Текст книги "Единственная"
Автор книги: Ольга Трифонова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
– Я с обслугой всегда вежлива и, по-моему, у тебя ничего не клянчу, разве что за других.
– Твоя мать – шаромыжница. Ничего не делает, живет как барыня.
– За что ты ее так не любишь?
– За то, что семью бросала ради любовников, всегда крутилась, где мужики, потому и революционной деятельностью занималась, что там нравы были свободные.
– Неправда!
– Правда. Сама знаешь, что правда. Ты со скольких лет была уже за хозяйку? А она в гости приходила, есть твои обеды. И сейчас ест даровые обеды.
– А что отец на обеды не заслужил? А когда ты жил у нас, разве мама не заботилась о тебе?
– Заботилась, заботилась, даже слишком. Она обо всех заботилась, и о Курнатовском и о Молокоедове.
– Ты – неблагодарный человек.
– Нет. Это не так. Но есть во мне другое… Тебе, наверное, следует знать. Прошлое не значит для меня ничего. Зеро, нуль. Потому что воспоминания о прошлом – это сомнения в себе, а Бакунин говорил: «Не теряйте времени на сомнения в себе… пустейшее занятие».
А они с отцом любили прошлое. Она вспоминала, как отец чистил им всем ботинки и утром ставил у кроватей, как кричал из столовой: «Вставать! Вставать! Чай на столе… Одеваться!» По воскресеньям к столу садились все вместе. Как водил их на оперу в Народный дом, Мефистофеля пел Шаляпин. Ночь отец простоял за билетами.
– Билет стоил гривенник.
– А помнишь в Александринке Савину, Давыдова, Варламова?
– А потом у вас было увлечение кино. Русская «Золотая серия» с Мозжухиным и Верой Холодной.
– Ты очень красиво пел «Среди долины ровныя…»
– Знаешь, где пригодилось? В Бутырках. Нам приходили посылки Красного Креста в большом количестве, два раза в неделю. Камеры были открыты, ходили друг к другу в гости. Получали литературу. И вот, кто лучше всех споет получал литературу первым. Иногда это был я.
– Не думаю, что сейчас в тюрьмах порядки такие же. Этот отвратительный Ягода с будто приклеенными усами… Скажи мне, как это произошло, что такие люди, как ты, оказались не у дел, задвинуты, ведь вы же все начинали. А вылезли какие-то Ягоды.
– Да. Нас было мало. Может быть, несколько десятков на всю Россию, а какое огромное дело сделали.
– А мне кажется, что в чем-то вы были слепы. Ну, я понимаю, Василий Андреевич Шелгунов – он слепой действительно, он блаженный был, ну, Михаил Иванович – недалекий простак, но ты с твоим умом, знанием людей, с твоим опытом… и вас подмяли люди ничтожные, плоские, злые.
– Тише, Надя, тише… – вдруг обнял ее, притянул к себе, прошептал, ты действительно не понимаешь, почему я отошел, смирился.
– Не понимаю.
– Из-за тебя. Я видел, что ты его любишь.
И она заплакала, уткнувшись в его заросшую шею, чувствуя уже стариковский запах, заплакала о том, что ушло и о том, что еще придет. Он гладил ее гладко причесанную маленькую головку и шептал: «Тише, Надя, тише. Ребята проснутся… Тише».
И еще один разговор запомнился. Может быть, они чуть захмелели. На день рождения отца она приготовила крюшон. Деньги заканчивались, но она расстаралась – обед вышел замечательный. Портил всем настроение только Вася: он требовал крюшона. Он так настойчиво ныл, стучал по столу ложкой и даже слегка хлопнул по щеке Мяку, когда она попыталась его утихомирить, что пришлось вытащить его насильно из-за стола и увести на кухню.
Экзекуцию проделала твердой рукой она, но на кухне он вдруг стал бешено сопротивляться, не желая становиться в угол: упал на пол, сучил ногами и отвратительно выл.
«Ему всего пять лет, а я еле справляюсь с ним, что же будет дальше?» С этой мыслью она плотно закрыла дверь и вышла из кухни. Очень скоро из кухни стали раздаваться жалобные стоны, Мяка побледнела и вопросительно глянула на нее. Няня уже готова была сорваться и бежать Васе на помощь.
– Мама, мамочка, выпусти меня, я больше не буду, я дюдюк боюсь.
Но она будто не слыша мольбы, оставалась за столом. Няня, которая знала о припадках, каменела все больше, на вопросы отвечала небрежно, да и отец смотрел с укоризной.
– Хорошо. Выпустите его, но крюшон мы уберем.
Крюшон они допили вечером на балконе.
Вдруг отец стал рассказывать, как в девятьсот седьмом или в девятьсот восьмом в Баку Иосиф дал ему денег, чтобы он смог уехать в Питер. Отцу нельзя было оставаться в Баку, грозил арест.
– А откуда у него были деньги?
– Не помню. Впрочем, у него всегда были какие-то деньги.
– А мне он говорил, что денег никогда не было. Ладно, неважно. Скажи, а куда делась мама, когда мы жили в Москве? Я помню ночью пришли с обыском, ты держал меня на руках, а Павлуша – Федю. Тебя увели, а мама где была?
– Маму арестовали в Туле.
– А с нами что? Меня, я помню отдали Ржевским…
– Нюра уехала в Тифлис, а Федя кочевал из семью в семью.
– А почему, когда мама вернулась в Москву, Федю взяла к себе, а я по-прежнему оставалась у Ржевских? Как вещь в ломбарде. Впрочем, они были хорошие люди. Уговаривали меня остаться с ними, учиться жить нормально. Мы ведь ужасно жили – переезжали с места на место, тебя все время арестовывали. Пока не осели в Петербурге на Забалканском, а ты под видом жильца жил на кухне и тебя нужно было при чужих называть «дядя Мирон».
– Неужели ты и это помнишь?
– Это было ужасно. Какая-то пытка: ты – папа и дядя Мирон одновременно. Когда я лежала в больнице со скарлатиной, меня преследовал кошмар один и тот же. Ты входишь, я ужасно рада, прошусь к тебе на руки, ты берешь и вдруг – ты это не ты, а дядя Мирон, и у него вместо лица – рыло, и волосы растут так низко у самых свинячих глазок.
– Бедненькая, тебя там обрили, и ты не хотела отдавать свои волосы. Почему?
Она не ответила, потому что думала о том, что сон с «дядей Мироном» снится ей иногда и сейчас, и еще потому, что не знала, стоит ли задавать ему один важный вопрос. Но они выпили много крюшона, и она спросила.
– Вот скажи, ты сидел по тюрьмам, бедствовал из-за своей революционной деятельности, хотя у тебя золотые руки, и ты мог жить благополучно… Я знаю, что ты скажешь – это потому что жалел народ, живущий в нищете. А нас тебе не было жалко? Ведь в Урюпино летом мы собирали утиль, сдавали за несколько копеек. Павлуша заболел туберкулезом желёзок, у Нюры до сих пор фурункулез, не говоря уж о бедном Феде… Как можно было допустить, что он отправился на фронт, да еще к этому Камо? Ведь он окончил гимназию с золотой медалью.
Отец молчал.
– Ты не знаешь ответа?
– Не знаю. Знаю только, что мы очень любили вас… мама любила тебя больше других детей… и разве вы были несчастны?
Она взяла его сухую тонкую руку, поцеловала:
– Нет, мы не были несчастны. Я хотела спросить о другом, другое… Но не сумела. Извини.
В августе жили совсем туго. И вдруг – серый конверт из ВСНХ. Первая мысль: «Иосиф! Но почему ВСНХ?» Распечатала, чувствуя, как сжало от волнения горлом: «Он способен на любую неожиданность. Забирает детей?» В бумаге было вот что:
г. Ленинград. Улица Гоголя «Петроток».
Н. С. Аллилуевой
О причитающемся содержании П. С. Аллилуеву 543 р. 75 к.
Высший Совет Народного хозяйства.
Административно-финансовое управление.
Отдел – финансовый. Пл. Ногина, Деловой Двор.
т. 3-88-05 для справок 2-33-12.
Ваш брат П. С. Аллилуев имеет быть отчислен по службе в ВСНХ с 1-го сентября с.г., а потому финансовый отдел АФУ ВСНХ СССР просит Вас сообщить, куда надлежит перевести Вам, на основании доверенности брата от 10/VIII с.г. причитающееся ему содержание за время с 16 июня по 31 августа с.г. в сумме 556 р. 15 к. за исключением подоходного налога, подлежащего удержанию за II половину 1925–1926 г. – 12 р. 40 к.
________________
руб. 543, 75
Зав. финотделом ПавловЗав. опер. Расч. отделом Цаузмер.
Огромные деньги. Женя и Павлуша еще год назад решили отдать эти деньги ей. Предчувствие? Совпадение? А теперь, зная, что она у отца, Павел из Берлина напомнил этому АФУ о своей, годовой давности, доверенности.
Из денег, присланных удивительно быстро Павловым и Цаузмером, она купила на толкучке новые скороходовские ботинки отцу и Васе, теплую юбку Мяке и у поблекшей красавицы «из бывших» – темно-вишневую бархатистую жакетку – себе, специально для походов зимой в театр.
И один, неожиданный для нее самой, вывод из этой истории с павлушиными деньгами, – решение поступать в институт и приобрести специальность. Не век же ей в машинистках-стенографистках на крошечную зарплату и на благодеяния близких.
Примчалась из Москвы в командировку Ирина Гогуа. Элегантная, вся в романе с начальником кремлевского гаража, теперь она работала в «Межкниге» на Кузнецком, в Кремле бывала редко, лишь иногда забегала к Авелю.
– А в гараж? – чуть не вырвалось у Надежды.
– Он все такой же педант и аккуратист. Я возьму пепельницу, а он ее на то же место ставит, откуда взяла. Я – «Авель, я же курю». Снова заберу пепельницу, а он снова, как только зазеваюсь, на прежнее место ставит. Бред!
Бредом был весь разговор о туалетах, которые Маруся Сванидзе привезла из Франции, о том, что Федор работает на текстильной фабрике, а Ольга Евгеньевна по-прежнему травит обслугу, а Яков по-прежнему целыми днями играет в волейбол. В Зубалове без хозяйки пустынно и скучно… У Иосифа появился новый телохранитель по фамилии Власик и, кажется, уже бодается с комендантом Ефимовым.
– Да, меня оставили ужинать, и на столе стояло печенье фабрики «Большевик». Микоян подвинул ко мне вазу: «Попробуйте, это новый сорт», а Иосиф: «Она есть не будет, потому что там написано „Большевик“». Но ты же меня знаешь, я за словом в карман не лезу. «Если с такой точки зрения, на которую вы намекаете, то я их тысячами должна есть». Но вообще-то Иосиф выглядит плохо и мрачный. За весь вечер пошутил вот только раз. Когда я сказала, что еду в Ленинград, это уже, когда прощалась, он вдруг тихо: «Как бы я тоже хотел поехать туда, но меня там никто не ждет». Ты еще долго думаешь здесь оставаться?
– Не знаю.
И снова безудержный поток: о непрекращающемся пьянстве Максима, о безразличии Тимоши и страданиях Екатерины Павловны, о том, что Авель в жутких отношениях с Ягодой, а Леля Трещалина взяла огромную власть в ЦИК-е.
– Она теперь начальник Протокольного отдела, и у нее прямой телефон к Иосифу, ее теперь все боятся, даже Калинин и Авель. И Ягода хочет, чтоб охрана Кремля подчинялась ему, а не Авелю, говорит, что не может отвечать за целостность вождей, когда по Кремлю бегает табун каких-то непонятных баб. Ха-ха-ха, оказывается главная опасность идет от красоток из Секретариата Авеля…
Задело упоминание о Трещалиной. Она ее помнила по Царицыну: не поймешь то ли мужчина, то ли женщина, но муж есть, армянин и зовут, кажется, Варлаам. Член ВЦИК-а.
– Надя, ты меня слушаешь?
– Да. Авель ссорится с Ягодой. А как у Яши с учебой, у него же переэкзаменовка осенью?
– Не знаю, наверное. Сашико и Марико за этим следят. Надя… ты очень похорошела, похудела, почти как прежняя, петроградская, гимназистка, записавшая мне в альбом:
Писать плохих стихов я не хочу
Хороших я не знаю
А потому, не тратя слов,
Счастливой быть желаю.
Вот и я, не тратя лишних слов, желаю тебе быть счастливой. Он замечательный, его здесь все просто обожают, а что маленького роста, так и Иосиф – не великан.
– Ты о ком?
– Ты всегда была шкатулочкой с секретом, но в Москве ходят слухи, что у вас роман с Сергеем Миронычем.
– Ну что ты, Ирина. Это невозможно.
– Что невозможно слухи или роман? Ну не хочешь – не говори. Но по-моему Иосиф именно это имел ввиду, когда сказал «Меня там никто не ждет». Ты же видаешься с ним?
– Иногда он заходит, иногда приглашает меня в театр. Что тут такого необычного?
– Я сказала. И я была бы рада за тебя, если бы мне не было так страшно. Я командировку специально выпросила, чтоб увидеть тебя.
Пришел с работы отец, и разговор пошел о Каллистрате, о работе Юлии Николаевны в Красном Кресте. Ягода вдруг арестовал ее за связь со ссыльными меньшевиками. Она передавала им помощь от заграничных родственников. Выручил, как всегда, Авель. Юлия Николаевна была в Суздале, отвозила посылки, там лучше, чем в Ярославских Коровниках. Двери комнат не запирают, красивый зеленый двор…
Надежда думала: «Я сказала тоже слово, что и ему „невозможно“».
Утром она по совету доктора отправилась в горы. Широкая тропа поднималась вверх через парк. Парк назывался Геологическим, потому что вдоль теренкура лежали глыбы разных пород с железными табличками-названиями. Она прошла мимо маленького водопада и увидела на склоне каменный крест. У его подножья тоже лежали камни с надписями на железных табличках. Но на табличках готическим шрифтом были выбиты не названия пород, а фамилии и имена. Маленький мемориал – в память тех, кто не вернулся в свой Мариенбад с Мировой войны. Она читала имена погибших, даты их рождения, смерти и названия маленьких украинских и белорусских местечек, где они остались навсегда. И вдруг перед ней всплыли лица, нет, не ушедших, их она не могла знать, а тех, кто попал в плен и остался жив. Они работали на торфяных болотах под Богородском. Белые белки глаз, белые зубы – все остальное покрыто черной жижей. Кажется шестнадцатый год, да, шестнадцатый, она, Нюра и отец в конце мая приехали на первую в России электростанцию на торфах. Перед этим месяцы мучительных для всех отношений мамаши с отцом. Наконец, мамаша куда-то ушла, квартиру на Сампсониевском освободили, и они двинулись к Красину под Москву. Там отцу предложили работу.
Совершенно иной мир. Коттеджи, сосновый бор, по вечерам у Красиных самовар. Крокет, теннис и удивительная красавица-хозяйка – Екатерина Васильевна Красина.
Была очень ласкова с девочками, но почему-то, приходя на веранду с белыми полотняными занавесями, она чувствовала себя нелепой и униженной. И не в стареньких платьях было дело, а в неумении легко, весело обращаться с другими гостями.
Ей было свободнее и, пожалуй, интереснее с «торфушками» – русскими и мордовскими бабами, приехавшими на заработки. Бабы складывали торф для просушки, а вечерами надевали длинные белые холщевые рубашки и пели. У торфочерпалок работали пленные австрийцы и венгры.
Завидев ее, они кричали: «Здравствуй! Как живешь?».
Они с Нюрой подкармливали их ржаными лепешками и молоком. Но чаще приходила она одна. Нюра бегала на электростанцию проверить, все ли в порядке с отцом. Он был очень плох. Частые обмороки, бессонница. Работал он по ночам, но днем совершенно не мог спать, хотя они уходили из дома на весь день и возвращались к вечеру, чтобы покормить его. Она старалась изо всех сил, изобретая новые блюда, но он ничего не ел, сидел безучастный, бледный. Руки его мелко дрожали, и он прятал их под стол. На ночную смену брел пошатываясь, и они очень боялись, что он снова попадет под ток.
Однажды пришла Екатерина Васильевна с доктором. Доктор – московская знаменитость, приехал в гости к Красиным, отдохнуть, поиграть в теннис, но Екатерина Васильевна, с легкостью избалованной красавицы, привела его к ним в коттедж, в качестве гонорара пообещав, что попросит Надю («она у нас лучше всех играет») составить ему партию в теннис.
Доктор сказал, что у отца полное истощение нервной систему, ему надо на воды и полный покой.
По карману им был только Липецк, с его водами и целебным климатом, и отец уехал, обговорив, что девочки до конца лета останутся в своем маленьком коттедже. Но получилось по-другому: через два дня их попросили освободить домик, он был необходим для нового работника, приглашенного на место отца.
Они собрали свои корзинки, попросили разрешения оставить до вечера на террасе и побрели к Красиным. Положение было аховое. В Петербурге дома нет, мамаша неизвестно где, отец – в Липецке.
У Красиных, как всегда, полно гостей. Красиво, весело, вкусно. Нарядные дамы в батистах и кружевах играют в крокет с мужчинами в шелковой чесуче, а во главе щедро накрытого стола, восседает, сияя красотой и добротой хозяйка. Тотчас усадили пить чай.
– Потом, потом, – мило отмахнулась Екатерина Васильевна от девочек, потом расскажете. Сейчас – ешьте ватрушку, пейте чай, – и забыв, что девочки знают французский, обратилась к соседу:
– Милый Ржевский, вы ведь живете один, бирюком, возьмите девочек к себе в мезонин, они и обстирают, и обед приготовят. Девочки – великолепные хозяйки, особенно Надин. Взяла бы к себе, но это неловко.
Ржевский оказался не только управляющим торфяными разработками, но и братом того самого Ржевского, в семье которого она жила в Москве в девятьсот пятом. К тому же действительно очень милым человеком, и вечером они с Нюрой уже сидели на балкончике мезонина, читали и смотрели на закат.
Она готовила для Ржевского, Нюра прибирала дом, и вместе стирали и крахмалили белье.
Через несколько дней пришла Екатерина Васильевна, осмотрела дом, их комнату в мезонине, попробовала котлет и осталась очень довольна.
– Но, пожалуйста, не грустите вечерами одни как тургеневские барышни. К нам съехалось много молодежи, приходите, играйте в крокет, в лаун-теннис и просто в гости. Не чинитесь, мои хорошие.
Нюра радостно пообещала не чиниться и уже на следующий вечер стала собираться к Красиным.
– А ты, Надя, ты не переоденешься?
– Я не пойду.
– Отчего же? Они звали.
– Я знаю. Они добрые, вежливые люди. Но зачем мы им?
– Странный вопрос. Просто для компании, Екатерина Васильевна ведь сказала, что молодежь…
– Той молодежи мы, Нюра, не компания. К тому же пленным надо что-то отнести.
– Какая ты гордая! Ты – странная. Одновременно застенчивая и страшно самолюбивая. Ну ладно, тогда пошли слушать торфушек, иди в погреб за молочком.
«Здравствуй! Как живешь?» – крикнул, увидев ее один из пленных.
«Как же его звали? Забыла. И лицо забыла», – а вот как кричал с раскатистым немецким «р» помнилось.
Она вышла на маленькую поляну, поросшую малинником и перед ней открылись холмы и долины, залитые солнцем, с пятнами от теней облаков. Тени перемещались, и казалось, что чудная панорама движется, проплывая медленно перед ее взглядом.
Я хочу подняться в горы,
Где маячат только ели,
Где кричат орлы, и птицы
Вьются в облачной купели —
тихо продекламировала по-немецки стихотворение, выученное в гимназии.
«Недаром говорят, что над этими местами витает тень Гете».
И, как нарочно, по дороге проехала коляска. На заднем сидении господин в черном сюртуке, черной шляпе. То ли Гете, то ли доктор Менцель. Но ведь разглядеть лицо доктора в полутьме кабинета было невозможно, к тому же, он сидел спиной к окну.
«Значит, это был Гете», – она развеселилась и, торопливо, почти вприпрыжку вниз по дороге. Пора на прием.
Где кричат орлы и птицы, – повторяла в такт шагам.
«Мой орел кричать не любит. Говорит всегда тихо, ровным голосом. Он орел, так его назвал в стихах какой-то казахский старец. „Горный орел“, а я птица, вроде… сороки. Еще в детстве мамаша говорила, что у меня сорочий взгляд. А один человек говорил, что я лебедь, которого заколдовали».
Он говорил это всего четыре года назад, а кажется – прошла вечность. Он бывает у них в доме, и иногда она ловит на себе то ли насмешливый, то ли вопросительный взгляд. Для всех – он лучший друг Иосифа, его ближайший сподвижник. Иосиф приводит его в детскую, показывает спящих детей. Но ее не обманешь. Она помнит ту светлую ленинградскую ночь, и как они с отцом стояли, затаив дыхание, у двери.
– Вы поднимались сегодня в горы?
– Да.
– Панорама не обманула ваших ожиданий?
– Она прекрасна.
– Говорят, что такие же прекрасные виды есть в Грузии, в Карпатах тоже. Вы уже принимали кофеин?
– Да.
– У вас уже с утра болела голова?
– Не сильно.
– То есть почти не болела. В этих случаях принимать не надо. Я надеюсь, к концу курса, вы совсем откажетесь от кофеина.
– Это невозможно.
– Это совершенно возможно.
– Нет. То чего хотите вы, и чего хочу я – невозможно.
– Эту фразу вы сказали кому-то, и вы вспоминали об этом человеке недавно…
– Да.
– Но вот Вы снова рядом с ним.
Это антракт, потому что он пригласил ее и Чудова с женой в комнату за ложей. Накрыт стол, фрукты, вино. Она стесняется своего поношенного костюма, поэтому сидит в глубине маленькой ниши, куда почти не достигает свет канделябра.
Он сидит напротив. Взял яблоко и начал сосредоточенно спиралью срезать кожуру. Руки – маленькие, крепкие и очень загорелые. Время от времени он поглядывает на нее. В отличие от Иосифа, никогда не смотрящего в глаза, у него прямой, но, то ли с усмешкой, то ли с вопросом, взгляд.
Чудовы восхищаются Улановой, она кивает, поддакивает иногда невпопад, потому что вдруг возникает неловкое ощущение от того, что он чистит это яблоко для нее. Конечно же для нее, и что-то в медлительности маленьких рук – слишком интимное, почти шокирующее. Почему-то кажется, что именно так он медленно и очень нежно раздевал бы ее. Возможно, это действовал кофеин, который она приняла перед выходом из дома, чтобы унять мигрень.
И когда он протянул тарелку с очищенным и мелко нарезанным яблоком, рука его чуть дрожала.
Второе действие обернулось мукой. Ей казалось, что с детства знакомая музыка звучит сейчас по-другому – трагически и непоправимо. Особенно мучительны были звуки флейты – это были звуки навсегда потерянного счастья, потому что Иосиф иногда играл для нее на флейте старинные грузинские напевы.
«Мне всего лишь двадцать пять лет, а я потеряла любовь, потеряла мужа, потеряла дом, меня околдовали, я теряла волю и делала то, чего никогда, ни за что не должна была делать. Я, наверное, преступница, может быть – самая ужасная из всех, поэтому ищу спасения в кофеине. И никогда не придет уже тот, кто снимет с меня злые чары, и когда-нибудь станет известно, что у меня черная душа, и меня проклянут все, даже мой родной, горячо любимый отец».
– Не стесняйтесь ваших слез. Их никто не видит…
Она чувствовала, что лицо ее мокро от слез.
– Надя, пересядьте сюда, здесь вам будет удобнее, – прошептал в ухо хрипловатый тенорок. Она вздрогнула, глянула на Кирова. Он жестом показал на стул в глубине ложи. Она пересела, вынула из сумочки платок, промокнула глаза, щеки.
– Вам очень жалко себя. Очень, очень жалко…
– Что с вами? Неужели на вас так действует Чайковский? – он дотронулся маленькой крепкой горячей рукой до ее щеки. – Вы просто горите. У вас жар, может, лучше уйти?
– Да, да. Я пойду.
– Мы пойдем, – он наклонился к Чудову, что-то шепнул, она встала, он отодвинул бесшумно стул, освобождая ей проход.
Чудовы сочувственно и понимающе закивали, прощаясь.
Охрана было двинулась им вслед, но он на ходу, отмахнулся: «Мол, ждите здесь, сейчас вернусь».
В машине сел рядом с ней на заднее сиденье.
– Хотите домой, или поездим немного, вы успокоитесь.
– Давайте поездим. Если можно на Выборгскую, на Сампсониевский.
– Теперь это проспект Карла Маркса.
На Гренадерском мосту почему-то горели ненужные фонари. Уродливый Ловизский тупик с вечно светящимися желтыми окнами фабрики.
– В соседнем доме окна желты, а по утрам, а по утрам гремят заржавленные болты… – тихо продекламировал он. – Наверное, об этой фабрике, ведь Блок жил на той стороне прямо у моста. О чем вы плакали? О ком? Хотите выйдем?
– Сергей Мироныч! – тревожно сказал водитель. – Не надо выходить. За нами едут.
– Это в каком смысле?
– В самом прямом. Следят.
– Ну-ка развернись и назад.
Водитель резко развернулся, и ее бросило к нему. Он обнял ее и, не отпуская, прошептал:
– Так лучше. В целях вашей безопасности.
Машина мчалась по набережной на бешеной скорости.
– Не бойтесь! Доверьтесь этому человеку.
– Я вас украду, и никакая погоня нас не настигнет. Вы – заколдованный лебедь…
– Мне надо домой. Уже, наверное, беспокоятся.
– Давай, на Гоголя, – он отпустил ее. – Ну что едут за нами?
– Да вроде нет. Но честное слово, от самого театра ехали.
– Тебе показалось, или совпадение.
В подъезде он сразу опередил ее, поднялся на несколько ступенек.
«Как Иосиф. Привычка людей маленького роста».
– Надежда Сергеевна, Надя…
– Сергей Миронович, у меня шалят нервы, извините меня за то, что вам пришлось уйти из театра…
– Я о другом. Как долго вы еще пробудете в Лениграде?
– Не знаю. Я ничего не знаю. Но сколько бы мы здесь ни пробыли, то, чего хотите вы и то, чего хочу я – невозможно.
– Я не понял, – он положил маленькие легкие руки ей на плечи. – Это «то», о котором вы говорите, это…
– Надя! Сергей Миронович – раздался сверху тревожный голос отца, Почему вы не поднимаетесь?
Сергей Миронович молча уступил ей проход на узкой лестнице.
– Добрый вечер и спокойной ночи, Сергей Яковлевич! – громко сказал он.
– Надя, я места себе не нахожу, – почему-то почти шепотом сказал отец, закрыв за ней дверь. – Подожди, тсс! – Он прилип ухом к двери.
– Вам страшно? Кому-то страшно? Кто-то за дверью? Да, там кто-то есть.
Ей тоже послышались за дверью осторожные шаги. Человек был в сапогах. Этот звук она могла отличить от любого другого, потому что Иосиф всегда ходил в сапогах: зимой, летом, в спальне, в лесу – везде. Отец за руку потянул ее на кухню.
В молочном свете матового шара его лицо показалось ей лицом старика («а ведь ему только шестьдесят, и он только на тринадцать лет старше Иосифа – сравнить нельзя»).
– Стой здесь. Я посмотрю из столовой.
Вернулся нескоро, а, может, для нее ошеломленной всем происшедшим за вечер, время изменило ритм.
– Они ушли. Вам ничто не грозит.
– Они ушли, – отец сел на старый кожаный диван с полочкой на спинке.
На этой полочке она когда-то играла, стоя на сидении дивана и прогуливая на полочке свою единственную куклу.
– Кто ушел? Чем ты так взволнован?
– За тобой следят.
– Папа, это у тебя воображение играет. Это же не одиннадцатый год, когда на Сампсониевский за Иосифом притащились шпики. Помнишь, мы все по очереди, бегали в лавочку за всякой ерундой, чтобы удостовериться. Я, Нюра, Павел, а они были такие смешные – оба маленького роста и в одинаковых пальто.
– Перестань, что ты лепечешь. Ты, видимо, решила, что в результате подпольной деятельности я повредился в рассудке. Эти тоже довольно одинаковые.
– Вашего мужа зовут Иосиф?
– Когда машина повезла тебя в театр, я остался на балконе и увидел, как через минуту из подворотни из того двора, где сапожник, выехала машина и поехала вслед. Я старый подпольщик и знаю, что случайностей не бывает. Разволновался, конечно, – он кивнул на пузырек с валерианой и рюмочку, стоящие на столе. – Но потом взял себя в руки, позанимался с Васей, кстати, он совершенно не интересуется сказками, стали играть в шашки. Проигрывать он тоже не умеет – злится.
– Ну хорошо, хорошо. О Васе потом. Почему ты так взволнован?
– Вашего мужа зовут Вася?
Незадолго до вашего возвращения на улице появились эти – в сапогах. Один вошел в наш подъезд и поднялся на этаж выше. Двое других, прогуливались, курили и наблюдали. Очень непрофессионально, впрочем. Царские это делали лучше. А перед самым вашим приездом по улице на бешеной скорости промчалась машина. Сначала к Адмиралтейству, потом обратно. А когда вы подъехали, эти двое зашли в подъезд, ну, знаешь, в тот, где дверь со стеклом. А потом эти шаги на лестнице. Третий ушел из нашего подъезда.
Надя, на Сергея Мироновича готовится покушение. Надо сообщить Иосифу, ведь он его ближайший друг, поверь мне, так готовят покушение.
– Кто? Зачем? Его здесь так любят.
– Кто-нибудь из Закавказья, или из меньшевиков…
– У кого и машина, и люди в сапогах в распоряжении. Нет, папа, – это Иосиф. Он следит за мной.
– Кто такой Иосиф?
– Зачем? Он же знает, что ты живешь у меня. И потом… он так давно не звонит и не пишет тебе…
– Именно потому и следит. Ты ведь знаешь его болезненную подозрительность.
– Он подозревает тебя и Сергея Мироновича? Да ты что, Надя, ты слышишь, что говоришь?
«Бедный папа!»
– Нет. Он просто хочет знать, как я провожу время. Пойдем спать. У меня ужасно болит голова.
– Волосы стягивают вам голову. Распустите их.
Потом вдруг больница. Ее бреют наголо. Она плачет, сопротивляется, и вдруг видит, что это не больничная палата, а комната без мебели на Забалканском проспекте. Окно смотрит в стену, и из этого окна, как из двери, выходит мать и говорит: «Воли мне, воли!» Она просит мать вмешаться, освободить от тех, кто бреет ей голову наголо, но мать проходит, даже не взглянув на нее. Но она вырывается, убегает от мучителей, и видит, что Иосиф, Федя и Анна сидят на крыше двухэтажного вагончика паровичка, и паровичок вот-вот тронется. Она бежит, кричит, они ее не слышат, сердце колотится бешено, паровичок тронулся, не догнать, и тут Иосиф кидает ей конец своего длинного клетчатого шарфа, она хватается за него и бежит за вагоном.
– Не забудь и для меня комнату! – кричит ей Иосиф сверху.
– Бегите, бегите быстрее. Надо догнать!
– Не могу.
Она очнулась. Колотилось сердце. Волосы распущены.
Ассистентка протягивает ей мензурку с пахучим лекарством: валериана и что-то еще терпкое.
– А где доктор?
– Он сейчас придет. Вы можете привести себя в порядок за ширмой.
– В порядок! – она испуганно оглядела себя.
– Я имею ввиду – причесаться.
Дрожащими руками она закручивала волосы в пучок.
«Этот сон повторяется часто, и я никогда не могу догнать вагон».
– Этот сон повторяется часто? Вы бежите за поездом? – спросил доктор.
– Да. Но это не совсем сон. Что-то похожее было со мной в юности, такой же поезд, те же люди, но в действительности я не бежала за поездом.
Она оставалась за ширмой. Так было легче разговаривать с ним.
– Вы пережили стресс, очень глубокий, у вас образовался внутренний конфликт и поэтому вы находитесь в психологическом перенапряжении. Но… впрочем об этом потом. Что вы делаете сегодня вечером?
– Ничего.
– Я приглашаю вас в кафе послушать джаз-бенд. Европа помешалась на Америке. Кафе называется «Классик», это близко, напротив почти. Можно слушать внутри, но это громко, можно – на улице, но тогда оденьтесь чуть теплее. Вечера здесь прохладные. Как вы предпочитаете? Я закажу столик.
– Наверное, на улице. Вы хотите сказать мне что-то неприятное?
– Не думаю.
– Вы больше не хотите лечить меня?
– Это зависит от вас.
– От меня? – она, наконец, вышла из-за ширмы.
– Я не претендую на вашу полную откровенность, фрау Айхгольц, но вы оказываете мне очень сильное сопротивление. Попробуем обсудить это вечером в восемь. Хорошо?
Он придвинул к себе бумаги, давая понять. Идеальный пробор, ухоженные руки. Вспомнила как Ферстер и Кемперер ждали в особняке Наркоминдела на Софийской набережной чемодан с лакированными туфлями, чтоб идти консультировать Ленина, а чемодан где-то застрял, и они сменили белые галстуки на синие. И это, когда казалось, что каждая минута имеет значение, когда все вокруг были безумны и безумнее всех она. Но об этом доктор Менцель не узнает – не сможет помочь и значит незачем вечером идти в кафе.
Она шла через парк к колоннаде.