355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Трифонова » Единственная » Текст книги (страница 5)
Единственная
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:51

Текст книги "Единственная"


Автор книги: Ольга Трифонова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

Ферстер был симпатичнее Кемперера. Высокий, худой, застенчивый. Один раз слышала, как Владимир Ильич кричал Лидии Александровне: «Ваш Ферстер шарлатан! Укрывается за уклончивыми фразами. Что он написал? Вы сами это видели?»

Лидия Александровна что-то неразборчиво ответила.

– Идите вон!

Дверь открылась, и Лидия Александровна уже на пороге:

– Ферстер не шарлатан, а всемирно известный ученый, – и закрыла за собой дверь.

Накануне вечером Иосиф говорил, что она приходила к нему с просьбой от Ленина дать яд.

Они ужинали, когда вошла Каролина Васильевна и сказала, что пришла Фотиева.

– Что эти старые бляди от меня хотят? – процедил он, и громко отодвинул стул, вставая.

Каролина все никак не могла привыкнуть к его привычке материться, поэтому в шоке пожала плечами и сказала: «Я не знаю».

В коллонаде к ней пришаркал на изогнутых ревматизмом ногах сосед по столу господин Рецлаф и сообщил, что после ужина в отеле танцевальный вечер, и он рассчитывает на нее как на партнершу.

«Слишком много приглашений».

– Я не танцую герр Рецлаф.

– Как жаль, это так полезно танцевать.

Помещение для грязевых ванн напомнило торфоразработки под Богородском. Женщина в синем халате вытаскивала ведерком грязь откуда-то из преисподней и обкладывала ей шею, колени, бедра. Было неловко лежать на кушетке бревном, она пыталась помогать, женщина отшучивалась по-чешски, и потом, после душа отвела в соседнюю комнату, укутала ласково, как ребенка, в простыню, уложила на кушетку и укрыла теплым пушистым одеялом.

– Спайте, – сказала на ломаном немецком и легонько погладила по голове.

У нее навернулись слезы. Уже очень давно никто не укрывал ее одеялом, не гладил по голове. Нет, год назад, когда поступила в Академию, по студенческой традиции устроили вечеринку в общежитии. Красное вино, закуска – винегрет и селедка. Вечеринка удалась, но она еле дотащилась домой. От красного вина всегда хмелела быстро, а от того сомнительного, просто заболела. Выворачивало до стона, до замирания сердца. Он уложил, принес чаю с лимоном, называл пьянчушкой, растирал ледяные руки.

– А все-таки ты меня немножко любишь, – прошептала она, положив голову на его ладонь.

– Я думал, что женился на гимназистке, на девочке из хорошей семьи, а оказалась гуляка и пьянчушка. Как же ты в таком виде через весь город добиралась, бедная моя.

– Ты же не разрешаешь вызывать машину, вот и добиралась.

– Тебе разреши, ты целыми днями пьяная будешь разъезжать, как Маруся Никифорова.

– Маруся Никифорова училась в Смольном, она не пила.

– Пила, пила и кокаин нюхала. И ты кофеином балуешься, знаю, знаю, брось ты эту бузу…

– Брошу. Только ты люби меня.

– А ты не убегай. Это у вас семейная привычка, чуть что – убегать. Мамаша твоя все бегала, она бы и сейчас непрочь, да не к кому. А тебе есть к кому? Узнаю – убью.

ГЛАВА IV

«Знает ли он о втором свидании? И о третьем – совсем недавно?»

В ту ночь она не могла уснуть. «Неужели он действительно установил за ними слежку? Не доверяет никому. Всех мучает. Зачем я тогда уговорила Нюру идти к нему? Моя жизнь повернулась бы иначе. А тогда он понял, что без него не могу жить, потому был такой веселый. Жил у какой-то учительницы. Хорошо бы ее увидеть. Но как найти… У него всегда кто-то был, в Курейке – Лидия, тоже совсем молодая, и в Вологде – Полина… Авель как-то проговорился, но я поклялась, что никогда, ни за что… И эта Трещалина, почему у нее к нему прямой телефон? Говорят, как только он позвонит, все бросает и мчится… Авель ее боится не напрасно…»

Зачем возвращаться в Москву? Чтобы мучиться от ревности к мужиковатой Трещалиной? Она бесконечно одинока среди дам «ближнего круга», все они чем-то руководят, в чем-то «участвуют», а она – простая необразованная машинистка.

Только Екатерина Давидовна Ворошилова искренне любит ее, и, кажется, искренне жалеет… Павлуша в Берлине… Его нет в этом вагоне… Паровоз тронулся с места, и она побежала за ним изо всех сил. Нюра и Федя смеялись и махали ей с крыши вагончика, а он бросил конец своего длинного клетчатого шарфа… Она схватила, но сил дышать нет, она задыхается…

Проснулась от страшного сердцебиения. Отодвинула штору. Светло, сеет дымно-серый дождь. В квартире тихо, дети спят. Пора кормить Светлану. Она зашла в спальню, Мяка тотчас подняла голову с подушки. Надежда, погладила ее по плечу, взяла из кровати Светлану и ушла к себе.

Странно, почти именно так и было почти десять лет назад. Он все повторял: «Обязательно в новой квартире оставьте комнату для меня. Слышите, обязательно оставьте».

Осень шестнадцатого года. Отец в Липецке лечит нервы, она с Анной – в поселке под Богородском, мать – у своего друга.

Куда возвращаться? Квартиру на Сампсониевском освободили. Екатерина Васильевна Красина сказала, что в крайнем случае заберет их с собой в Москву. «В крайнем случае». И вдруг – письмо от отца. Он в Питере. Снял квартиру за Невской заставой, напротив фабрики «Т-во шерстяных изделий „Торнтон“», конечно же Электропункт, до центра надо добираться на паровичке.

Уложили пожитки в корзинках и к отцу. Квартира ужасная, мрачная, запущенная. Но им не привыкать. Через неделю они превратили ее в чистенькое скромное жилье: ситцевые занавески, этажерка с книгами (хорошая этажерка, вращающаяся, оставил прежний хозяин) и неизменный абажур над обеденным столом.

Новый год встречали у Полетаевых и туда, в двухэтажный особнячок пришли Максим Горький и Демьян Бедный. Правда, пробыли недолго, но она была потрясена тем, что увидела Буревестника. Он был очень изящным, несмотря на высокий рост и мослатость, и все на нем было изящное – одежда, ботинки из тончайшей кожи на маленьких кожаных пуговичках. Запомнились эти ботинки на тонкой подошве, с «утиными носами», ведь на улице был лютый мороз.

В январе опубликовали новую таксу: цены на продукты поднялись в несколько раз. Лавки были пусты. Они ели картошку (девочки притащили мешок из Богородска), ели утром, днем и вечером. И тут появилась мать. Как всегда прямая, в идеально отглаженном платье с ослепительным кружевным жабо приколотым камеей. Вот когда она появилась, помнится смутно, а вот как возник Иосиф – до мельчайших подробностей.

Она занималась на музыкальных курсах, в классе рояля. После уроков в гимназии, еще два часа, потом долгий путь за Невскую заставу.

Пришла домой, а по столовой очень медленно ходит Сосо, в синей косоворотке, в валенках и в лицах рассказывает какую-то историю. Нюра, Федя и мама смотрят на него восторженно и хохочут.

– А вот и Надя, – говорит он. – Как ты выросла.

Мать спохватывается: – Господи, вы же все голодны, – и бежит к окну. Там между рамами, хранятся в пакете заветные сосиски.

Она с Нюрой накрывают на стол, а Федя все никак не может успокоится после захватывающего рассказа:

– А в Красноярск как добирались?

– На собаках, на оленях, пешком…

– А если бы вас взяли в армию, вы бы пошли воевать?

– Нет. Тоже убежал бы. А забыл! У меня собака в Туруханске была. Тишкой звали. Он со мной на рыбную ловлю ходил. Умнющий пес, если рыба об лед билась, он ее лапой придавливал. Как ваша жизнь, Надя?

– Моя? Спасибо. Учусь в частной гимназии, поступила на музыкальные курсы. В частной гимназии лучше, чем в казенной. Мы можем причесываться, как хотим.

– Да, у вас очень красивая прическа.

– По-моему слишком взрослая, – сказала мать, – женская.

– Нет, Ольга. Когда косы так уложены, они похожи на корону, а Надя на грузинскую княжну.

Сосо постелили в столовой, где всегда спит отец, а они все ушли в другую комнату. Надя попросила Федю пересказать, о чем рассказывал Сосо. Оказывается о том, как ссыльных призывали в армию и отправили в Красноярск.

– А что же смешного в этом?

– А смешно рассказывал, как добирался из ссылки. Как их на станциях мышиным визгом приветствовали слюнтяи – кадеты и эсдэки, всякие адвокаты, чиновники: «Вы – отдавшие лучшие годы…»

– Ребята, угомонитесь, пора спать, – крикнул из столовой отец.

И глуховатый голос Сосо:

– Не трогай их, Сергей! Молодежь… пусть смеются.

Утром все вместе собрались в город.

– А вы куда? – удивился Сосо. – Ведь сегодня воскресенье.

– Смотреть квартиру.

– Тогда обязательно в новой квартире оставьте комнату для меня, – все повторял, пока они ехали на крыше двухэтажного вагончика, и, не отрываясь, смотрел на нее.

Паровичок тащился по Шлиссельбургскому тракту, и от близкой Невы долетал пресных запах набухшего лица, такой же неповторимо-свежий, каким пахла девочка у нее на руках.

Сосо с Федей сошли у Лавры, им было дальше. Уходя он обернулся.

– Не забудете про мою просьбу?

– Не забудем, не забудем, – в один голос крикнули они.

Его глаза, под низко надвинутой на лоб шапкой, светились, как светится на солнце янтарь в серьгах у матери.

Дом на Рождественской поразил роскошью: огромный подъезд с мраморными колоннами, важный швейцар, лифт красного дерева. Они оробели, но Нюра первой пришла в себя и важным голосом объявила, что они пришли смотреть квартиру на шестом этаже. В лифте она шептала сестре:

– Ты что-то перепутала, мы не можем себе позволить снимать квартиру в таком доме. Совершенно очевидно, что с ценой какая-то ошибка.

Но когда увидели огромную обшарпанную квартиру, успокоились, потому и цену запросили умеренную, что ремонт требовался основательный. Тут же было решено, что ремонт одолеют своими силами, поможет мамин брат дядя Ваня и принялись «распределять» комнаты. Самую большую, что была налево из прихожей, назначили столовой и по традиции спальней отца и Феди, ту, что рядом – себе. Напротив – матери, а маленькую прямо у входа – Сосо.

– Здесь ему будет хорошо, – сказала она, войдя в узкую небольшую комнату с окном прямо напротив двери. – Отдадим ему этажерку с книгами, он любит читать, и стол для занятий, а для себя попросим что-нибудь у дяди Вани.

– А, может нам лучше сюда, а ему большую рядом со столовой?

– Нет. Так будет удобнее. Отсюда нам в ванную через весь коридор бегать, мимо него. Будем утром мешать. Он ведь всю ночь работает, и потом из кухни – черный ход, мало ли что… придут за ним, а он скроется. Пошли смотреть ванную.

Ванная располагалась в каком-то странном закоулке-аппендиксе, но была просторной, а главное – с колонкой.

– Замечательно! Купим дрова и будем топить колонку. Хватит обременять Гогуа.

– А мне нравится их обременять. Мне с ними хорошо.

– Тебе болтать с Ириной нравиться, интересно, о чем вы шепчетесь часами? Наверняка ты у нее выспрашиваешь об этом красавце-племяннике Ноя Жордании, ты и бегаешь ради этого. Как его зовут? Анзор, да? Или Даур?

– Я имени его не знаю, – пропела Надя, – и не хочу узнать. Земным созданьем не желая, его назвать…

Ах, как она помнит этот день! Что-то с ней произошло именно тогда, в тот день, потому что и обшарпанная квартира и город с ранними зимними сумерками были прекрасны.

В узкой комнате, в которую она притащит все лучше – даже единственные бархатные портьеры, будет жить Сосо! А сейчас он где-то в этом огромном, любимом городе, пропитанном запахом морского ветра и сырого снега. А ночью она будет прислушиваться к шагам в коридоре, к тихому разговору в столовой, когда он придет, и они с отцом сядут пить чай.

Но он не пришел ни в этот вечер, ни в следующий, ни через неделю. Они заканчивали ремонт квартиры, и она уже повесила бархатные портьеры в комнате напротив кухни, но ни разу не спросила отца, куда подевался Сосо. И не принято было спрашивать о людях, которые приходили к ним ночевать, и боялась выдать что-то о себе голосом или взглядом.

Можно было, конечно, подговорить простодушную Нюру, но тут уже восставала гордость: «Или сама, или никак». Получалось – «никак». Она простудилась, затеяв не по погоде мытье окон в новой квартире, и лежала в жару одна. Отец был на электропункте. Мать в госпитале «Компании 1886 года», где она работала акушеркой. Оттуда среди дня пришла красавица Доменика Федоровна Петровская, мамина подруга, принесла клюквенного морса и мандарин от мамы. Мандарин лежал на тумбочке и иногда вдруг поднимался к потолку и плавал по комнате. Потом он забивался в дальний темный угол и смотрел оттуда глазами Сосо, теми глазами, что светились янтарем среди серых огромных сугробов, наваленных по сторонам дороги в Лавру. Потом мандарин превратился в колокольчик и звонил, звонил.

Он звонил так долго, что она выплыла из бреда и поняла, что это звонят в дверь. В ночной рубашке пошла открывать, наверное, Федя, как всегда потерял ключ.

За дверью стоял Сосо.

Потом он рассказывал, что она покачнулась, махнула рукой, сказала «уходи» и медленно, цепляясь за стену, стала опускаться на пол. Он подхватил ее, взял на руки и понес в спальню. Еще он вспоминал, как она просила поймать мандарин и дать ей, и смеялась, показывая рукой в пустоту.

Но он никуда не вспоминал о том, что произошло потом. Его руки, скользя под рубашкой от шеи вниз, совсем вниз, забирали жар и приходило блаженство, потом он как будто исчез, но блаженство усилилось, стало почти невыносимым.

Тогда она протянула руку и почувствовала в пальцах его жесткие густые волосы. Она гладила эти волосы, сжимала их. Мандарин плавно спустился с потолка и покатился по ее животу все ниже и ниже и от этого качения была неизъяснимо-сладкая судорога.

И вдруг очень ясно она услышала произнесенные его тихим хрипловатым голосом слова:

– Ну вот, теперь ты будешь ждать меня.

– Буду, буду, – ответила она. – Я всегда буду ждать вас, только вы не уходите.

Но он исчез. Она болела тяжело и долго, и все шептались, что она очень изменилась.

«Такая бледная, осунувшаяся, и все о чем-то думает. Ведь она была такой веселой девочкой».

Она думала только об одном: что это было в сумерках, когда они были одни в квартире. Означает ли то, что он трогал ее везде, а она трогала его голову, прижимала ее к себе, означает ли это, что она стала женщиной. И почему он не приходит?

Из-за нее оттягивали переезд на Рождественску, она почему-то просила еще подождать, пожить здесь.

Наконец, перебрались. Телячьи восторги Нюры и Феди раздражали; пугал какой-то новый холодно-внимательный взгляд матери.

Был такой разговор еще на старой квартире.

– Странно, Доменика сказала, что когда навещала тебя, у тебя был жар, но ты была в сознании, а когда я пришла утром с дежурства, ты бредила и звала Сосо, почему Сосо?

– Ты спрашиваешь у человека, который бредил, почему он бредил именно так, а не по-другому? – она отвернулась к стене.

– Он приходил после Доменики?

– Наверное. Я не помню. Кажется, приходил. Извини, я хочу спать.

– А я хочу… я хочу выбросить этот мандарин. Я с таким трудом раздобыла его для тебя, а он сгнил.

– Пожалуйста, не выбрасывай, – она заплакала. – ну, пожалуйста, пусть он еще полежит.

– Нет. На нем уже плесень.

Когда мать вышла из комнаты, отчетливо стуча каблучками, она повернула голову и увидела, что мандарина на тумбочке нет.

Весной сдавала экзамены; из дома – только в гимназию.

Вокруг происходили немыслимые события: отец встречал Ленина на Финляндском вокзале; в квартире всегда были люди, все были возбуждены чем-то чрезмерно, но он не пришел ни разу, поэтому ей все было неинтересно.

Однажды мать сказала, что встретила его в редакции «Правды» и очень настойчиво приглашала переехать к ним, но он отнекивался, отвечал неопределенно.

– Странно, сам ведь, по вашим словам, просил для себя комнату, а теперь словно и не помнит. Выглядит плохо, и костюм потертый донельзя, но сейчас ему не до костюмов.

Вдруг выяснилась, что Нюра работает, помогает подготовке Первого съезда Советов, часто мельком видит Сосо.

Она не могла, не хотела больше страдать и, почти не отлучаясь из дома, ждать его. Она должна была увидеть его, понять, почему он не приходит. Ведь он же сказал: «Теперь ты будешь ждать меня». Она и ждет. Но сколько еще ждать? Она готова – сколь угодно долго, но ведь должен быть предел.

– Надо проведать его, – сказала она очень спокойно Нюре. – Может быть, он раздумал к нам переезжать.

Под вечер пришли в редакцию «Правды». В приемной за столом сидела молодая женщина в черном платье с белым кружевным воротничком-стоечкой. Пышная, красиво уложенная прическа со множеством гребеночек. Глянула на девушек холодно, настороженно.

– Товарищ Сталин очень занят.

– Мы – Аллилуевы, хотели бы очень его видеть, – пролепетала Нюра. Теперь взгляд мимо Нюры, на нее, жесткий и какая-то затаенная враждебность, словно узнала в ней старого врага.

– Хорошо, я спрошу.

– Это сестра Ленина, Мария Ильинична, – прошептала Нюра. – Красивая, правда?

И тут вышел он, сияя радостью, но глянул остро, коротко.

– Какие молодцы! Прекрасно сделали, что зашли, – сказал Нюре. – Как дома? Что Ольга, Сергей?

– Все хорошо, все здоровы. А комната ваша ждет вас, – выпалила Нюра.

Мария Ильинична усмехнулась, склонившись над бумагами.

Надежда не смела поднять на него глаз, поэтому увидела усмешку Марии Ильиничны.

– Вот за это спасибо. Но сейчас не до этого, я занят. Надя, вы похудели. Вам идет. А комнату мне оставьте. Обязательно оставьте. Считайте моею.

Вот и все.

За несколько минут с Марией Ильиничной произошла удивительная перемена. Она отвлеклась от бумаг, выпрямилась и, вертя в тонких пальцах карандаш, чуть откинув голову, с улыбкой разглядывала Надежду.

– До свидания, – сказала Надежда Марии Ильиничне, и та ответила ей неожиданно ласково:

– Всего хорошего и поклон родителям, – пропела в ответ.

Такая же метаморфоза, но наоборот произошла с ней однажды то ли в двадцать втором, то ли в двадцать третьем. Обычно невозмутимо деловитая, она орала по телефону на Иосифа, грозила обратиться к рабочим Москвы, а потом, бросив трубку, затопала, застрясла головой, посыпались гребеночки.

– А вы, товарищ Аллилуева, передайте вашему мужу, что он не смеет, не смеет, не смеет… – и разразилась рыданиями.

Прибежала Гляссер с водой, с каплями.

Надежда, склонив голову, продолжала дрожащей рукой, расшифровывать стенограмму.

Но это потом, потом… А тогда они вышли на улицу, и Нюра восторженно щебетала, как интересно работать на съезде, и что зря она живет затворницей, когда страна на пороге великих событий, и что скоро Шестой съезд партии, а костюм на Сосо действительно ветхий, а Мария Ильинична очень красивая, «и ты, Надя, тоже можешь работать кем-нибудь, хоть машинисткой, или с бумагами…»

«Что значат его слова „Не до этого, я занят“. Не до чего? Или не до кого? Не до меня! Вот, что означали его слова. Они были сказаны мне», – она остановилась.

– Как он сказал? «Но сейчас не до этого»?

– Ну да, я же говорю – Шестой съезд партии. Пойдем на открытие?

– Нет. Я поеду в Москву к Радченко.

Вернулась в конце августа, когда Сосо жил у них уже почти месяц. Она не видела пятисоттысячной демонстрации в июле, И красного флага, который водрузил над своим дворцом Великий князь Кирилл, не слышала пламенных речей делегатов нелегального шестого съезда, который проходил совсем рядом с их бывшим домом – в помещении Сампсониевского братства, о чем ей рассказала Нюра, не помогала провожать Ленина на Приморский вокзал. Все это было чужим, не её, потому что на даче у Радченко зацвели флоксы, и по утрам она с их сыном Алешей ходила купаться в заливчик с песчаным дном, хотя Алешина няня каждый день говорила, что после Ильина дня никто не купается. Алиса Ивановна занималась с ними немецким и латынью, потом что-нибудь шили и штопали, а вечерами приезжал Иван Иванович с ворохом газет, и они читали о происходящем в Петрограде, как о событиях на другой планете.

А в доме на Рождественской словно бы и не заметили ее отсутствия. И главное, что она сразу почувствовала, у каждого с каждым были свои особые отношения, а центром всего – Иосиф. Утро начиналось с его шутливой перепалки с домработницей Паней, которая, вроде бы, не умела как следует разжечь самовар.

– Вы скопские, неумелые, – ворчал Иосиф, помогая Пане. – вы все норовите за чужой счет проехаться, Митрофаны вы, истинные Митрофаны.

– Да уж какой ты, эдакий, все смеешься надо мной. Конечно же, скопские мы, зато наши мужики ловко рыбу лавят.

– Ваши лавят! Ни за что не поверю, вот я лавил, в ссылке, на всю зиму себя обеспечивал.

– Ты лавил! – Паня заливалась смехом. – У тебя пальцы-то, как у барынь. Острые.

И так каждое утро.

С ней он был насмешливо ровен: «Ну как, Епифаны, что слышно?»

Вечерами приходил поздно и стучал им в дверь.

– Неужели спите? Поднимайтесь! Я тарани принес, хлеба.

Они вскакивали, бежали на кухню готовить чай.

Чай пили у него в комнате. Он доставал с вертящейся этажерки томик Чехова и читал им «на сон грядущий» какой-нибудь рассказ. Читал замечательно, преображаясь в героев и интонацией, и повадкой. Особенно любил перечитывать «Душечку», и каждый раз, закрывая книгу, говорил: «Идеальный женский характер. Собачья преданность. Как у моего Туруханского Тишки».

В тот вечер засиделись долго, он рассказывал о детстве, о походах в горы, потом вдруг встал, подошел к этажерке:

– Что бы вам сегодня почитать. Хочется что-нибудь особенное. А вот, знаю что. Рассказ называется «Шуточка». Начал читать, Нюра задремала, а она, не отрываясь смотрела на его загоревшее за лето лицо, на четко очерченные брови.

«Кажется, сам дьявол обхватил нас лапами и с ревом тащит в ад… – он замолчал. – Пауза была длинна и зловеща. Нюра во сне пробормотала что-то жалобное…

– Окружающие предметы сливаются во дну длинную, стремительно бегущую полосу… Вот-вот еще мгновение, и кажется, – мы погибаем!»

Последние слова он произнес, закрыв книгу. Снова пауза, и вдруг очень тихо, одними губами.

– Я люблю вас, Надя!

Молчание, он смотрит на нее, чуть улыбаясь.

– Остальное – потом, уже поздно, мне надо еще поработать.

– Можно мне взять этот том?

– Нет. Я хочу прочитать тебе рассказ сам, дай мне слово, что без меня не возьмешь.

– Даю.

А утром они столкнулись в темном закутке перед ванной, и он властно взял ее за плечи и прижал к стене.

– Шуточка не получилась. Все всерьез и надолго, – прошептал ей. Найди, где мы можем встретиться.

И жизнь перевернулась: квартира подруги, вызовы по телефону через швейцара, тайна, посещение клиники Вилье…

Он пришел в незнакомой кожаной куртке и кожаной фуражке. Не сразу узнав его в полумраке коридора, она испуганно спросила:

– Вам кого?

– Нам? Тебя.

Потом это стало паролем их супружеской жизни. Заходя в спальню, он медлил, дожидаясь этого вопроса, и если она спрашивала: «Вам кого?» – это означало, что ссора, если она была днем, забыта.

А тогда он скинул куртку, взял ее на руки «Куда нести?», она головой показала на дверь, он подошел, увидел столовую с фикусом и сказал: «Нет, нам не сюда».

Он ходил, держа ее на руках, заглядывал в комнаты и говорил: «И это не годится» (квартира была обширной), пока не увидел огромную супружескую кровать-ладью красного дерева.

– А вот это для нас. Не бойся. Не дрожи ты так, все будет хорошо. Ведь тебе же было хорошо тогда, когда ты болела?

Он раздевал ее очень медленно: «Сколько всяких пуговичек у Татьки, сколько завязочек… Какая смешная сбруя, как у лошадки. А это как расстегивается?»

Она лежала, закрывшись с головой простыней. Он чуть охнул, пробормотал «проклятые мозоли», стук сапог о пол.

– Не смотри, а то испугаешься.

От него пахло терпко, потом, табаком и чуть-чуть рыбой – сушеной таранью, которую он очень любил.

И снова было как тогда в бреду. И вдруг он спросил: «Где здесь ванна. Нужно полотенце, испортим простыни».

– Дверь сразу направо, – пробормотала она, не открывая глаз. Он вышел, и в раскрытую дверь проскользнул кот Арсений. Он вспрыгнул на кровать и начал урча «бодать» ее лицо. Ей стало неловко перед Арсением за свою наготу, и за то неведомое, свидетелем чему ему предстоит быть.

– Иди, иди, – она тихонько стала отпихивать кота, но Арсений заурчал громче и лапами стал «месить» ее грудь. Он взяла тяжелого кота на руки, встала, чтобы вынести его и в этот момент вошел голый Иосиф с полотенцем в руках. То, что она увидела, было так огромно и ужасно, что, вскрикнув «Ой!», она выронила Арсения.

– Не смотри, я же сказал, не смотри! – он прикрылся полотенцем.

И вдруг раздалось жуткое шипение Арсения. Кот стоял возле ног Иосифа и, выгнув спину, ощетинившись, шипел и подвывал жутким голосом.

– Пошел вон! – Иосиф пнул его ногой.

Раздалось утробное рычание, и Арсений начал лапами бить Иосифа по ноге, потом отскочил, взвыл еще громче и, как собака, набросился на ногу снова.

– Арсений! Арсений! Фу! – она вскочила, схватила разъяренного кота и выбежала с ним в коридор.

Арсений извивался в ее руках, глаза его горели, он рвался вернуться в комнату. Она бросила его в столовую и быстро закрыла дверь.

Она запирала кота в столовой каждый раз перед приходом Иосифа. Арсений миролюбиво соглашался подремать в кресле или посидеть на подоконнике, но как только в прихожей раздавались шаги, из столовой неслись жуткие боевые звуки, и иногда кот пытался высадить дверь.

– Ревнует, – коротко пояснял Иосиф.

Вопли Арсения им не мешали, они просто не слышали его, потому что время останавливалось, потом он вел ее в ванную, набирал в большую резиновую грушу какую-то жидкость.

– Твоя легкомысленная мать не научила тебя самому главному, что должна знать женщина, – тихо приговаривал он. – Я теперь должен быть тебе и за мать, и за отца, и за брата, за всех. Тебе больше никто не нужен – только я один.

Потом он лежал рядом, подложив высоко подушки под голову, курил трубку, и они говорили обо всем сразу: о том, как он первый раз увидел ее, – девочкой. Она была в смешном холстиновом платье, кожаных сапожках на пуговичках и каком-то странном кепи, как у Кинто.

– Ты была ужасно шумной и веселой, бегала, кричала. Вы жили тогда в Баку на Баиловских промыслах. Потом переехали в Тифлис. Сергея арестовали, он был в Ортачальской тюрьме.

– Я помню. Меня нес Павлуша на плечах долго-долго по выжженному полю. Тюрьма – нестрашная, но очень некрасивое серое здание. А вот на поле была виселица. Бедный, ты тоже был в этой тюрьме.

– Мог быть. В январе я убежал из ссылки, жил в Батуме, в Тифлисе, в девятьсот шестом уехал в Баку… Ты была очень смышленой, но непослушной, но меня ты будешь слушаться, правда, Таточка?

Он говорил, что будет помогать ей расти, что кончил училище в числе первых, а в семинарии: изучал русскую словесность, историю русской литературы, гражданскую историю, русскую историю, алгебру, геометрию, логику, психологию, древнегреческий, латынь, еще?

– Еще? – шептала она, потому что с названием каждого предмета его губы и руки становились все нежнее, все настойчивей.

С начала октября начали часто выключать электричество, поэтому в гимназии занимались лишь четыре раза в неделю. Она зубрила ночами при лампочке, горевшей вполнакала, а в четыре утра бежала занимать очередь за папиросами. Табак был нужен Иосифу, а часть папирос она посылала в Москву Ивану Ивановичу Радченко. Днем, если он не звонил и не вызывал, занималась хозяйством и по-прежнему ходила на уроки музыки.

Между родителями опять что-то происходило. Мамаша раздражалась по пустякам, говорила отцу колкости. На младшую дочь смотрела высокомерно, сощурив глаза и откидывая голову – как на насекомое.

Но ее это все не задевало и даже не интересовало. Немного было жаль отца, но как-то вскользь, и вообще – все стало пресным и ненужным, даже семейные праздники, которые она когда-то так любила.

Один раз чуть не выдала себя. Именно на семейном празднике – дне рождения дяди Вани.

Как всегда сидели на полу, на огромном ковре, слушали граммофон. Мамаша своим удивительным низким надтреснутым голосом пела под гитару цыганские романсы. «Все как прежде, все та же гитара…» Будто не было за окном темного Петрограда, с будоражащими слухами о том, что большевики готовят выступление на двадцатое.

Но как раз об этих слухах и о большевиках сначала мирно, спокойно, а потом громко и возбужденно говорили дядя Ваня и красавец Даур – студент, снимавший у него угол.

– Они еще натворят бед ваши большевики! – донесся до нее срывающийся голос студента, – один Коба, чего стоит!

– А что вы имеете против Иосифа? – спросил отец неприятным голосом. То, что он «Месаме даси» не признает, с Вашим дядюшкой не ладит? Он не говорун, как Ваши грузинские меньшевики, он – работник. Если хотите – он истинный борец за народное счастье.

– Допускаю, что человек он храбрый. Ограбление банка в Тифлисе – тому доказательство. Но человек он – плохой.

– Как вы можете так говорить! – крикнула она. Сидящая радом Нюра вздрогнула от ее звонкого выкрика. – Как вы можете так говорить! Вы его не знаете. Факты? Где факты, что он плохой человек?

– Факты есть, но оглашать их не хочу.

– Это почему же?

– Потому что есть понятие порядочности. Говорят в глаза, а не за спиной. Но поверьте мне…

– А я вам не верю!

– Надя! – мамаша сделала удивленно-презрительное лицо. – Это похвально, что ты защищаешь нашего друга, но почему так пылко? В споре необходимо сохранять Selbstbeherrschung[1]1
  Самоконтроль.


[Закрыть]
.

Когда возвращались домой, Ольга Евгеньевна осуждающе молчала почти всю дорогу (с Выборгской тащились долго, трамваи не ходили), но у самого дома не выдержала:

– Я думаю, что Иосифу, мы не расскажем об этом инциденте. Ты вела себя непозволительно, оппонент старше тебя.

– Тоже мне старше, – фыркнула Нюра. – И вообще, мамочка, дело в том, что он влюблен в Надю, и, наверное, ревнует ее ко всем неженатым большевикам.

– Ты вела себя непозволительно. И вообще – последнее время ты стала злой и грубой.

– Просто я стала взрослой. Мы все уже взрослые, и не хотим плясать под твою дудку. Мы хотим делать и думать, как мы хотим.

Она почти слово в слово повторяла небрежно оброненную фразу Иосифа. Оказывается, запала.

Иосифу об инциденте ни слова, хотя очень хотелось спросить, как и зачем он грабил банк, но вот про слухи о выступлении большевиков двадцатого сообщила:

– Двадцатого, тридцатого… – ответил рассеянно, думая о чем-то другом, и часто затягиваясь трубкой… сейчас в Смольном идет заседание ЦК, завтра узнаем. Видишь, я уже посвящаю тебя в партийные тайны.

– А… почему ты не пошел в Смольный?

– Потому что главное для меня сейчас – ты, моя девочка, – притянул ее за руку и очень медленно, отчетливо, глядя снизу в ее склоненное лицо. – ты еще услышишь, чьи имена будут звучать через десять лет, никаких Прошьянов, Бриллиантов никто и не вспомнит. А сейчас – пускай потешатся. Мудрость не в том, чтобы захватить власть, а в том, чтобы выждать и отнять ее у тех, кто захватил.

После Нового года мамаша снова ушла из дома. Отец тяжело болел, выдавали восьмушку хлеба. В гимназии занятия то отменялись, то возобновлялись. Она похудела, постригла косы, и, сидя перед безучастно молчавшим отцом, перешивала свои и Нюрины, ставшие слишком просторными, платья.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю