «Каталась по полу, рыдала… а он требует разрешения диктовать дневник… просто ужас, Надя, ужас. Вызывая меня сегодня, предупредил, что завтра будет диктовать, пускай хоть пять минут, предупредил, что секретно, нет, сказал, строго секретно, а я не знаю, если секретно, записывать в дневник или нет?»

– Спроси Лидию Александровну.

Надежде хотелось спросить, кто катался по полу и рыдал, но представить в таком виде Надежду Константиновну было невозможно. Значит, Иосиф опять наговорил дерзостей Марии Ильиничне.

«Конечно, их можно понять. Родной человек так тяжело болен больше полугода. Врачи не обещают скорого улучшения. Смотреть на него теперь мучительно, а каково близким. Они же не каменные, нервы сдают».

И все-таки он начал диктовать сквозь боль, она-то знала, что такое головная боль. Володичева выходила из кабинета с опрокинутым лицом, сама расшифровывала, сама перепечатывала. Потом заявилась вечером к ним, уединились с Иосифом и еще с кем-то (кто-то был в гостях) в кабинете. Иосиф вышел мрачнее тучи. На ее вопросы отвечал звуком, похожим на рычание. Спросил мимоходом: идиотка Володичева, или притворяется, хватит ли у нее ума не поставить в известность делегатов грядущего съезда.

– В известность о чем?

– О том, что он диктует ей письмо к делегатам, дура! Сидишь рядом и ничего не знаешь. Ты этой клуше намекни, чтоб не вздумала лишние копии делать.

– Это у нас невозможно.

– Возможно, все возможно, – он вытряхнул из пепельницы в корзину, черные хрупкие останки сгоревшей бумаги. Подошел к ней, крепко взял за плечи. – Имей ввиду от того, что сейчас происходит, зависит и твое будущее и будущее твоего сына – и оттолкнул довольно сильно.

На следующий день постановление комиссии: диктовать не более пяти-десяти минут, но ответа не ждать. Ни друзья, ни секретари, ни домашние не имеют право сообщать ему события политической жизни.

Авторы тюремного приказа – Сталин, Каменев, Бухарин, она так и сказала «тюремного».

– Дура, баба, – процедил он. – Это решение врачей, мы просто подписали.

– Нет, это врачи подписали, а решение принимали вы. Неужели вы не понимаете, что для него изоляция хуже смерти?

Он побелел так, что проступили оспины.

– Ты… – совладал с собой, отвернулся, прошелся по спальне, сел в кресло. – Помоги снять сапоги, весь день на ногах, отекли.

Она помогла снять и, сидя на корточках, попросила жалобно:

– Не мучайте вы его. Ему немного осталось.

– Немного, немного, – передразнил с сильным грузинским акцентом, очень чисто. – За «немного» наворотит столько, что не расхлебать за сто лет.

И действительно он, кажется, «ворочал». Диктовал каждый день, то Марусе, то Лиде. Они ходили с безумными глазами, закладывали копии в конверты, запечатывали сургучом, надписывали и клали в сейф на особую полку, ключ от которой носили с собой.

В дневнике секретарей то были записи о диктовке, то нет. То и дело в приемную врывалась Мария Ильинична, проверяла все с машинки.

Однажды вечером сидели в приемной вдвоем с Марусей. Она медленно и неловко перепечатывала расшифровку. Тук-тук, тук-тук. Пауза. Видно потеряла букву. Надежда встала, подошла сзади:

– Дай я помогу, ты устала.

– Ой, не надо. Мария Ильинична может войти. Она все контролирует, – и вдруг затряслась, стала тыкать в листок, – я не могу, не могу этого напечатать.

Надежда вгляделась в слово – «Держиморда», поняла сразу о ком.

– Ты не представляешь, – шептала Маруся. – Какой ужас! Если б они могли встретиться, поговорить…

Но встречала она вечерами у себя на квартире попеременно то ее, то Лидию Александровну. Он уединялся с ними в кабинете, и, выйдя, они отказывались от чая, торопились уйти. В приемной стали вести себя странно: избегали смотреть на нее, будто это не они накануне вечером умилялись Васенькой, расспрашивали о здоровье бабушки Кэкэ диковатого косноязычного Яшу.

Она спросила:

– Что они тебе носят? Если то, что диктует Ленин, то это секретно. Мне сама Володичева говорила: он предупредил, что секретно, совершенно секретно, вплоть до членов ЦК.

Он долго смотрел на нее, прищурившись, потом спросил тихо:

– Ты понимаешь, кто он сейчас?

– Вождь мирового пролетариата. Председатель Совнаркома.

– Неет. Он сейчас больной, полуумный старик. Разве может нормальный додуматься до того, чтобы увеличить количество членов ЦК до ста за счет рабочих. Ты видела таких рабочих, которые могут решать кардинальные вопросы жизни страны или даже мира?

– Видела. Каюров, мой отец, и вообще вопрос странный. Михаил Иванович из рабочих…

– Михаил Иванович – нол!

– Но Ильич не ноль. Разве его речь на Конгрессе Коминтерна не была выдающейся? У него по-прежнему светлый ум.

– Иногда. Но бывает помрачение. Дзержинский мне рассказывал, как летом он с блаженной улыбкой подписывал приказы о казнях десятков тысяч людей. И сейчас помрачение. Какая разница, войдет ли Грузия в состав Союза непосредственно как хочет Буду или в Российскую Федерацию на правах автономии? Никакой. Он сам за автономизацию, но ему важно дискредитировать меня и Серго. А что Серго дал по морде негодяю, назвавшему его «сталинским ослом»; так за те эпитеты, которые твой Ильич любил раздавать своим противникам, в старину на дуэль вызывали.

– Может, он еще тебя на дуэль вызовет за то, что ты обидел Надежду Константиновну.

– Откуда знаешь? Старуха уже проболталась?

– Все знают, что она была в истерике.

– А он знает, почему? Как тебе кажется?

– Не знает. Она не сказала. Ведь ему было ночью плохо, паралич вернулся.

– Может, именно потому, что сказала… Кто-то из нас… у кого-то выдержки больше… похоже у него.

– А ты говоришь помрачнение. Я ничего не понимаю в «грузинском вопросе», но все говорят, что вы с Дзержинским не правы.

– А ты веришь «всем».

– Я знаю, каким ты можешь быть… нетерпимым. Подумай о своем характере.

– Ах ты ж, моя воспитательница! – обнял, похлопал по ягодицам. – Я подумаю, я крепко подумаю, но ты мне помоги, как жена, как друг. Я должен быть в курсе всего, что там у вас творится.

А творилось все время. То распоряжение готовить материалы по «национальному вопросу», то распоряжение той же Фотиевой прекратить.

Нервный разговор с Фотиевой Марией Ильиничной:

– Генсек ответил, что материалы без Политбюро дать не может (злобный взгляд Марии Ильиничны в ее сторону).

Мария Ильинична круто повернулась, ушла, вернулась с Надеждой Константиновной. Зря. Хотя у Лидии Александровны характер железный, все же она женщина и совсем скрыть свою неприязнь к Надежде Константиновне ей не удается. Правда, отвечает ей не так холодно, как ее золовке, но что-то едва уловимое в интонации выдает. И вообще последний месяц уверенности и сухости в ней добавилось. Иногда разглядывая ее остроносый профиль, Надежда отвлекалась на мысли неожиданные: знает ли эта женщина любовь земную, страдала ли от неразделенного чувства, обнимала ли кого-нибудь ночью. Ходили слухи, что она неравнодушна к Цюрупе, но это слухи, а в приемной распоряжалась поджарая, коротко стриженная начальница, мало напоминающая существо женского пола. К тому же Цюрупа с его белогвардейской породистой внешностью заставлял неровно дышать не одну служащую Рабоче-крестьянской инспекции. И все же особенно заледенела Лидия Александровна, когда Ильич начал диктовать свою работу «Как нам реорганизовать Рабкрин» – ведомство красавца, отца продотрядов Цюрупы.

Лишь иногда, во время совместных чаепитий вдруг, как дуновение теплого ветра в конце зимы, ощущались и доброта и душевность. Особенно если разговор шел о детях, жалела Васю, что мало видит мать и отца, интересовалась, заговорил ли, режутся ли зубки. Говорила, что похож на бабушку Кэкэ и еще любила намекнуть, что Иосиф в молодости был неотразим, так что выбор секретаря Аллилуевой совершенно понятен. Но и Владимир Ильич, судя по неуловимым интонациям воспоминаний, был тоже неотразим, жаль, что с Надеждой Константиновной у него вышла промашка.

Иосиф очень веселился, когда она рассказала ему о своих наблюдениях.

– Ну, конечно, женится он должен был на ней, она просто создана для него, совместное подполье еще больше подтвердило это и как он не понял? Вроде меня, который тоже не понял, что его революционная судьба – Маняша. На гимназистку польстился, а тот – на пышки. Курочки вы рябы, дурочки вы бабы. Митрофаны, истинные Митрофаны.

Зима волоклась медленно, сырая, с ледяными ветрами. В пальто можно было только перебежками по Кремлю – из дома в секретариат и обратно.

Мамаша, осмотрев свое изделие времён Февральской революции, сказала, что можно перелицевать и заново простегать ватную подкладку. Вот только ваты новой достать негде. Решили спросить у Маруси, которая владела обширным списком полезных людей. Правда, Сванидзе собирались в Тегеран, Марусе, конечно, не до ваты, но почему не попробовать.

Маруся ахнула, увидев драную подкладку с вылезающими клочьями ваты:

– Никакой перелицовки. Твой муж Генсек, ты – дама. У меня на Молчановке есть Матрена Акимовна, она одеяльщица, простегает в лучшем виде, а верх – возьмешь мое пальто. В Тегеране теплого не нужно. И потом, Надя, нужно носить корсет, извини, но после родов у тебя обмяк живот, поедешь со мной, это близко – проезд Художественного театра, чудная корсетница, и к Марсель Васильевне – за шляпой. За кружевцами в Царицыно к Поле Храповой вряд ли успеем, в крайнем случае оставлю свои воротнички, платье сошьём в Пошивочной ГОРТа.

– Мне надо только пальто.

Но Маруся наморщила курносый носик:

– Нет, в таком виде я тебя не могу оставить. Я виновата – запустила тебя, я и исправлю.

– Иосиф не даст денег на шляпу и корсет, это же дорого.

Но он неожиданно дал легко. Открыл ящик письменного стола:

– Бери, Татка, из моей заначки, бери, не стесняйся. Действительно ты что-то пообносилась.

Два дня носились с Марусей на машине от Молчановки, в Фалалеевский, оттуда на Ильинку, с Ильинки – все-таки в Царицыно к звероватой Поле, которая на робкую похвалу Надежды «Хорошие кружавчики» пробурчала презрительно: «Кружавчики! Это из Эрмитажа, им цены нет».

На этом поездки закончились, Надежде и так было невмоготу видеть синюшные от голода лица швей, раздеваться, стесняясь своего белья, одеваться, путаясь в рукавах, пуговичках, заходить в чужие квартиры, уставленные мебелью красного дерева со вздувшимися пузырями фанеровки там, где ставили горячие чайники. Маруся же чувствовала себя совершенно свободно.

– А эта чашечка? Какая прелесть? Попов?

– Корнилов. Обожаю Корниловские вещи, я вообще поклонница зеленого, это мой цвет. Сколько?

Или:

– Какая прелестная маркиза! Бриллиантики желтой воды, но зато огранка. Сколько хотите?

Маруся, выросшая в богатом доме, знала толк в вещах. Надежде было скучно, неловко, иногда просто стыдно, среди нищеты, а еще более – среди былой роскоши.

– Напрасно тебя корежит. Все равно они это понесут на барахолку, где их обманут, а я даю хорошую цену.

За два мучительных дня была вознаграждена его восхищенным взглядом:

– Таточка! Да ты у меня красавица! Настоящая нэпманша. Пошли проверим, как это платье и шляпка снимаются, пошли!

– Мне на службу пора.

– Ничего подождут. Идем! Ты за нэпманшу обиделась? Ну брось! Шутка!

Она боялась придти в новом пальто и шляпке в секретариат, его «нэпманша» все-таки сидело занозой, но в секретариате никто, кроме Шушаник, не заметил её обновок.

Оказывается Ильич сказал, что будет бороться за то, чтобы ему выдали материалы комиссии по грузинскому вопросу. Пусть секретари их готовят.

Зашла к нему поздороваться: лицо осунувшееся, серое, на лбу компресс, подал левую руку.

– Наденька, загрузил вас неимоверно. Но если бы я был на свободе, то я легко бы все это сделал сам.

Она почувствовала, что сейчас разрыдается при нем. Попыталась отнять руку, но он не отпускал, из впалых глазниц смотрели блестящие (не от жара ли?) глаза. Рука горячая, легкая, сухая.

– А помните, как вы учили Надежду Константиновну стряпать? Мы вас очень полюбили. Не за уроки стряпни, конечно. – Смешок. – Ничего из этого не вышло. А ведь нигде так человек не проявляется, как на коммунальной кухне?

На ее счастье вошел доктор Кожевников. Ленин отпустил ее руку и сделал кистью в воздухе какой-то слабый жест: то ли благословения, то ли прощания, то ли знак бессилия и беспомощности.

Она заперлась в туалете и там торопливо выплакалась.

Разве этого человека она видела в семнадцатом на Рождественской, когда прибежала с улицы и возбужденно рассказывала об агенте Вильгельма, не зная, что тот невысокий, который смеялся громче и искренней всех и есть «немецкий агент» Ленин?

Или на того, кто забегал на кухню, и она угощала его драниками и пирогами из муки грубого помола? Он называл это «прикармливать». Теперь он уходит навсегда, с каким мужеством, с каким достоинством! А она в это время покупает корсеты и шляпки – стыд. Надо сказать Иосифу, что бесчеловечно лишать его последней и единственной радости – работы и общения с людьми. Даже Фотиева поджатыми губами и взглядом куда-то ей в переносицу выражает неодобрение столь жестких мер.

Весь февраль он работал методично, то с Лидией Александровной, то с Марией Акимовной, а один раз уже в конце месяца диктовал Марии Ильиничне больше часа.

Она пришла домой торжествующая и прямо, почти с порога:

– Ты говоришь спёкся, а он диктовал сегодня вечером долго, очень долго, – часа полтора.

– Кому?

Вопрос – как выстрел, и глаза – как два дула.

– Марии Ильиничне.

– Перепечатывать дали тебе?

– Нет. И вообще это что-то личное, наверное. Она прошла с тетрадью. Знаешь, такие немецкие большие тетради с черными обложками, он их любит.

– Еще бы! Запомни – личного у него нет. Его личное – то сейчас борьба со… это борьба за дело рабочего класса. И она эту тетрадь унесла к себе?

– Какая разница. Кажется, нет. Определенно нет. Потому что после диктовки, к нему пошел врач, а она подошла ко мне, сказала, что я могу пойти домой, очень холодно и что-то еще… ты знаешь, мне последнее время трудно в секретариате, все как-то косо на меня смотрят, иногда замолкают, когда я вхожу, а Марья Ильинична разговаривает как с прислугой. Была неприятно удивлена, что я еще сижу, будто я по своей воле.

– Что она еще тебе сказала?

– Не помню.

– У тебя что мозгов только на тряпки хватает?

– Зачем ты так! Ведь это мамаша и Маруся меня уговорили, и пальто действительно…

– На хер твое пальто! Заткни его себе в пизду! Вспоминай, о чем мымра спросила.

– Это было так барственно, так недоброжелательно, я смешалась…

– Тогда я скажу. Она спросила, не передавал ли я чего-нибудь на словах.

– Да! Именно это.

– Даа… – проблеял ей в лицо. – я так и думал, что о яде беспокоится. Она готова его с того света притащить, чтоб только своих привилегий не лишиться.

– Он опять просил яд?

– Просил, просил.

– Бедный!

– Не такой бедный, если в тетрадочку диктует по вечерам, тайком.

– Может, это завещание?

– Вот именно. Только не то, что ты думаешь.

Последнюю неделю перед резким ухудшением его состояние было сносным, сначала работал с Надеждой Константиновной, а у Марии Ильиничны было лицо «оскорбленной невинности» и между ними тоже что-то напряглось, что-то нарывало, Надежда подумала: «Везде одно и то же: сестра и жена недолюбливают друг друга, как у нас Сашико и Маруся».

Бешено жали с материалами комиссии Политбюро по грузинскому вопросу. Она печатала, не разгибаясь, а вокруг в полной тишине было что-то зловещее. У Володичевой глаза стали огромными и, словно бы, невидящими как у филина, Лидия Александровна стала почему-то распоряжаться хриплым шепотом. По телефону читали письмо Троцкому, она вздрогнула, услышав имя мужа, кажется, вместе с именем Дзержинского «…и я не могу положиться на их беспристрастие».

Ломило в затылке, немели пальцы, нечаянно увидела как Мария Ильинична, не ответив на какой-то вопрос, показала глазами на нее. Ей все время хотелось плакать, бросить все и уйти. Таблетки нового доктора не помогали, лишь появилась слабость в ногах, и она перестала их принимать.

Потом наступил день, когда Володичева поедала неподвижным взором Надежду Константиновну, а та делала вид, что не видит взгляда филина. Из кабинета доносились гневные крики. Однажды расслышала: «Пришло?»

Без конца звонили Каменеву, который почему-то был очень нужен, но найти его не могли. К вечеру Ильичу стало худо, забегали врачи, Маруся рыдала в библиотеке. Шушаник отпаивала ее валерианкой. На вопрос «что случилось?» Маруся ответила сквозь рыдания: «Ах, Надя, если б ты знала!» Шушаник втягивала голову в плечи и опускала углы рта «мол, я тоже не понимаю».

Иосиф пришел поздно, она не слышала, как он пошел работать к себе в кабинет, утром, когда она убегала на службу, еще спал.

Теперь лицо у Володичевой было напряженным, глаза уменьшились, и она с непонятной решимостью поглядывала на дверь, из которой должна была появиться Надежда Константиновна.

Появилась в своей мышиного цвета толстовке, с еще более чем обычно небрежно убранными волосами. Глянула отстраненно. Лицо серое, щеки обвисли.

Володичева подошла к ней, что-то прошептала на ухо (такого еще не бывало), и они ушли в кабинет Надежды Константиновны.

Очень скоро Володичева вышла и тут же куда-то засобиралась, скользнула взглядом по ней, хотела что-то спросить, но передумала.

Она снова склонилась над машинкой. Ближе к вечеру вернулась Володичева и сразу – к Надежде Константиновне. Вышла понурая, спросила не надо ли помочь. Надежда, не поднимая головы, ответила: «Спасибо Маруся, я успеваю» и на этих словах из кабинета выбежала сиделка, нелепо заметалась перед дверью, словно перед ней разверзлась пропасть, и бросилась назад. Пробежала Мария Ильинична, потом доктор Валентинов.

– Умер?! – одними губами прошептала Володичева в ответ на ее испуганный взгляд.

Ясно было, одно: надо уходить из приемной. Так уже было в мае, когда его переносили в квартиру.

Домой не хотелось, опыт подсказывал: вчера ночевал в кабинете, сегодня жди или молчания, или злобной ругани.

Сырой мартовский ветер принес странный сладковато-тошнотный запах, тот, что помнила с Гражданской войны. Где-то что-то гнило. В новом пальто было тепло, и она решила прогуляться немного ну хоть до Дома Союзов, может быть зайти к Екатерине Павловне.

То ли от запаха, то ли от головной боли подступала тошнота. Фетровые боты намокли и стали тяжелыми. Прошла Александровским садом, день мерк, в саду было безлюдно, лишь вороны, сидя на голых деревьях громко орали над головой. За Тверской заставой, вдали светилась красная полоска заката. И вдруг она услышала траурную музыку, крики, увидела черно-серую ленту людей, вползающую в двери Дома союзов. Музыка звучала все громче и громче: «Грезы» Шумана, тара-тарарарара-тара, взмывала вверх почти визгливо и падала. Она оглянулась, сзади пустота, тишина, серые сугробы. Музыка звучала в голове, разрывая ее болью. Пауза. И начиналась сначала, с той же музыкальной фразы – тара-тарарара-ра-ра!

Она видела и слышала чьи-то похороны. У Исторического музея стало расти вверх что-то черное огромное, заслоняя Дом Союзов, очередь, оно надувалось, ширилось и вдруг покатилось вниз к Тверской, постепенно поднимаясь вверх. Она вгляделась и увидела на фоне заката огромную цифру тридцать. Она вдруг поняла вздрогнувшим нутром, что означает эта цифра и кого сегодня хоронят.

В купе проникал запах гари и дезинфекции. В коридорах слышалась немецкая речь. Граница. Значит, она дремала до самой границы. Затекли ноги, шея, ломило в затылке. Открыла сумку – в одном отделении кофеин, в другом облатки доктора Менцеля. Если бы он сейчас сидел напротив, она рассказала бы свой сон. Еще не поздно. Пограничное состояние: с одной стороны одна жизнь, с другой – другая. Она стала у окна. По перрону деловито прохаживались военные, точно так же прохаживаются на остановках вдоль курьерского состава на юг чины ОГПУ.

Направо – Эрих, умеющий унять боль, фонтан и памятник Гете перед ним, лампа с кружевным абажуром, стоящая на подоконнике, маленький трудолюбивый поезд, пробирающийся ежедневно через леса и туннели, музыка Дворжака из раскрытых окон казино, буки и грабы в Геологическом парке; налево оплеванная стена, запах от ног, когда он снимает сапоги, желтые прокуренные зубы, город, становящийся с каждым годом все уродливее, пустынные покатые площади Кремля, продуваемые всеми ветрами, выскабливания без наркоза, песни и пляски после сытных поздних обедов, полуголодные товарищи по Академии, сквер перед институтом Менделеева, куда они выходят поесть во время большого перерыва, старые липы, килька и тюлька на газете, расстеленной на лавочке…

А прямо – сапоги и шинели, что там, что здесь. Нет, она свой выбор сделала, двенадцать лет назад, когда прибежала к поезду с корзинкой, Иосиф и Федя уже ждали. Федя был потрясен, а Иосиф казался ребенком, вновь обретшим на вокзале потерянную мать.

Она вспомнила, что ни разу не вынимала из заветного маленького карманчика в сумке свой талисман. Крошечный клочок бумаги с запиской карандашом. Сунул утром в день бегства перед уходом в Смольный:

«Татька!

Ети ти миня деса пого почиюю не здеаешь ного, я буду тё вемя папа. Чеюю кепко, ного, очень ного. Иосиф».

Они никогда не говорили об этой записке, хотя ни тогда, ни потом она не разгадала, что означает «деса», но клочок всегда хранила в сумочке. Потому что никто, кроме нее, не знает, каким маленьким беззащитным он становится иногда рядом с ней. Его надо сажать на горшок, купать, говорить ласковые слова… никто не знает, как он берет грудь и замирает в младенческом блаженстве. Он доверяется ей безраздельно, безоглядно, только ей, и она одна – защита ему перед страшным миром.

Поезд тронулся. Ветер относил черный паровозный дым, и в его извивах ей почудилась цифра тридцать. Мелькнула кощунственная мысль: этот сон приснился первый раз в двадцать третьем, и с тех пор цифра не менялась, сегодня ночью она должна была уменьшиться на семь.

И еще она подумала о том, что всегда была прилежной ученицей. Ей велели вспоминать начало двадцатых, вспомнила. Почти до конца двадцать третьего. До марта, до рокового пятого числа, после которого наступило ухудшение, закончившееся параличом и потерей речи. Он все ждал какого-то известия, ждал по минутам.

Иосиф был совсем бешеный в те дни. Из кабинета доносился чудовищный мат, наедине с собой он матерился – как кавалерист-буденновец. Такого еще не бывало. Успокоился только через неделю. В секретариат она почти не ходила, потому что тогда и начались чудовищные головные боли, которые не отпускают до сих пор. Вокруг шептались о письме Ильича, которое Крупская отдала Мдивани и о его завещании, которое должно быть роздано делегатам съезда. Никакого «завещания» не раздавали, а уже после его смерти прочли делегациям, почему-то их называли «синими конвертами». Она даже не поинтересовалась, что за чушь, какие «синие конверты»? Жила, как в тумане. Часами сидела с Васей около ящика с кроликами. Иосиф был ласков, где-то отыскал врача-специалиста по мигреням. Специалист не помог. Понемногу научилась справляться сама: туго стягивать лоб полотенцем, принимать кофеин и много ходить пешком. Вернулась на работу. Все выглядели больными, одна Лидия Александровна по-прежнему суха, опрятна, деловита.

Поручила ей вместе с Марусей Володичевой готовить бумаги Ильича к переезду в Горки. Шушаник по указанию Надежды Константиновны и Марии Ильиничны отбирала книги. В середине мая его перевезли в Горки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю