Текст книги "На кладбище Невинных (СИ)"
Автор книги: Ольга Михайлова
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Глава 10
«Тление уже в первом вздохе младенцев и молоке матерей, в мужской сперме и поцелуях любовников, в постелях болящих и дыхании немощных…»
Однако мысли о самом себе занимали Сен-Северена недолго. Он разделся, не вызывая Галициано, прошёл в спальню и прилёг на кровать под тяжёлым пологом. На постель тихо взобрался Полуночник, грустными зелёными глазами окинул хозяина и устроился рядом, свернувшись клубком. Аббат почесал своего любимца за ухом, продолжая размышлять о состоявшемся разговоре, но горький вывод уже был сделан и прибавить было ничего. Жоэль подумал, что теперь Камиль для него окончательно стал язычником и мытарем.
Аббат понял, что угадал: д'Авранж никогда так и не познал ответной любви – иначе не было бы этого волчьего взгляда на прощание. Но Камиля и нельзя полюбить, ведь он – убийца любви. Убийца его любви и убийца Мари. Отсутствие женского чувства было возмездием д'Авранжу.
И именно это, ни о чём не подозревая, поняла Розалин де Монфор-Ламори, когда сказала Роберу, что д'Авранжа просто невозможно полюбить, ибо его душа пуста. Да убийца убивает свою душу, мёртвая душа смердит в живом теле, и живые подсознательно избегают, сторонятся её.
Неожиданно, ибо раньше это как-то ускользнуло от его внимания, Жоэль, похолодев, понял, что Камиль знает что-то об зловещем убийстве на кладбище Невинных, причём, видимо, знает и убийцу. Он не произнёс, что не ведает, кто это, но обронил: «это пустяки». Господи, значит, в полиции правы? Человек из общества? Это подтверждалось и его собственным внутренним ощущением. Девицу вроде Розалин не выманить ночью из дома конюху или лакею. Но куда шла мадемуазель в полночь? В чью карету села? Кто про это говорил?
Он напрягся. Салонная болтовня выветрилась из памяти, между тем, сказано было нечто важное.
Жоэль прикрыл глаза и сосредоточился. Ну, да, конечно. Лаура де Шаван, миловидная двадцатилетняя девица с кукольными голубыми глазами. Это она говорила, что Бенуа, её брат, возвращаясь от герцога Люксембургского, видел, как Розалин выходила из дома, прошла квартал и села в карету, на дверцу которой был наброшен плащ, закрывавший герб, и запряжена карета была четверней… Но был ли это тот самый день?
Надо поговорить с Беньямином де Шаваном.
А кто-то из юных девиц, неожиданно вспомнил аббат, обронил слова Розалин о том, что «свадебное платье обойдётся ей в пять тысяч ливров с хвостиком…»
Но… постойте… какое свадебное платье?
Ведь Розалин де Монфор-Ламори просватана не была!
Аббат, испугав кота, подскочил и потёр разгорячённый лоб. Почему он сразу не обратил на это внимания? Но кто сказал про свадебное платье? Однако сколько Жоэль не напрягал память, это не вспоминалось. Но если она и вправду заказала свадебный наряд, да ещё столь дорогой, значит, имела место помолвка. С кем?
* * *
Сам аббат лишь дважды встречал в свете юную Розалин, исключая тот, третий раз, когда увидел несчастную в гробовом саване. В бальном зале она показалась очень красивой, при этом – уверенной в себе, было заметно, что она понимает, что нравится мужчинам. Но поведение её не было вызывающим, скорее – исполненным достоинства и спокойствия. Она подходила и к нему. Что говорила? Он не запомнил.
Ах да… Она смутила его тогда, в первую встречу, сказав, что сутана выделяет его из толпы, а красота из сотен лиц. Потом спросила, отчего это нынче в моде такие блеклые цвета? Он ответил, что цвет костюма – отзвук горячки крови, ведь кровь – это жизнь. Если кровь течёт в жилах эпохи бурными волнами, то и цвета, в которые она рядится, сочны и ярки. Эпохи силы любят пурпурно-красный, изумрудно-зелёный и таинственно-фиолетовый. Ныне же жизнь стала фривольной игрой. Вот краски и теряют насыщенность, проступает чувственность без творческой силы, точнее, бесчувственность. Голубой и розовый вытесняют пурпурный и фиолетовый: сила истощилась, мелочная зависть и суетность господствуют там, где свирепствовала мощь неукротимых натур. Сверкающая зелень изумруда уступила место салатному: нет надежды на будущее, остались только лишённые творческих порывов сомнения. Ныне же и вовсе в моде блошиный цвет, «рисе», и с полдюжины его уточённейших оттенков: цвет блохи, блошиной головки, блошиной спинки, блошиного брюшка…
Она, помнится, внимательно слушала, улыбалась, кивая красивой головкой. Незаметно подошли Робер де Шерубен и Камиль д'Авранж. Она же, не обратив на них никакого внимания, всё смотрела на него и наконец сказала, что ревнует к Господу, который забирает себе самое лучшее. Он снова смутился, а она подала руку Роберу де Шерубену. Камиль тогда, помнится, зло проронил, что слугам Всевышнего не место на балах.
Почему Камиль разозлился? Ведь он просто пришёл на встречу с Кастаньяком.
… А вторая встреча была в гостиной маркизы де Граммон. Розалин пришла с матерью. Д'Авранж тогда приветствовал её весьма любезно, но она, едва взглянув на Камиля, торопливо подошла к нему. Что она сказала тогда? А! Что видела в Шуази, в одном из залов, портрет шестнадцатого века – человек в красном, у него та же фамилия, что и у него, Жоэля. Он ответил, что это, наверное, Галеаццо, великий скудьеро Франции, один из его весьма дальних родственников, женатый на Бьянке Франческе Сфорца, и пошутил, что вообще-то многие французы уверены, что все итальянцы на одно лицо. Она, зля Камиля д'Авранжа, ответила, что его лицо совсем не похоже на итальянские лица, они с матерью были в Риме и Милане, но ничего похожего там не видели. Он отшутился, в этом ничего удивительного, их род – неаполитанский. Она улыбнулась и попросила разрешение взять его в духовники. Он не отказал.
Но что нашёл в их пустом салонном разговоре Камиль д'Авранж? Лицо его исказилось тогда злобой. Почему?
В этот вечер аббат рано лёг, и, несмотря на все недоумения и горечь, которые всколыхнула в нём беседа с д'Авранжем, спал, как убитый, без снов и искушений.
Наутро снова зарядил дождь, Полуночник куда-то исчез, Жоэль хотел было провести день с книгой, но тут принесли приглашение от маркизы де Граммон, и аббат решил пойти, тем более что рассчитывал прояснить кое-что, чего не сумел понять в прошлый раз. Велел запрягать и вскоре был на площади Святого Людовика. Здесь его экипажу пришлось несколько минут подождать, пока свою карету покинет графиня де Верней. Старуха долго ругала служанку: та неосмотрительно выпустила её любимого пёсика из корзины, и Монамур перепачкал себе лапки в луже. Тут мадам Анриетт заметила Жоэля и поманила к себе. Аббат подошёл к ней и услышал:
– Пока мы не в толпе. Вы кажетесь мне весьма разумным человеком, Сансеверино. В прошлый раз мне померещилось, – старуха впилась в него глазами, – что у дорогуши Присиль… сильно смердело.
– Вы сказали, что это был запах серы.
– А… вы расслышали. Ну, а сами-то? – твёрдый взгляд старухи упёрся в глаза аббата.
Де Сен-Северен пожал плечами.
– Мне не показалось, мадам, что это был запах серы. Скорее, тянуло гнилью… Запах склепа, – Жоэль не приближался, стоял в двух шагах от её сиятельства, лишь немного повернув голову к собеседнице и сохраняя на лице выражение бесстрастного покоя. Казалось, они обсуждают погоду. – Впрочем, присутствие зла каждым осознаётся по-своему.
Старуха вздохнула.
– Боюсь, что не каждым. Ну, да ладно. Но от кого, по-вашему, разило-то?
Аббат помрачнел. Ныне весь мир гниёт, и разложение нерасторжимо сливается с воздухом. Тление уже в первом вздохе младенцев и молоке матерей, в мужской сперме и поцелуях любовников, в постелях болящих и дыхании немощных. От него ещё свободны алтари, иные из монашеских риз и шёпот чистых молитв, но и они вот-вот начнут смердеть, пропитанные еретическими насмешками вольтерьянцев и кощунственными речами новоявленных глупцов, провозглашаемых властителями дум общества, разучившегося мыслить самостоятельно. Он не смог понять, ответил Жоэль, кто из гостей маркизы источал сугубый запах распада, ощущал лишь явное присутствие зла.
Мадам Анриетт поморщилась.
– Да, и я не удивлюсь…
– … Мадам де Верней, Боже мой, какая встреча! Вы, надеюсь, в добром здравии, дорогая моя? – из подъехавшей кареты вылезал семидесятилетний Ксавье де Прессиньи.
– Да прекрасно я себя чувствую, старый говнюк, – несколько бесцеремонно, на взгляд аббата, проговорила мадам Анриетт, пользуясь тем, что старик был глух, как пень, и пошла ему навстречу.
Аббат собирался было пройти в дверь, тем более что лакеи уже выкликали его имя на парадной лестнице, но тут заметил, что старик Ксавье приехал с внучкой. Женевьёв чирикала что-то, приветствуя графиню, и её голос вдруг напомнил Сен-Северену вчерашнее недоумение. Это Женевьёв де Прессиньи говорила о свадебном платье мадемуазель Розалин де Монфор-Ламори!
Аббат поспешно подошёл и поклонился девице. Подал руку и, пропущенный графиней и её спутником, повёл Женевьёв в гостиную. Похвалив её изысканный туалет, заметил, что в прошлый раз она говорила, что свадебное платье несчастной мадемуазель де Монфор-Ламори стоило пять тысяч ливров. Какова же стоимость пошива этого прелестного платья? Женевьёв, смутившись, ответила, что её платье куда скромнее, и обошлось намного дешевле, при этом не опровергла, что именно она говорила о свадебном платье покойной.
Аббат с улыбкой невзначай поинтересовался, что, мадемуазель де Монфор-Ламори собралась замуж, была помолвлена? Мадемуазель де Прессиньи не знала этого, но полагала, что это так. Она встретила мадемуазель де Монфор-Ламори у портнихи Аглаи, ученицы мадемуазель Соваж. Розалин сказала, что примеряла свадебное платье и назвала его цену. Конечно, Женевьёв спросила, за кого же собралась замуж Розалин, но та ответила, что это будет оглашено позже и станет для всех большим сюрпризом.
Нельзя сказать, что отец Жоэль был разочарован. Кое-что узнать удалось. Он поприветствовал хозяйку, поклонился мужчинам, заметив, что Камиля д'Авранжа среди гостей нет, и тут, повернувшись к дамам, неожиданно напрягся.
Вчерашняя встреча с Камилем заставила его забыть, что произошло днём раньше, но сейчас, припомнив объяснение с Люсиль, аббат поморщился в ожидании неминуемой встречи. Нет, он не чувствовал ни вины, ни робости, лишь брезгливое омерзение. Однако, внимательно оглядев гостиную, раскланиваясь с дамами и девицами, он не увидел среди них мадемуазель де Валье. Слава Богу, у девицы не хватило наглости встретиться с ним как ни в чём не бывало! А впрочем, подумал аббат, скорее всего, она просто поглощена предсвадебными хлопотами.
Ведь послезавтра её венчание.
Аббат устроился на своём привычном месте у камина и задумался. Итак, имела место тайная помолвка мадемуазель де Монфор-Ламори с неизвестным. Но карета… Чья карета поджидала её в день гибели?
Ему везёт сегодня, подумал он, заметив входящую Лауру де Шаван с братом Беньямином, ведь именно Бенуа видел тогда Розалин. Аббат Жоэль последние полгода был духовником Бенуа, хорошо знал этого неглупого юношу, которому пришлось рано повзрослеть из-за тяжёлой многолетней болезни матери. Мадам де Шаван уже восемь лет не вставала с постели.
Жоэль приблизился к Беньямину и завёл разговор на интересующую его тему.
Однако Бенуа нечего было добавить к тому, о чём он уже рассказал сестре. Разве что карета была роскошная и наимоднейшая. Но чья? Бенуа разводил руками.
– Плащ закрывал весь герб или часть его?
– Скорее, это была накидка, – ответил Бенуа, – её закрепили сначала внизу у ступенек, и лишь потом перекинули в окно. Кто-то очень заботился о том, чтобы остаться неузнанным.
Что же, зная, чем все закончилось, удивляться такой предусмотрительности не приходилось. Но рассказ де Шавана о карете опровергал последнюю надежду аббата, что убийца – простолюдин. Чернь не разъезжает в каретах. К тому же запряжена она была четверней, сообщил Бенуа, и это были не клячи.
Сен-Северен внимательно взглянул на приятеля. Бенуа де Шаван имел свой небольшой конный заводик и в лошадях разбирался. Он сказал, что это были лошади лучших кровей, две из них – либо завода герцога де Конти, либо маршала де Виллара. Либо, чёрт возьми… Голос Бенуа, и без того негромкий, упал до шёпота.
– Либо это королевские конюшни…
Он умолк, заметив подходящего к ним Робера де Шерубена.
Робер выглядел сегодня ещё хуже, чем в прошлый раз. Аббат невольно устремился ему навстречу. Де Шерубен вяло пожал плечами в ответ на вопрос о здоровье, и тут спохватившись, сказал, что его, аббата Жоэля, искал мсье Понсьен Ларош. Он несколько раз спрашивал о нём на вечере у графа Суассона, и говорит, что вчера около трёх пополудни заезжал к нему.
Аббат изумлённо ответил, что был в храме, весьма удивившись этому визиту. Он не знал мсье Понсьена Лароша.
Впрочем, ему недолго пришлось оставаться в неведении, ибо Одилон де Витри подвёл к нему того, кто так настойчиво искал его. Теперь аббат вспомнил, что мельком видел этого человека на похоронах несчастной Розалин, его называли не то нотариусом, не то адвокатом семьи де Монфор-Ламори. Это он сказал, что в случае смерти мадам Элизы всё унаследует её племянник Шарль де Руайан.
Мсье Ларош, в отличие от многих своих собратьев, красноречив не был, говорил мало – и только по делу. Профессия воспитала в нём осмотрительность и деловую хватку. Сейчас, лаконичным жестом пригласив аббата отойти с ним к окну, он, глядя в ночь и почти не шевеля губами, уведомил мсье де Сен-Северена, что, когда дом передавали новому хозяину и выносили вещи, в спальне покойной мадемуазель де Монфор-Ламори под периной было обнаружено письмо. Оно заклеено печаткой, которой пользовалась мадемуазель, и адресовано «моему духовнику мсье Жоэлю де Сен-Северену».
Адвокат сказал, что обязан осведомить об этом письме лейтенанта полиции Антуана Ларю. Аббат продемонстрировал адвокату вызывающее уважение спокойствие и немногословное благоразумие.
– Я дал согласие быть духовником мадемуазель за неделю до гибели, но ни разу не исповедовал её. Если в письме будет нечто, открывающее загадку смерти мадемуазель, я нисколько не возражу против передачи письма в полицию. Я готов ознакомиться с ним немедленно, и если в письме не будет того, что заставит меня хранить тайну исповеди, и «печать молчания» не свяжет меня…
– Именно этого я и опасаюсь, – резко заметил мсье Ларош, – и потому настаиваю на том, чтобы тоже прочитать письмо. Сейчас же, сразу после вас. Мадмуазель мертва – и её грехи теперь рассмотрит Высший Судия. Посмертных тайн не бывает.
Адвокат ожидал возражений, но, к его удивлению, бесстрастие ничуть не изменило аббату. Начни Жоэль спорить – он лишь раздражил бы этого нервного, но порядочного человека. Что стоило ему загодя прочесть письмо? Но печать была нетронутой. Зачем же возражать? Едва ли мадемуазель написала, кто убил её.
Аббат согласился на требование адвоката.
Письмо было отдано ему и вскрыто. Оно содержало страницу текста, пробежав глазами которую, аббат, сохраняя хладнокровие, внутренне окаменел. Внимательно перечитал, потом тихо сказал, что написанное не содержит ничего, что охранялось бы тайной исповеди и, как было условлено, протянул письмо адвокату. Про себя аббат молился, чтобы его лицо не выдало волнения – обо всём, что насторожило его, он мог подумать и на досуге, дома.
Адвокат заскользил глазами по строчкам, и отец Жоэль видел, что прочитанное лишь озадачило старого юриста.
– Она, что… сошла с ума?
– С учётом того, что последовало за этим письмом, мсье Ларош, – торопливо отозвался аббат, – едва ли. Полагаю, она многое предчувствовала. Я прошу вас, господин адвокат, если таков ваш долг, известить о содержании письма полицию, но само письмо прошу оставить мне, – тон аббата был мягок и кроток, его улыбка была ангельской.
Адвокат пожал плечами. Полиция не интересуется девичьими любовными фантазиями. Письмо было возвращено Сен-Северену, и аббат поторопился упрятать его поглубже в карман, обратившись напоследок к адвокату с просьбой не разглашать факт обнаружения письма.
Тот отрешённо кивнул: он ждал от письма чего-то большего, чем та нелепость, что пришлось прочитать.
В гостиной царило обычное оживление. Стефани де Кантильен рассказывала Аньес де Шерубен о новом совершенно восхитительном платье принцессы Аделаиды.
– … Юбка открыта спереди, на виду лёгкие, воздушные оборки нижнего платья. Цветные оборки по краям, изящно затканные цветами, на тяжёлой парче – воздушные банты, ими украшены и кружевные манжеты укороченных рукавов… – замирая от восторга, расписывала Стефани.
Сегодня в гостиной было полно молодёжи. Симон де Жарнак ухаживал за Мадлен де Жувеналь, некрасивой, но весьма состоятельной девицей, а тощий субтильный юноша с не проходящими чирьями, чьего имени аббат не знал, пытался привлечь внимание Амели де Фонтенэ. Но безуспешно: юная особа уединилась в углу с Женевьёв де Прессиньи и Лаурой де Шаван, с Бенуа де Шаваном, сыном Одилона де Витри Симоном и Робером де Шерубеном.
Все они безмолвно рассматривали новые эстампы весьма изысканных картин Каналетто, Гварди и Лонги, которые только что прислали из Венеции по заказу Тибальдо ди Гримальди. Реми де Шатегонтье с удовольствием выслушивал в углу залы от Жана де Луиня подробности последней любовной интрижки сына канцлера Рошебрюна. Трудно сказать, был ли мсье Жан подлинно посвящён в интимные подробности жизни отпрыска канцлера, но рассказчиком Булочка был превосходным. Сидевший к ним спиной аббат старался не слышать тихо проговариваемые им подсахаренные скабрёзности, но неожиданно напрягся. «Он проявлял те же склонности, что и ваш дружок д'Авранж, а такие прихоти опасны и недёшево обходятся…», проронил де Луинь.
Аббат насторожился, но Булочка уже сменил тему.
Тем временем Женевьёв де Прессиньи, стоя в кругу девиц, рассматривавших эстампы, смотрела вовсе не на них, но на аббата. Надо сказать, что беседа у парадного с Сен-Севереном странно взволновала девицу, но вовсе не осмысленными вдруг подробностями разговора с несчастной Розалин, а прекрасными ресницами мсье Жоэля.
Тот, однако, несколько утратил осторожность и не замечал опасности, а всё потому, что обнаружил пристально глядящего на него барона Брибри. Женское внимание было всё же естественным, и потому аббат не примечал очарованного взгляда мадемуазель де Прессиньи, но с опаской смотрел на подбирающегося к нему Бриана де Шомона, мысленно содрогаясь.
Глава 11
«… Трещины мира, расколы бытия проходят через сердца избранников Божьих. Все подземные потоки, все небесные ливни, все отзвуки былого и грядущего идут через эти души…»
Тут в гостиную вошёл Камиль д'Авранж.
Если прошлая встреча, как показалось аббату, на минуту пробила броню горделивой порочности Камиля, то сейчас перед отцом Жоэлем снова стоял светский хлыщ, самодовольный и скучающий. Он даже не кивнул Сен-Северену, но, заметив восторженный взгляд Женевьёв на Жоэля, заметно передёрнулся.
У камина Шарль де Руайан спорил о чем-то с Тибальдо ди Гримальди, Габриэль де Конти вяло тасовал карты, а Бриан де Шомон медленно подошёл к аббату.
Сен-Северен про себя взмолился. Силы небесные, да что надо от него этому отродью дьявола? Прошлая попытка отца Жоэля отвадить от себя мерзейшего типа не удалась. Более того, теперь Бриан де Шомон относился к аббату со странным интересом, который пугал отца Жоэля пуще самой откровенной неприязни.
– Вы, как я понял, скромны, де Сен-Северен. Но признайтесь честно, вы должны втайне гордиться своим поэтическим дарованием.
Аббат изумился.
– Своих даров не бывает, ваша милость. Себе ничего подарить не можешь. Если помните, в Евангелии Матфеевом, хозяин позвал рабов и роздал им таланты. Рабы ничего не выбирали и не просили, талант принадлежит хозяину, он – бремя тягостное, наделённые талантом ведомы и подневольны, как никто. Никогда не притязал на это.
– Вы понимаете всё слишком буквально. Эти люди – избранники.
– Слово «раб» повторено шестикратно, – уточнил Сен-Северен. – Но, может быть, вы в чём-то правы, раб – это не зазванный с улицы, но купленный за серебро, и в какой-то мере – избранный хозяином. Но если не оспаривать их избранничества, то всё равно надо признать, что на талантливых людях лежит страшный долг, возложенный Господом, ведь его не каждый способен приумножить и даже просто понести, а сам талант никогда не принесёт его обладателю ничего ценного в мире сём. А тем более – ныне. Что может быть хуже для прирождённого поэта, чем родиться в «век разума»?
Барон окинул аббата тонким и понимающим взглядом. Глаза его заблестели.
– Это верно, Жожо, – воскликнул он, – как это верно. Но талант возвышает над толпой, сулит славу и восторг толпы. Посмотрите на Вольтера! Он, по-вашему, бездарен?
Сен-Северен ответил резко и зло.
– Да, он одарён. Но сила таланта проявляется в полноте только при служении Богу, ложное же направление губит и самый сильный талант. Нет ничего более страшного, и даже зловещего, чем употребление гениальных способностей в дурных целях. Если во главу угла поставить не славу Господа, а свою славу, – то надо вспомнить, что стало с рабом, зарывшим талант в землю – то есть – в мир сей, а не служившим Небу. Его талант был отдан другому, а раб лукавый был обречён на смерть и на ад, и примеров тому – тысячи тысяч.
Аббат не договорил, но про себя выразил пожелание, чтобы туда же Господь направил и пакостного Вольтера. И Брибри – тоже. И чем скорее – тем лучше.
Брибри рассмеялся.
– Вздор это всё! Единственная же беда поэта – в отсутствии подлинных ценителей! Тут вы правы. – Глаза Бриана снова блеснули настоящим одушевлением. – Напрасно выскочки зазывают поэта, спеша оплатить свои тщеславные прихоти и измеряя своё достоинство количеством выбрасываемых денег, напрасно слушают во все уши, – им не понять высокой поэзии и подлинной музыки! Суета слишком поглощает их, чтобы позволить войти во вкус этих утонченных наслаждений! Трещины мира, расколы бытия проходят через сердца избранников Божьих. Все подземные потоки, все небесные ливни, все отзвуки былого и грядущего струятся через эти души!
Отец Жоэль вздохнул.
– Да, мир Духовный прикасается незримой гранью к сердцу поэта, но если тот не понимает своего предназначения творить для Господа, он обречён. Во все века одарённый выбирает – потонуть в бездне самолюбования, всецело отдаться миру сему и ужаснуть современников жутью своей гибели, или пройти путём праведным, посвятить жизнь Богу, не ища ни богатств, ни пьедесталов.
– Возможно, вы и правы, – зевнул, вмешавшись в разговор, Лоло, – но кому нужен талант, если он не наполнит мошну и не даст славы? К тому же я не могу быть гением постоянно, мне ведь надо ещё побриться и принять ванну.
– Талант – рабство. У рабов никто не спрашивает, что им нужно.
– Ну и как вы служите Богу своим талантом? – язвительно поинтересовался де Шомон.
Тут в разговор вмешался молчавший до этого Одилон де Витри.
– Помилуйте, Бриан, да на его проповеди сходится половина Парижа! Он красноречивей Боссюэ! А госпожа д'Эпине сказала, что просто приезжает смотреть на него – и после всю неделю верит в Господа как в день первого причастия! Говорит, он сам – живая икона!
– Сен-Северен красив, кто же спорит? – веско уронил де Шомон, блеснув глазами, и аббат снова почувствовал, как по всему его телу прошёл мерзкий трепет, словно он нагишом окунулся в гнилое болото с кровососущими пиявками и холодными липкими жабами. – Но как он может служить Богу поэтическим талантом?
– Нет у меня никакого поэтического таланта! – простонал несчастный аббат, готовый ради того, чтобы этот треклятый мужеложник не смотрел на него своими маслеными глазами, отречься не только от таланта, но и вообще от всего, кроме Бога.
Сам он поймал на себе – и уже в который раз – мрачный и тяжёлый взгляд д'Авранжа, который стал ещё темнее, когда речь зашла о том, что талант раба, закопавшего его в землю, был отдан другому.
Похоже, д'Авранж был не в духе или… принял эти слова на свой счёт.
* * *
… Гости за столом лениво перебрасывались в карты, графиня де Верней выговаривала Монамуру за то, что тот погрыз салфетку маркизы, а Габриэль де Конти, подхватив где-то вздорную идею о том, что баранина по-бордосски получается гораздо вкуснее, если к бараньему окороку добавить телятины от задней ножки и свиной ветчины, а вместо лука-шалота использовать тимьян с веточкой базилика, упорно пропихивал эту мысль Тибальдо ди Гримальди. Тот, однако, оказался гастрономом-ретроградом, тупым ортодоксом и консерватором, и категорически возражал против любых нововведений.
Когда их спор прекратился, Сен-Северен незаметно отошёл от Брибри, подсел ближе к мессиру ди Гримальди и тихо по-итальянски спросил о том, что ещё с прошлой встречи заинтересовало его.
– А скажите, сами вы, мессир Тибальдо, пробовали себя в живописи?
Ди Гримальди со вздохом кивнул.
– В былые годы учился у нас в Италии, но…
– Не хватило усердия?
Аббат заметил, что графиня де Верней внимательно слушает разговор своих соплеменников. Тибальдо же пожевал губами и невесело усмехнулся.
– Вы сказали Бриану, что талант – рабство. Он не понял. А я понял. Всё верно. Вам не предлагают, но навязывают ссуду под сто процентов годовых. Это рабство. Кабала. Сотни глупцов называют себя живописцами, поэтами, творцами, делают свой воображаемый талант источником заработка, в то время как подлинный поэт или живописец обречён сам служить своему дарованию с подлинно рабским усердием: это и есть отличие подлинника от подделки. А я… – Бнкир замялся, но продолжил, – я просто оказался в большей мере дельцом, нежели художником. Не люблю скудость. Я счёл тогда, что бремя таланта мне не по карману, и бросил живопись, но спустя годы понял, что подлинного таланта, наверное, и не было. Подлинное дарование можно поставить на службу мирскому или божественному, но отказаться от него, видимо, нельзя. Если я смог, то значит, был посредственным мазилой. Правда, однажды… – Тибальдо ди Гримальди странно увлажнившимися глазами взглянул в окно.
– Однажды? – аббат слушал с неослабевающим вниманием. Этот человек подлинно заинтересовал его.
– Да… однажды… Мне было лет шестнадцать. Я пытался нарисовать женщину, которую видел в галантерейной лавке. Молодая, бледная, с очень странными глазами. Я был мальчишкой и вожделел её. Но рисунок не получался. Что-то ускользало, таяло безнадёжно, я понимал, что делаю что-то не так, но руке не хватало опыта и гибкости, а глазу – понимания. И вот тогда… тогда я вдруг услышал странный голос, шедший ниоткуда, но чётко слышимый мною. Он словно звал, завораживал, манил. «Хочешь, чтобы получилось, малыш?» – спрашивал он, – «Я помогу тебе. Но что ты готов дать взамен?» Я испугался… – банкир скривил губы, – кажется, испугался. Или было что-то иное? Чего просил голос – сил, жизни, души? Я не готов был отдавать. Я никогда не хотел отдавать ничего своего. Раба Божьего наполняет благодать, по вас это видно, но сама эта готовность не иметь ничего своего… готовность отдать себя… Мне тогда казалось, что я не создан быть рабом. Даже Божьим. Сейчас я думаю, что этот голос требовал именно готовности пожертвовать собой ради искусства. Но я её не имел. И голос смолк. – Банкир откинулся в кресле. – До сих пор не могу понять, был ли это глас Божий или искус дьявольский. В юности я говорил себе, что не хочу зависимости и рабства, а теперь думаю, что на самом деле я не то струсил, не то пожадничал. И всё смолкло. Навсегда.
Тибальдо помолчал. Потом продолжил.
– Наверное, моя главная ущербность – в понимании слишком многого. Человеку не надо слишком много понимать. Однажды я видел в итальянском театре Умберто Тичелли. Молодой мужчина с чертами резкими и неправильными играл первого любовника, и я недоуменно смотрел на странный выбор антрепренёра. Но вот этот урод сделал два шага по сцене… улыбнулся девице и заговорил. Удивительно бархатный голос, живое обаяние, чарующая улыбка – он преобразился! К концу спектакля в него были влюблены все женщины в партере. Но моё сердце разрывалось от боли. Ему было около тридцати. Он был молод и стал кумиром публики. Но ведь только этой публики, что состарится и умрёт вместе с ним! Они расскажут своим детям, сколь блистателен был Тичелли, но что толку? Нельзя вбить гвоздь золотой в колесницу бытия, и такой талант, такое обаяние обречены на распад – вот что нестерпимо…
– Новое поколение будет иметь новых Тичелли.
– Да, наверное, – подхватил банкир, – но такого не будет уже никогда, исчезнет некая неповторимая нота в симфонии искусства и, исчезая поминутно, одна за другой, они изменят и звучание всей партитуры. Я обожаю театр и ненавижу его до дрожи – музыка, живопись, литература ещё фиксируют себя, остаются в вечности, но фраза подмостков, живое слово улетают. Тичелли неповторим, я проговаривал по памяти его слова, добивался сходства интонации и жеста – но это был я, а не он…
Аббат молчал, а Тибальдо лениво продолжил.
– Глупцы утверждают, что искусство – вечно. Бог мой… Идиоты. Лик искусства изменчивей сна, он столь же неверен и призрачен, как отблеск лунного света на чёрной воде лагуны. Я читал стихи былого, смотрел на полотна прошлых веков, слушал умолкнувшую музыку минувших столетий – видел величие, недостижимое для нас, но видел и то, что прославлялось, но стало мусором. И вы правы в том, что уцелевшее и не опошлившееся – оно устремлено в Вечность. Это прибыль Господа.
Аббат молчал. Зато отозвалась мадам Анриетт, тоже заговорив на итальянском.
– Чего я не понимаю во всём этом, так это странного божественного произвола в раздаче талантов. Как мог Господь одарить талантами этих обоих мерзавцев? – она не сводила глаз с Шарло де Руайана и Бриана де Шомона. – Неужели Он, всеведущий и премудрый, ждал от них прибыли?
Сен-Северен разделял недоумение старой графини, и даже Тибальдо ди Гримальди, усмехнувшись, кивнул. Но, подумав, возразил.
– Наш поэт когда-то пел в церковном хоре, и ангельски. И верил когда-то. Но… искусы мира и сладость греха… оказались сильней. А Руайан… Он взял в руки скрипку в пять лет. Дарование проступало, хотя… гораздо чаще его заставали пристававшим к певчим. Он раб страстей своих, а Божьим рабом не хотел быть никогда. Но талантом гордится.
Графиня презрительно хмыкнула.
– Сегодня иных и нет. Тот же Вольтер. Хоть и орут все: «Талант, гений!», – а как вчитаешься – откровенная пошлятина. Но почему Господь не отнимает таланта у этого пошляка?
Аббат помрачнел.
– Неисповедимы пути Господни… но, будь я проклят, – голос его зазвенел, – истина проступит. Рано или поздно. Я уверен, что через сто лет никто не вспомнит ни одной из его пьес, будут забыты и он сам, и слова его, а если что и останется, то лишь для вразумления потомков – для понимания, как могли быть помрачены люди! В нём нет ничего Божьего – а раз так, сгинет он сам и писания его. Сгинет бесследно. – Дыхание аббата сбилось от волнения.