355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Трифонова » Единственная » Текст книги (страница 6)
Единственная
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:51

Текст книги "Единственная"


Автор книги: Ольга Трифонова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)

Иосифа видела редко – один-два раза в неделю. В те дни она особенно сблизилась с Федей. И потому, что он был влюблен в Иосифа, мог говорит о нем бесконечно, и потому, что, чувствуя ее одиночество и растерянность, спешил из Академии домой и сидел рядышком, изучая свои мудреные книги по математике.

Когда Иосиф сказал:

– Приготовь свое барахлишко, на днях уезжаем в Москву, – она не удивилась, не обрадовалась, просто спросила:

– А Феде можно с нами?

– Пусть он приедет потом. Пока он будет нужен здесь, не думаю, что Сергей легко переживет твое бегство.

– Бегство? Разве мы не скажем папе?

– Нет. Мы просто уедем. А потом все образуется. Вот увидишь.

Все и образовалось. В конце восемнадцатого они уже снова жили все вместе в небольшой квартире в Кремле. Но до этого был Южный фронт, Царицын, психическое заболевание Феди…

Она тоже временами чувствовала, что сходит с ума, спасло присутствие Иосифа рядом, спасла любовь, потому что любила и жалела его больше Феди, больше себя.

Ей снился сон.

Они с Нюрой бегут куда-то по трамвайным путям. Темно. Фонари не горят. Падает медленный, тяжелый снег. Они бегут по очень важному делу, и она боится отстать от Нюры. Но впереди маячит что-то темное, страшное. Она точно знает, что обгонять это темное и страшное нельзя. Опасно. Хочет окликнуть Нюру, но снег залепляет рот.

Надежда проснулась от удушья. Рядом тихо сопела Светлана. Она со страхом подумала о том, что могла «приспать» девочку, т. е. нечаянно, во сне причинить ей вред.

Странно, но именно так все и было наяву, двадцать пятого октября семнадцатого года.

Со стороны Зимнего доносились выстрелы, а они бежали в Смольный на второй съезд Советов. Фонари не горели, шел снег, а впереди – тень. Оказалось – старик с палкой. Рядом тащится собака.

Он спросил:

– Куда же вы, девицы, одни?

– По делу, по делу.

– Плохое дело сегодня зачинают, слышите, как много стреляют.

День тянулся мучительно. Болела голова, настроение мрачнейшее, но помог кофеин. Мельком подумалось: «Здесь в Питере доставать спасительные таблетки будет трудно».

После обеда позвонил Сергей Миронович, спросил, как самочувствие и не напугали ли ее ночные гонки.

– Самочувствие скверное. Гонки не напугали, а вот отцу по старой памяти шпики везде чудятся.

– Какие планы?

– Пойти погулять с Васей.

– Куда?

– Ну хотя бы к Неве.

– Я вас встречу у Эрмитажа.

Хотела спросить «Зачем?», но он уже положил трубку.

Вася нашел палку и чиркал ею по всем оградам. Увещеваний прекратить отвратительную игру будто не слышал, и тогда она выхватила палку и сломала ее. Он заорал жутким голосом, и она дала ему легкую пощечину. Ор сменился негромким подвывом. Он упирался, загребая ногами, так и дотащились до Эрмитажа. Она чувствовала угрызения за пощечину, неловкость за зареванное лицо сына и ненужность этой встречи.

«Хоть бы что-нибудь помешало, и он не пришел».

Но он стоял у парапета, курил и смотрел на них.

Вася, видимо, издалека приняв Мироныча за отца, замолк, зашагал нормально, и она почувствовала, как его маленькая ручка крепче ухватилась за ее руку.

«Может чучело Иосифа в доме держать для острастки?»

– А я вот о чем подумал, – сказал Сергей Миронович, когда они подошли, и бросил папиросу вниз в воду. – Вам ведь, наверное, тесно в квартире, и Сергею Яковлевичу покой нужен.

Его широкое, рябоватое лицо чуть покраснело. Он вынул из коробки новую папиросу, сильно затянулся, движением губ переместил ее в угол рта.

– Дай! – вдруг сказал Вася.

Надежда почувствовала дурноту: у Иосифа была совершенно невыносимая игра – он предлагал Васе закурить, она требовала, чтоб он прекратил эту гадость, но всякий раз Иосиф протягивал Васе зажженную папиросу.

– Дай! – повторил Вася.

– Что? – растерянно спросил Сергей Мироныч.

– Не слушайте его, он капризничает. А квартира нам не нужна.

– Почему? – он снова выкинул непогашенную папиросу за парапет. И этот жест покоробил ее. «Зачем же окурки в чистую воду». – Вы не собираетесь оставаться в Ленинграде надолго?

– Собираюсь, но…

– Тогда в чем дело? Подберем вам.

– Но… как только Иосиф позовет меня, мы сразу уедем.

– А если не позовет? – и без того узкие глаза сузились в щелочки, и в лице проступило то ли мордовское, то ли чувашское.

– У нас очень нелегкие отношения, это правда, но мы любим друг друга, это тоже правда.

Папка, которую он держал под мышкой, упала, он наклонился, чтобы поднять, и вдруг она увидела его, лежащим плашмя, папка рядом, и кто-то склонился над ним, кажется, Чудов.

Бесконечно долгий день. В номере было душно, и мутило от темно-красного штофа и дешевой позолоты мебели. Эта претензия на роскошную старину раздражала.

А Иосифа раздражала старая мебель в их квартире: резной буфет с пузатыми ящиками, в детской – круглый стол с гнутыми стульями, красная плюшевая скатерть, расшитая золотистыми ленточками. Это было все, что осталось от прежней жизни в Петербурге, да еще старинная гранатовая брошь.

Из новой «роскоши» – только эмалевая коробочка с драконами, привезенная Алешей из Китая. Да еще в ящике туалетного столика валяются несколько красивых цилиндриков с губной помадой разных оттенков: попытка Жени и Маруси научить ее красить губы. Один раз накрасила, Иосиф посмотрел, прищурившись, и вынес приговор – «Дешевая маруха, чтоб больше не видел». Но она и сама почувствовала себя неловко, глядя в зеркало, потому и вышла на террасу с напряженным лицом, сжав губы. Маруся и Женя залепетали что-то в ее защиту глянцевыми алыми ртами.

– Вам идет, – отрезал он, – а ей – нет. Вы, Женя – особенно с вашим вкусом, можете одевать наших женщин, а она вечно в черном, как кикелка, куда ей.

Маруся тогда надулась. Ее васильковые глаза потемнели, вздернутый носик, казалось, стал еще независимей. Сашико и Марико, приняв «кикелок» на свой счет, тоже смотрели угрюмо. И лишь невозмутимо благодушный Алеша ел с аппетитом, тайком делая ей знаки: «Мол, не тушуйся, выглядишь отлично», а Нюра, как всегда, сказала правду и как всегда неуместную:

– Я помню марух в семнадцатом. Некоторые были очень красивые, особенно те, что из гимназисток.

– Вот и она у нас из гимназисток, сбежавших из дому.

Она вспомнила тот полдень, террасу в Зубалово, пронизанную узкими лучами солнечного света, родные лица, и печаль и давняя обида сжали сердце. И тут же вспыхнула боль в висках и затылке.

Она вынула из сумочки эмалевую коробочку с драконами, достала таблетку, запила горьковатой водой, оставшейся на дне поильничка с картинкой колоннады.

Вышла на балкон. Эта овальная, чуть покатая площадь всегда была как открытие занавеса после увертюры. В этот знойный час пополудня – пустынная, словно приготовившаяся к появлению сладчайшего тенора: «На призыв мой нежный и страстный, о друг мой прекрасный…» – и роза, упавшая с балкона.

Ее любимый цветок – чайная роза. Когда-нибудь, когда она научится выходить на люди с накрашенными губами, она сошьет себе платье из бежевого крепдешина и в волосы приколет чайную розу. Это будет лучший день в ее жизни, и Иосиф неотрывно и восхищенно станет смотреть, как она танцует армянскую лезгинку. Маленький и ладный Анастас Иванович, выпятив грудь будет кружить вокруг нее, а она, застенчиво прикрывая лицо согнутой рукой, ускользает, плывет и снова ускользает. Как когда-то весной в Зубалове.

Ужинали на даче. Гости разъехались, и они остались в доме вместе с Мякой и спящими детьми. Они с Мякой убирали со стола, он вышел в темный сад, и только медовый запах табака в трубке выдавал его присутствие.

Весна была очень ранней и теплой, окна и двери террасы раскрыты, и вдруг в тишине раздался его сладкий тенор:

 
Ничь така мисячна
Ясная зоряна
Видно хочь голки сбирай
Выйды, коханочка, працею зморена
Хоть на хвылыночку в гай.
 

Мяка застыла с посудой в руках:

– Вот ведь как прекрасно поет. Истинный Иосиф – песнопевец. Сегодня же день его ангела. И журавль кричит впервые и сверчок голос подаёт, и он как дивно, словно знает. Да вы пойдите к нему, я без вас управлюсь.

Она спустилась во тьму и тихо окликнула: «Ты где?»

– Иди сюда.

Она пошла на голос и, привыкнув к темноте, увидела его светлый френч.

– Иди, иди, моя радость.

По чуть заплетающемуся голосу поняла, что выпито много, и когда он обнял, прижал к себе, почувствовала сильный винный запах.

– Таточка моя, маленькая моя девочка, моя спасительница, – он целовал ее осторожно и нежно, как в давние дни в Петрограде. – Только тебя люблю, только тебе доверяю.

В детской юрте пахло овцами и чуть-чуть псиной. Он снял френч, постелил на землю.

В доме обслуги патефон пищал тоненьким женским голосом:

«Он пожарник толковый и ярый, он ударник такой деловой, он готов потушить все пожары, но не может тушить только мой…»

– Давай сюда, ко мне, а то простудишься, тебе нельзя, а вот так можно, – он как-то очень ловко взял ее к себе на колени и начал, обняв, баюкать, укачивать.

– Давай теперь отмечать каждый год этот день. Это будет только наш день, хорошо? – прошептала она.

– Хорошо. Но только пусть вся страна тоже отмечает.

– Как это?

– А мы им праздник придумаем. День пожарного. Ты – мой пожарный, спасла меня при пожаре, вот пусть и отмечают.

– Ты пьяненький, глупости говоришь.

Когда же это было? Три года назад. После возвращения из Ленинграда. Точно три года, потому что помнит три подарка: кисет, который сшила из куска старого бархата, повязку козьей шерсти (пряла Мяка) на ревматическое колено, простудил, когда в двадцать восьмом ездил в Сибирь. Мяка подарки одобрила, а то все переживала из-за перламутрового перочинного ножичка, который он носил на поясе. Однажды похвалился:

– Это мне Наденька подарила, красивый, да?

Мяка поджала губы и кивнула. Но ей сказала:

– А хоть красивый ваш ножичек, только больше ножей дарить не надо. Не дело это. Примета есть.

А последний подарок оказался неудачным. Решила привести в порядок его библиотеку. Пригласила библиотекаря, он расставил книги по темам, и Иосиф пришел в ярость.

– Испохабили все к чертовой матери, не могу ничего теперь найти. Философия, психология, дипломатия, – передразнил ее, тыча пальцем в таблички, прикрепленные к полкам, – на хер мне эти бумажки, я раньше с закрытыми глазами любую книгу мог выбрать, дура – баба!

Площадь понемногу оживала. Из отелей, перед закрытием колоннады, выползали постояльцы, чтобы не упустить вечерних глотков целительных вод. Последнее развлечение, и обычно впереди длинный вечер, чтение бесед Гете с Эккерманом и мучительная бессонница, сменяющаяся жуткими видениями. Они стали реже, но не ушли, они по-прежнему мучают ее, она просыпается и в темноте, обхватив раскалывающуюся от боли голову, бормочет:

– Что это было? Что это было?

Часы на старинной базилике пробили семь раз. Она вернулась в комнату, поморщилась от вида тяжелых портьер, кресел с золочеными ножками, подошла к шкафу и вынула платье-пальто из тонкого кашемира – изделие лучшей портнихи закрытого ателье на Ильинке.

«В нем будет тепло. Тепло где? В конце концов должна же она знать, почему он отказывается лечить ее. Что за тайны Мадридского двора, что за туманные намеки! Если больна неизлечимо, пусть скажет об этом. Решил подсластить пилюлю жизнерадостными звуками джаз-банда… Неприятный человек и ассистентка противная. Зловещая парочка. И вообще, в этой странной истории есть что-то от кабинета доктора Калигари. Но становится безумным чудовищем или тихой печальной страдалицей наподобие страдальца Феди?! Если человек сознает, что безумие сторожит его – значит, он здоров и пусть доктор докажет, что это не так!»

Элегантный наряд всегда придавал ей уверенности. Она спустилась в ресторан, села за стол, и сосед, подняв голову от тарелки, поперхнулся.

– Вы сегодня ослепительны. Жаль, что вы не танцуете, очень жаль.

Его заячьи глаза, увеличенные мощными линзами очков, смотрели ошеломленно.

– Мне тоже жаль, – вежливо ответила она.

Если бы это было возможно, она объяснилась бы в любви этой площади. Площадь заключала в своем овале некий хронотоп жизни Старой Европы. Фонтан, храм и отели. Искусство, Вера и Жизнь – триединство, три источника, три составных части.

В Москве все рушили, перестраивали. Снесли фонтан на Лубянской площади, собираются разрушить Храм Христа Спасителя. На его месте Сергей Миронович предлагает построить Дворец Советов. Наверное, это правильно. Но как было бы обидно, если бы вот эта приземистая мощная базилика исчезла тоже, и фонтан вместе с ней, а отели превратились бы в общежития для победившего пролетариата. Конечно, они лучше, чем бараки в Серпухове. Но неужели нельзя Дворец Советов построить на другом месте? На Воробьевых горах, например? А общежития – внизу у реки на Усачевке?

Здесь тоже, наверняка, есть трущобы, вроде Выборгской стороны, где живут трудящиеся, а вся эта красота – маска, прикрывающая социальную несправедливость.

Она вспомнила утренние трамваи в Москве и лица людей, едущих в них, очереди за молоком и мясом, крестьян в лаптях, строящих на болоте Дом Правительства, ледяные аудитории Промакадемии, где они зимой сидели в пальто, грязных, изнуренных людей, лежащих на земле возле Биржи труда, на ступнях босых ног – номера, написанные чернильным карандашом, как у мертвецов в морге. Все это показалось отсюда жутким кошмаром, а ведь там в Москве – не пугало, не вызывало боли. Правда, сама она никогда не ездила в Академию на машине, и надевала всегда одно и то же черное платье с белым отложным воротничком. Многие даже не знали, что она – жена Генсека, хлопали по плечу, называли Надюхой. Правда, видимо, им все-таки кто-то объяснил, что Аллилуева – фамилия девичья, потому что с «Надюхи» переходили на Надю. И все-таки подобострастия не было, возможно от того, что дух в Академии был «правым». Глядя на парк, открывшийся перед ней, на огни ресторанов и кафе за ним, она подумала о ненужности и неуместности здесь мыслей о зимней московской жизни, тем более, что и дома она скрывалась от картин этой жизни, ступив через Троицкие ворота за стены Кремля. Вот уж в действительности ее дом – ее крепость. Она любит мужа, растит детей образованными и трудолюбивыми, а все эти уклоны, платформы, эти «левые», «правые» – все это неинтересно и непонятно. Доклады и записки Иосифа перепечатывает автоматически, не вникая в смысл, и поражается, как он может в этой скуке находить смысл и биение жизни. Однажды сказала ему об этом, он засмеялся и ответил: «Я люблю скуку, я очень ее люблю».

Коля Бухарин так никогда бы не ответил, и Серго тоже, да, пожалуй, никто из их окружения, кроме Вячеслава Михайловича, не сказал бы такого, но при этом, все они обожают Иосифа, считают его самым умным. Даже Марья Ильинична как-то сказала: «После Владимира Ильича самый умный – Сталин», а ведь она его терпеть не может. Иосиф говорит, что неприязнь старая, с семнадцатого года, когда имела на него виды. Наверное, он прав, потому что ощущала всегда ничем другим не объяснимую ее неприязнь и к себе.

Марья Ильинична никогда не была хороша собой (это у Нюры все, кто был близок к Ленину, умники и красавцы), а с возрастом близко посаженные маленькие глазки и приплюснутый нос сделали ее похожей на мопса.

Из огромных окон казино донеслись звуки настраиваемых инструментов оркестра. Это было так неожиданно и так соответствовало разноголосице ее мыслей, что она остановилась.

Помпезный дом был расположен за цветником, чуть ниже уровня тротуара, и она увидела черное и белое музыкантов, мелькание смычков, отблески валторн и труб.

Публика была не видна, дирижер тоже – только часть оркестра, но вот тишина и первые звуки симфонии. Она узнала сразу – Девятая Дворжака, одна из любимых. Таинственная, обещающая другую жизнь, зовущая к этой жизни, и, под самый конец, с горечью отвергающая обман, говорящая о невозможности этой другой жизни. Они с Иосифом слушали ее в исполнении студенческого оркестра консерватории: тогда он взял ее с собой, и они засиделись заполночь. Студенты смотрели на него с таким обожанием, а он был с ними так прост, так по-отечески ласков и внимателен. Это вечер она никогда не забудет.

Вот, они эти звуки далекого поезда, поезда несбывшихся надежд, как тот паровичок, уходящий в Лесное, как поезд из ее сна. И другой…

Вокзал в Ленинграде.

Иосиф приехал без предупреждения. Вошел неуверенно, какой-то новый, в незнакомом светлом пальто и светлой фуражке. Она стояла со Светланой на руках в передней, но он обратился к отцу.

– Сергей! Отдашь жену и детей добром?

– Сосо! Иосиф! Какая неожиданность, какая приятная неожиданность, отец смотрел на нее умоляюще, помогая гостю снять пальто. А она только и могла, что разглядывать жадно все вместе: похудевшее лицо, загорелую шею, начищенные до блеска сапоги, и этот знакомый жест, когда он пригладил волосы, сняв фуражку.

– Ну, Татка, давай до дому, засиделась у отца.

Он тоже рассматривал ее быстрыми короткими взглядами.

– Дай! – протянул руки к Светлане.

Она передала дочь, и руки их соприкоснулись. Никогда, даже в первые дни их близости она не испытывала такого: ее словно окатила и оглушила волна нежности.

– И ты иди ко мне, – сказал он дрогнувшим голосом. – Ну, ну… в обморок не падать, у меня на руках ребенок. – Обхватил свободной рукой за плечи. Больной рукой. Но и сквозь оглушенность она вспомнила, что держать поднятой левую руку ему больно, и, увернувшись, обняла сзади.

– Татка…

И тут с диким криком «Папка!» вылетел из комнаты, где отбывал наказание, выпущенный отцом Вася, повис на ногах.

На вокзал приехали Сергей Миронович с Чудовым и еще кто-то. Окружили Иосифа, она с Васей стояли чуть поодаль.

Сергей Миронович стоял к ней лицом и как-то странно щурился, хотя день был пасмурным. Она объясняла Васе устройство железнодорожного полотна и чувствовала, что и поза ее, и интонация неестественны. Хотелось скорее уйти в вагон, но предстояло торжественное прощание.

А они уже попрощались два дня назад.

Пригласил их с Васей в Зоосад посмотреть нового жильца – слоненка.

Вася, как всегда, отличился. Увидев в клетке огромного кабана, громко крикнул: «Самец!» и бросил в кабана галькой, поднятой с земли. Зоосад был пустынен, но редкие посетители подходили к Миронычу, чтоб пожать руку. Она был в белой рубашке с расстегнутым воротом и в кавалерийских галифе.

– Вам не холодно? – спросила она.

– Жарко, – ослепительная белозубая улыбка.

Подошли к карусели, и Вася тотчас заныл, что хочет покататься.

– Но карусель не работает, – объясняла она. – Ты же видишь, она стоит.

– А я хочу.

Сергей Миронович подозвал охранника, деликатно стоящего в отдалении, что-то ему сказал. Через пять минут Вася и охранник восседали на лошадках из папье-маше, и карусель, заскрежетав, тронулась.

– А вы не хотите? – спросил он.

– Нет. Я и в детстве не любила.

– Я нашел для вас работу в Смольном, в Наркомпросе. По-моему это ваше. Руководит товарищ Лазуркина, вы поладите, она дама интеллигентная… И вот еще что: ничего и никого не бойтесь, здесь хозяин я. И стоит вам только пожелать… в общем, где бы я ни оказался здесь или… в Москве… всякое может произойти… стоит вам только захотеть… вы для меня как награда… как… – он отвернулся.

– Я?! – она задохнулась. – Я не переходящее Красное знамя и не орден, чтобы вы… могли говорить о награде.

– Надя! Поймите меня, – он обернулся, смотрел жалко. – Ситуация…

– Ситуации нет. Забудем этот разговор, его не было.

И вот на перроне он стоял, переминаясь, словно жмут сапоги, и среди смеющихся его широкое лицо с прищуренными глазами выделялось полным отсутствием оживления.

Иосиф несколько раз оборачивался и коротко взглядывал на них с Васей. Он тоже раскачивался, но это было обычное: он не умел долго стоять на одном месте.

Потом группа двинулась вдоль перрона от нее, и мимо вслед прошел человек в кепке. Он прошел торопливо, даже чуть не задел ее плечом, как это бывает с посторонними, но она узнала его: он был одним из тех, кто в Зоосаде подходил к Сергею Мироновичу поздороваться. Та же кепка восьмиклинка, те же усики «а la» Ягода. Просвистел свисток дежурного по перрону, она помахала приближающейся компании, подсадила Васю в вагон и вошла следом.

Смешно и неловко слушать музыку, стоя под окнами, но она не могла уйти, не дослушав, так и стояла, не обращая внимания на удивленные взгляды фланирующих курортников. Кто-то осторожно тронул ее за плечо, она обернулась и увидела доктора Менцеля. Он молча, жестом показал, что будет ждать ее на скамейке через дорогу. Она кивнула и снова обернулась к окну.

Через несколько минут она забыла, что ее ждут, помнила только одно плакать нельзя, нельзя плакать, потому что музыка сжала ей горло спазмом, потащила за собой в ту страну, где никогда не сбываются надежды и не приходят поезда, на которых можно уехать в другую жизнь. Когда музыка закончилась, она немного постояла, глядя, как скрипачи постукивают смычками по струнам под аплодисменты зала, потом повернулась и перешла дорогу. Доктор поднялся навстречу ей со скамьи: «Здравствуй! Как живешь, Надя?» – сказал он.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю