Текст книги "На кладбище Невинных (СИ)"
Автор книги: Ольга Михайлова
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Глава 6
«… Старых пьяниц встречаешь чаще, чем старых врачей…»
Камиль д'Авранж издалека наблюдал за ними, злясь на то, что он видел. Стефани… Она была, пожалуй, единственным существом, к которому он питал подобие чувства, не привычного, плотского, сладострастного и влекущего, но замыкавшего чувственность, братски-отцовского. Это был тот жалкий мизер чистоты в огрубевшей от блудных мерзостей душе, который не давал опуститься окончательно, одно человеческое создание, которое он мог ласкать бездумно, чисто и нежно. Камиль не хотел отдавать её влиянию ненавистного Жоэля, но сейчас видел, что Стефани сама влечётся к аббату. Д'Авранж побледнел. Только не это, только не это, только не это…
Тяготящий, спёртый воздух заклубился около него. Это был его трижды проклятый ночной кошмар: та, присутствие которой кружило голову, будоражило плоть, волновало душу и спирало дыхание, улыбалась и шла навстречу, сияя, шла навстречу, раскрывала объятия навстречу… ненавистному Жоэлю!
Д'Авранж не смог сдержать боль и застонал. К нему обернулись. Нечеловеческим усилием воли граф обрёл самообладание и сделал вид, что просто дурно себя чувствует. Стефани поспешила к нему, Камиль заметил и аббата, с тревогой и пониманием озиравшего его. Сен-Северен не подошёл к нему, и д'Авранж не знал, рад ли он этому.
Надо сказать, что за время, прошедшее с их встречи, аббат перестал искать не только возможности поговорить с Камилем, но и несколько избегал его даже в гостиной маркизы. Делал это Жоэль, однако, не демонстративно, но по некоему непонятному, но остро чувствуемому отторжению.
Он корил себя за это. «… Тогда Пётр сказал: Господи! Сколько раз прощать брату моему, согрешающему против меня? До семи ли раз? Иисус говорит ему: до седмижды семидесяти раз…» Почему же его душа надломилась и отказывала теперь этому человеку в прощении и любви? Он перестал воспринимать Камиля д'Авранжа как «брата», видел в нём совсем чуждого себе – «язычника и мытаря…»
Его сиятельство тоже заметил это и по какому-то таинственному закону стал теперь тяготиться молчанием и отторжением аббата. Д'Авранж не знал, чего хотел, но чувствовал раздражение от этого неявного остракизма, ощущая его как пренебрежение и даже – омерзение. Если бы де Сен-Северен сделал малейшую попытку сближения – Камиль гневно отверг бы её, выказав предельное презрение, но Жоэль молчал и отстранялся – и тем безмернее бесил д'Авранжа.
Камиль успокоил малышку Стефани, заверив, что ему уже лучше. Он лгал. Лучше не становилось. Всё это время он часто возвращался мыслями к тому единственному за десятилетие разговору с Жоэлем, на который пошёл сам – в пароксизме ненависти и злобы, как берут вражеский бастион. Теперь он не мог простить себе этого безрассудства, когда сам направился в Сен-Сюльпис, не мог извинить и сумасбродной самонадеянности, когда возжаждал унижения того, кто всегда торжествовал над ним, не мог оправдать и той глупой слабости, когда неожиданно услышанные слова любви и истины на минуту сразили его. Он снова проиграл. А последние слова Жоэля, кои тот и бросил-то походя, и вовсе убили.
Д'Авранж сжал зубы и побледнел при одном воспоминании об этом.
Стефани же снова отошла к аббату и спросила о том, чего никогда не понимала.
– Вы сказали, что гордецам посылается Господом для смирения испытания разорением, гибелью всего, что дорого, лишением здоровья. – Аббат кивнул, а Стефани, напряжённо морща лобик, продолжала: – Но я слышала… это опять всё то же вольтерьянство… что гордость благородна, а призыв к смирению унижает достоинство человека, лишает его жизненной силы. Это ложь?
Аббат пожал плечами и улыбнулся.
– Скорее, глупость. Следствие духовного невежества. Человек, прикасаясь к бесконечной мощи Творца, не может не ощутить собственную немощь, и для богообщения смирение является просто естественным чувством. Мы склоняемся пред королём, но токмо ли паче Бог? Глупа гордость и перед земным отцом, уместны послушание и любовь, но что же тогда надлежит испытывать пред Отцом Небесным? При этом если вы разумны, Стефани, скажите, чем мне гордиться пред Богом? Все, что есть у меня – Его дар, я – Его творение! Недостаток смирения есть недостаток ума. Ведь и Он Сам в смирении Своём бесконечно умаляется перед нами, не казнит за грехи наши, но кровью Своей пречистой спасает нас. Он зовёт нас к Совершенству – такому же, какое воплощает Сам, и поддерживает бедных Израиля, нищих Духом! Но разве Господь думает о смиренных Своих как о ничтожных? Разве Он хочет унижения нашего достоинства? Пророки Его называют нас царственным священством, святым народом, людьми, взятыми в удел! Где же здесь унижение достоинства человека? Можно ли возвеличить выше?
– Бедные Израиля? Это вы-то бедняк, Жоэль? – надо сказать, что, увлёкшись, аббат последние слова проговорил в полный голос, и они многими были услышаны. Сейчас ироничный вопрос прозвучал из уст Камиля д'Авранжа. Он по-прежнему злился вниманию Стефани к словам ненавистного Жоэля.
– Бедными Израиля звали себя и царедворец Исайя, и царь Давид…
– Вольтер прав, – пробормотал герцог де Конти, – ничто так не способствует развитию скромности, как сознание собственной значимости. Скромность должна быть добродетелью тех, у кого нет других добродетелей.
– А смирение и скромность это одно и то же? – спросила Стефани. Она не понимала, почему разговор вдруг стал всеобщим и почему все заговорили именно о скромности?
– Смирение проявляет себя скромностью поведения, деятельной любовью, кротостью нрава.
– Ваши скромность да смирение, возможно, украшают слабых, но уродуют сильных. – Камиль д'Авранж, всерьёз раздражённый, не выбирал слова. – Гордость не следует ни подавлять, ни даже ослаблять: её нужно лишь направлять на достойные цели…
– Гордость едва ли может выбрать достойную себя цель, ибо ничто подлинно достойное не считает значимым, равно как и ничего значимое не почитает достойным себя, – ответил аббат, не глядя на д'Авранжа.
Камиль д'Авранж пожал плечами, но тут в разговор вмешалась маркиза де Граммон.
– Он прав, мсье аббат, скромность – кратчайший путь к полному забвению. Кто замечает скромных?
Сен-Северен усмехнулся.
– Скромность равно нужна и жабе, и павлину, мадам, ибо извиняет посредственность и увеличивает достоинство. Если человек – жаба, но скромно сидит в углу, он услышит о себе: «да жаба, конечно, но ведь ничего из себя и не корчит…» Если же он влезет на стол и громко заквакает, скажут: «Бог мой, эта жаба ещё и голос подаёт!» Если же человек – павлин, – тоже не стоит высовываться. Пусть станет скромно в уголке. Уверяю, маркиза, его заметят. Ещё и возвеличат. Скажут: «Вы только посмотрите, какие перья, каков хвост, а до чего прост, скромен…»
Все неожиданно для аббата рассмеялись. Старая графиня де Верней насмешливо бросила:
– Какая ж это скромность, Сансеверино, если она бросается в глаза и так украшает? Она вам слишком к лицу… – Аббат смутился, а мадам Анриетт продолжила: – Скромность в свете – это великое искусство не создавать себе завистников, но у вас не получается, Джоэлино. Не то, чтобы я корила вас скромностью, просто, если ты красив, как павлиний хвост, чего же тут скромничать-то? О, я забыла, вы к тому же стыдливы… – проронила она, заметив смущение Жоэля. – Воля ваша, это говорит об уме, ибо дураки не бывают застенчивы, но смирение красавцев, поверьте, искусительно, ведь невольно хочется спросить, как вам не стыдно… так красиво краснеть?
Аббат закусил губу и умолк, заметив, что сказанное не только смутило его, но и возмутило Камиля д'Авранжа. Однако тот промолчал. Тут, на счастье аббата, громко залаял Монамур, то ли заметив на ковре мышь, то ли просто утомившись сидением в корзинке. Свободолюбивый шалун соскочил с колен графини, девицы бросились ловить его, и неприятный отцу Жоэлю разговор прекратился.
По водворении в гостиной должного порядка, а шаловливого Монамура – на колени старой графини, большинство гостей увлеклось обсуждением придворных сплетен. Но не все. Барон де Шомон маленькими золотыми ножницами аккуратно вырезал из пергамента, купленного на улочке Сен-Дени, изобиловавшей лавками и магазинами, изящные фигурки. Аньес де Шерубен неосторожно поинтересовалась: «Это Персей и Андромеда?» Брибри обжёг её пренебрежительным взглядом и заметил, что она плохо знает мифологию. Это Кастор и Полукс. На самом деле вырезанное из пергамента чудовище о четырёх ногах, руках и двух головах издали напоминало паука.
В углу гостиной тихий разговор вели Габриэль де Конти и Ремигий де Шатегонтье. Аббат вяло прислушался. Его светлость тихо проговорил, что в состав указанного снадобья, он читал об этом у Парацельса, следует добавлять чёрный перец и натуральный пчелиный мёд. Сам он опробовал методу. Помогает. Реми, всё ещё раздражённый, заявил, что подагра неизлечима в принципе, и лучшим лекарством явится могила. Герцог мягко заметил, что весьма высоко ценит медицинские познания своего собеседника и ничуть не сомневается в его богатом опыте, но всё же смиренно полагает, что подобным радикальным средством пользоваться пока рано, и вернулся к вопросу о припарках.
Реми приторно улыбнулся его светлости.
– Боли, подобные вашим, дорогой Габриэль, могут быть следствием постельного переутомления, или подхваченной заразы, вроде чахотки, сифилиса или сепсиса, либо повреждения суставов, либо, – он почти облизнулся, – это необратимые возрастные изменения. Они могут быть также связаны с такими заболеваниями, как волчанка или чешуйчатый лишай.
– Все это ужасно, – не унывал герцог, – но что делать-то, Реми?
– Исключить из рациона алкоголь, мясо и мясные бульоны, жрите, ваша светлость, яйца и фрукты.
Реми рассчитано ударил старого гурмана в самое больное место и въявь наслаждался выражением лица его светлости.
– Боже мой, да вы с ума сошли, Реми, дорогуша! Не ем я ваши яйца!
Ремигий посмотрел на его светлость, как на идиота, тихо заверив его, что свои он ему и не предлагал. Ещё чего! Речь идёт о куриных, ну, перепелиных, в крайнем случае. Не хочет – пусть ест яблоки.
Это было жестокое оскорбление утончённого бонвивана и отъявленного чревоугодника, но Реми бесился и был только рад посадить толстого жуира на рацион святого Антония. Он снисходительно добавил, что боли в спине пройдут и от особого поста, состоящего из ломтика чёрного хлеба и пинты настоя из чабреца, кои надлежит употреблять на завтрак, обед и ужин… в течение сорока дней. – Глаза Реми зловредно просияли мутным зеленовато-каштановым блеском.
– Нет, но как же так жить-то? – Герцог растерянно развёл руками, оторопело глядя на свои толстые пальцы. – Без мяса? Без коньяка? Не понимаю… Вы вот сами, я слышал, не злоупотребляете спиртным.
– Не злоупотребляю, – согласился Ремигий, – но это я зря. Рабле говорил, что старых пьяниц встречаешь чаще, чем старых врачей. Но вам пить, ваша светлость, не советую.
Аббат с удивлением отметил, что виконт, хоть и откровенно издевался над герцогом, тем не менее, советы давал правильные, кои, последуй им его сиятельство, принесли бы облегчение, что свидетельствовало о немалых познаниях его милости в медицине. Отец Жоэль не знал, кто удостоил мсье де Шатегонтье диплома доктора медицины, но он его заслуживал.
Между тем Реми откровенно потешался над обозлённым герцогом, дополнительно советуя толстяку для укрепления здоровья проводить несколько часов в турнирном зале, совершенствуя своё фехтовальное мастерство, полностью покончить со всеми постельными излишествами и спать не менее одиннадцати часов в сутки… и желательно на сосновых досках, покрытых простынёй. Ну, в крайнем случае, на рогожке…
Герцог, однако, вновь продемонстрировал удивительное смирение и необычайную скромность, о коих до этого спорили в обществе. Он кротко, понизив голос, осведомился, что посоветует ему уважаемый доктор касательно иного, весьма волнующего его предмета?
Аббат понял, что речь идёт о женщинах. Понял это и Ремигий.
– А что, ваша светлость и в этом имеет затруднения? – По лицу Реми было заметно, что если он и преисполнен сочувствия к больному, то ни за что этого не покажет. Он лучился ядовитой насмешкой.
Герцог горестно вздохнул и тихо пробормотал:
– Может быть, это не бессилие, но непостоянство, изменчивость. Капризы плоти?
Доктор медицины не разделял его мнение.
– Да-да… симптомы известны. «… Бессилием внезапным утомлённый, на берегу желанья он поблёк, как увядает в засуху цветок, с согнутым стеблем, с головой склонённой…» – издевательски процитировал де Шатегонтье Вольтера.
– Уповаю, что это следствие переутомления и подагры, – робко высказался толстяк-герцог.
– Не надейтесь, – утешил его Реми, – подобные вещи в ваши годы неизлечимы. Но, по счастью, «есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам», – философично продолжил де Шатегонтье.
Герцог с надеждой посмотрел на медика.
– Какие-нибудь чудодейственные снадобья, афродизиаки? – взволновано прошептал он. – Реми, ты знаешь, за ценой я не постою.
Ремигий расхохотался.
– Я имел в виду, дорогой мой Габриэль, что для тех, кто, подобно вам, должен поставить крест на постельных забавах и будуарных радостях, остаётся немало интересного. Можно собирать старинные книги, редкие гравюры или венецианские статуи, писать книги, как Вольтер, или, наконец, путешествовать. Почему бы вам не посетить, скажем, Сицилию? Или Египет? Там рай для подагриков.
– Как ты жесток, Реми. – Герцог был и вправду расстроен.
Его милость, как ни странно, неожиданно принял этот горький упрёк его светлости близко к сердцу.
– Ну, ладно, чёрт возьми. Есть у меня кое-какие средства.
Его светлость возликовал.
– Реми… ты… просто чудо!
– При этом я надеюсь, что вы, дорогой Габриэль, так же не оставите без внимания мои финансовые нужды, как я вникаю в ваши постельные проблемы.
В итоге, несмотря на перебранку за столом и наглое подтрунивание виконта над герцогом после ужина, ушли они вместе. Едва пробило полночь, Реми ядовито напомнил его светлости, что он готов сопровождать его, хоть это и не отвечает его интересам. Габриэль де Конти величественно кивнул, выплыл тяжёлой тушей из-за стола и оба удалились.
Между тем старая графиня, столь смутившая аббата, снова подманила его к себе и тихо пробормотала, снава на его родном языке:
– Была я, Сансеверино, у Аглаи. – Аббат метнул на старуху обеспокоенный взгляд. – Девица говорит, что Розалин подлинно посетила её за неделю до гибели и платье подвенечное заказала. Но сама при этом, уверяет портниха, была на себя не похожа. На вопросы отвечала невпопад, от любого шума вздрагивала, точно в полусне была. Жениха не назвала, Аглая-то, натурально, первым делом о нём полюбопытствовала, но та только посмотрела так странно, говорит, с испугом…
– И больше ничего?
– Увы.
… Тибальдо ди Гримальди целый вечер просидел в углу молча, много пил, не принимая участия ни в карточных играх, ни в разговорах, лишь однажды под аккомпанемент гитары Руайана тихо пробормотал стихотворные строки:
Столь же молчаливы были и Брибри де Шомон, жаловавшийся на мигрень, и Шарло де Руайан, из-за больного горла с трудом проронивший несколько слов приветствия маркизе, и до конца вечера молчавший. Молчал и Камиль д'Авранж, то и дело бросавший раздражённые взгляды на Стефани де Кантильен и аббата, снова тихо беседовавших.
Сама Стефани в ту минуту, когда с ресниц отца Жоэля неожиданно упала и обожгла пальцы слеза, ощутила, как её сердце вдруг повернулось к этому человеку, открылось, распахнулось навстречу.
На неё смотрели глаза Христа, и она вдруг всей душой потянулась к нему.
Глава 7
«… и записать, что среди юных женщин нет здравомыслящих – и быть не может…»
Аббат вышел от маркизы и сразу пожалел, что не пришёл пешком. Ненастье прекратилось, тучи исчезли, лунная ночь была завораживающе красивой и тёплой, в ней было удивительное молчание поздней осени, замершей в ожидании зимы. Небо было прозрачно и звёздно, и Жоэль улыбнулся. Святые отцы не рекомендовали засматриваться в звёздное небо, чтобы неописуемая красота творения не заслонила в сердце монаха Творца. Жоэль помнил это, но приказал ехать помедленнее. Такая ночь была последним подарком Господа перед грядущими холодами, грех был бы ею не насладиться. Проезжая по тёмным улицам, любуясь отсветами фонарей на булыжной мостовой и огнями проезжавших мимо карет, Жоэль неожиданно, несмотря на все тяготы и недоумения предшествующих недель, почувствовал себя удивительно счастливым, и его губы тронула младенчески-неосмысленная улыбка блаженства.
Вскоре он понял причины этой проступившей вдруг радости. Не красота лунной ночи была тому причиной. Неожиданные слова юной Стефани, необычно разумные и глубокие, удивили его, согрев сердце и душу. Он не ожидал такого и увидел в них утешение себе от Господа. Слава Богу, и среди юных душ есть сохранившие понимание истины, не все увлечены на гибельные пути распада и разврата. Милость и любовь Господа с нами. Аббат, все ещё улыбаясь, поднялся по ступеням парадного крыльца, Галициано распахнул двери ему навстречу, и по его лицу отец Жоэль понял, что в доме его ждёт нечто неожиданное. И ничуть не ошибся.
В его гостиной сидел поздний визитёр, при его появлении даже не пошевелившийся. Голова гостя была опущена, скрюченные пальцы впились в волосы, поза несчастного, в котором де Сен-Северен сразу узнал Анри де Кастаньяка, выдавала крайнюю степень отчаяния. Рядом крутился, задрав хвост, испуганный Полуночник.
Отцу Жоэлю пришлось зажечь несколько свечей, придвинуть гостю поднос со сладостями, прежде чем тот заметил возвращение хозяина. Анри поднял на Жоэля страшные, запавшие глаза. Священник удивился. После похорон Люсиль Анри выглядел плохо, но аббат надеялся, что со временем тот успокоится. Однако этого не произошло, Анри был страшен. Но почему, силы небесные? Кастаньяк, в понимании аббата, был сильным человеком, и должен был, как любой мужчина, побороть боль и прийти в себя.
Сейчас Кастаньяк пронзил его тяжёлым и больным взглядом.
– Я… не хотел приходить, но… Две ночи не спал, думал, сам справлюсь. Нет… Этого мне одному не вынести.
Аббат тихо опустился в соседнее кресло, опустил голову, стараясь скрыть свои чувства, ничего не понимая. Почему Анри выглядел так, словно вышел из дантова ада? Он же не девица, чёрт возьми! Сам Жоэль не мог искренне утешить Анри и разделить горе его потери, ибо горем его вовсе не считал, лгать же и притворяться было противно. Однако, его полночный гость продолжал свой сбивчивый рассказ, и Жоэль в ужасе закусил губу.
Причиной скорби де Кастаньяка было то, чего аббат никак не мог предвидеть.
… Получив ключ от дома Люсиль, Анри решился поехать туда только на следующий день, до этого – не было сил, хотя надо отдать должное сестрице и её подруге, они ни на минуту не отходили от него и делали все, чтобы утешить, поили успокаивающими отварами и были заботливы.
В итоге ему полегчало, и утром он поехал на набережную Анжу. В доме де Валье все оставалось так, как было при Люсиль, казалось, она сама сейчас выйдет из гостиной и любезно улыбнётся ему. Анри не сразу нашёл спальню, прошёл через несколько комнат, но, наконец, набрёл на будуар. Картина висела на стене и Люсиль была на ней как живая. Он не выдержал и разрыдался. Порылся в карманах, за манжетами, как назло, забыл дома платок. Отодвинул верхний ящик трюмо, рассчитывая найти там платки, но там были только притирания и лежала памятная книжка. Он раскрыл её и сразу узнал почерк мадемуазель де Валье, потом захлопнул её, боясь, что слёзы размажут чернила. Кастаньяк снял со стены портрет, протёр пыль на верхней части рамы, и пошёл было к двери…
Анри поднял на Сен-Северена пустые глаза.
… Но… вернулся… Он подумал, что никто на осудит его за то, что он возьмёт на память и дневник Люсиль, ведь Тибальдо разрешил…
Аббат с трудом перевёл дыхание. Он уже начал понимать и понадеялся лишь, что мадемуазель не успела доверить бумаге подробности их последней встречи. Сам он на месте девицы никогда о подобном ни в каком дневнике записи не оставил бы. Это уж совсем глупость, ей-богу, а Люсиль, как правильно заметил её дорогой опекун, «была весьма здравомыслящей».
Он понадеялся… ха. Ну и что стоят в этом мире все наши суетные надежды, кроме единой истинной – надежды на Господа? Аббат положил себе запомнить, и подобно Гамлету, «с таблицы памяти все суетные записи стереть, все книжные слова и отпечатки, что молодость и опыт сберегли», и записать, что среди юных женщин нет здравомыслящих – и быть не может! С дневником Люсиль де Валье была откровенней, чем с любой подругой.
Легко можно было представить себе оторопь и изумление несчастного жениха, готовящегося повести к алтарю девицу, называвшую его в своих личных записках «кривоногим уродом», «ничтожным слабаком» и «косоглазым дурачком», но едва ли поддается описанию ужас несчастного, из дальнейших записей понявшего, что его невеста легко рассталась с невинностью ещё в шестнадцать, не брезговала ни конюхом, ни управляющим, однако, собиралась достойно подготовиться к свадьбе с помощью снадобий мсье де Шатегонтье, к коим уже неоднократно прибегала! Последняя страница дневника содержала злобную и площадную ругань по поводу попа, корчащего из себя святошу, и обещание после замужества устроить ему какую-нибудь мерзейшую пакость, кляузу в епископат, о коей она завтра же предполагала посоветоваться с доктором Реми. На этом записи обрывались.
На Анри де Кастаньяка было больно смотреть.
– Стало быть, теперь я понял. Вы знали… Я как тот le dindon de la farce, «индюк из фарса», просто поддался на обман. То-то вы мне советовали… А я ничего понять не мог – вы были так бесчувственны, холодны…
Говорить тяжелее всего как раз тогда, когда стыдно молчать.
– Я не мог вам ничего рассказать, Анри, поймите. – Жоэль отвёл глаза. Он страдал до судорог. Унижение Анри было столь болезненно для него, что он предпочёл бы провалиться сквозь землю. – Я хотел, но не смог. Вы любили её и не поверили бы мне, а после её гибели – какой смысл был говорить о подобном? Вы ведь, думаю, и дневнику-то не сразу поверили, а ведь чёрным по белому. А расскажи я вам о её ночном визите… что было толку? – он махнул рукой.
Кастаньяк судорожно вздохнул. Он был убит предательством и мерзостью Люсиль, но, к радости аббата, не воспринял поступок Жоэля как унизительный для него самого – чего тот так боялся, помня о Камиле д'Авранже. Но Кастаньяк не был д'Авранжем и понимал, сколь, должно быть, тяжелы и неприятны были де Сен-Северену и ночной визит его наречённой, и необходимость скрывать о него эту правду, и нынешний разговор.
– Но, Господи, кому же после этого верить-то можно? И что теперь делать-то?
– Я уже говорил вам. Женитесь на мадемуазель Паолин де Тессей. – Аббат резко поднялся. Он был рад сменить тему разговора. – Да, не молода и не красавица. Но я её духовник. Печать молчания замыкает мне уста, однако одну тайну мадемуазель я открою. Это не тайна исповеди, но тайна души, кою я просто прочитал. Он говорила о своей подруге и о вас, и по тону, неизменно смягчавшемуся, я понял, что мадемуазель давно влюблена в вас, мечтает быть вашей женой. После такой моей откровенности вы были бы последним подлецом, Анри, если бы пренебрегли чувством девицы. Хватит с вас юных красавиц.
Кастаньяк тяжело вздохнул, но не возразил. Теперь он понял, что такое настоящее горе – Господь вразумил его. Как ни велика была боль от потери любимой, он предпочёл, чтобы она была стократ сильнее, лишь бы у него осталась возможность думать о ней с уважением и любовью. Но это было у него отнято – с безжалостностью оплеухи, жестом беспощадным, убийственным и необратимым. Теперь к нему пришла истинная боль, боль злобной насмешки из гроба, боль унижения мужского достоинства, боль предательства. Он был просто myope comme une taupe, le bouc emissaire, слепым кротом, козлом отпущения, всё было потеряно, растоптано, оплёвано…
Впрочем, нет. Анри поднял глаза на аббата Жоэля. Тот всё ещё мучился унижением Анри, но теперь от него исходило подлинное тепло, в кротком взгляде читались сочувствие и понимание. Нет, не всё потеряно. Его не предал человек, которому он верил, который походя отринул мерзейший соблазн и говорит, что есть и другая душа, исполненная любви к нему. Сестра… Да, Флоранс тоже любит его. Разве он сам не любит Жоэля? Разве не любит Флоранс? Паолин…
– Ты говорил, что повенчаешь нас на Богоявление?
Аббат улыбнулся и кивнул головой. Гниющая ныне на погосте распутная девка напрасно называла жениха слабым. Анри вообще-то был силен, как Нимврод. Что есть сила духа? Умение выстоять в испытании, извлечь из него урок, и усилиться полученным уроком. Жоэль видел, что Анри пришёл в себя, причём пришёл в себя настолько, чтобы продолжить разговор в единственно возможном направлении, перешагнув через боль и глядя вперёд.
– Ладно, мертвецов – на погост, живых – за стол. Но, объясни мне, Бога ради, кто мог убить эту чертовку? Ты думал об этом?
Аббат усмехнулся.
– Ещё бы я об этом не думал. Но всё ускользает и рассыпается. На кладбище я говорил со старухой де Верней, так она сказала, что в дни её молодости был подобный случай, сумасшедший, некий Серен, совершил несколько убийств, и только потому, что видел на своих жертвах жемчуга. Я и сам слышал о подобных безумцах в Италии. Но если он полоумный – почему до сих пор не попался? Не потому ли, что вполне вменяем?
– В дневнике этой… – Он нервно сглотнул. – Нет ни слова о подобном человеке.
– Может, дело в другом, – откликнулся аббат. – Я замечал, что по весне и осени в храм часто приходит человек. Из адвокатского сословия, и видно, что знал лучшие времена. Он несколько раз говорил со мной, и я не замечал ничего странного… пока однажды тот не заговорил о займе Лоу. Тут он понёс такое, что я сразу понял, что говорю с душевно больным. Но ведь до этого я ничего не замечал! Этот маньяк тоже может быть внешне обычным человеком.
– Типа Анатоля дю Мэна? Я не поздоровался с ним давеча в Шуази… Боюсь, он обиделся.
– Чего так?
– Да не заметил я его! Стоит в жюсокоре блошиного цвета на фоне портьеры цвета рисе, а я ещё расстроен был, смотрел под ноги, по сторонам не пялился, ну и налетел на него! Такой человек, кстати, может пройти под самым твоим носом и сделать Бог весть что – его и не заметишь.
Аббат почесал мочку уха. Такая мысль ему в голову не приходила. Серый человек в сером. Хм, почему бы нет? Но Анатоль дю Мэн? В этом случае в сером человеке должна быть волчья злоба и свиная похоть. В дю Мэне Жоэль ничего подобного не замечал, но, с другой-то стороны, он дю Мэна вообще никогда не замечал…
Мысли же Анри двинулись дальше.
– А не маскируется ли кто под маньяка?
Вопрос этот не удивил Жоэля.
– Я думал и об этом. Чисто практический интерес, материальная выгода. Но тоже странно. Розалин наследовал де Руайан. Люсиль – её опекун ди Гримальди. Но обе девицы осквернены мужчиной. Руайан же… сам знаешь, не любитель женщин, это известно, а Тибальдо, говорят, уж лет пять, если не десять, как перестал интересоваться женским полом. Да и если Руайан унаследовал весьма приличную сумму, дом и поместье Монфор-Ламори, то восемьдесят с лишним тысяч ливров и, старуха сказала, хороший земельный участок в центре города, – это все же… несерьёзно как-то. Но главное, если интерес в этом денежный, зачем с трупами-то творить непотребное?
– Да, непонятно. Кстати… Тибальдо… ты же слышал… – Анри замялся. – Ди Гримальди сказал, что портрет Водэ – мазня. Я в живописи не разбираюсь, но… как ты думаешь, не будет ли с моей стороны вандализмом… сжечь этот чёртов портрет в камине? Или вернуть опекуну?
– А где он сейчас?
– В чулане у меня дома, за мётлами…
Аббат почесал за ухом. Потом пожал плечами.
– Тибальдо – человек сведущий. Просвещённый патриций. Сказал, мазня, значит, мазня. Сожги.
Впрочем, после оказалось, что сестрица де Кастаньяка избавила его от этого труда.