Текст книги "На кладбище Невинных (СИ)"
Автор книги: Ольга Михайлова
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
Мир деградировал, – неоднократно утверждал банкир в салоне маркизы, – в нём подделывались векселя, деньги, дарственные и завещания, фальсифицировались чувства и искажались слова. На все это мессир Тибальдо смотрел, как на неизбежное зло, почти сквозь пальцы, но когда фальшивки проникали в мир антиквариата – бесился. Ни стыда, ни совести у негодяев! Но никто ещё не сумел провести знатока! Осведомлённости мошенников в искусстве, их пониманию стиля старых мастеров мессир ди Гримальди неизменно противопоставлял остроту и недоверчивость взгляда «просвещённого патриция», стократно превосходящего изощрённость жуликов.
Он распаковал картины. Жоэль тихо обошёл кресло Тибальдо и тоже взглянул на полотна, заметив в зеркальном отражении, как насмешливо поморщился ди Гримальди.
– Вам сказали, я полагаю, что это Беноццо Гоццоли и Пьеро делла Франческа? – язвительно осведомился банкир у де Витри.
– О, мой Бог! – поразился де Витри. – Вот так, с одного взгляда… вы определяете?
Аббат задумчиво почесал щеку. Он понимал в живописи, но не в подделках. Тем временем, зацепив двумя пальцами массивный подбородок, методично читал растерявшемуся Одилону де Витри длинное нравоучение.
– Кто хочет походить на Пьеро делла Франческа, не будучи им, Одилон, не имеет ни пигментов, ни живописного опыта старых мастеров. Фальсификатор вынужден творить в рамках, предписанных мастером былых веков, и имитировать воздействие времени. Задача почти невыполнимая. Отличительный признак временной подлинности – переходы и взаимопроникновения красочного слоя и меловой основы. Но признаки времени можно симулировать кракелюрами. Возможно и подражание трещинам изображением их твёрдым карандашом по новым слоям краски, но такое наведённое от руки изящество заметит и слепой. – Он, грузный и царственный, величаво поднялся. – Но что делают мошенники? Они покрывают лаком новый красочный слой, который, сжимаясь от нагревания, разрывает лежащие под ним краски. Меловая основа при этом остаётся нетронутой! Однако это жульническое состаривание тоже никогда не проведёт знатока, ибо настоящее уплотнение пигментов происходит при взаимодействии с грунтом!
Не все, слушавшие Тибальдо ди Гримальди поняли его, но все поняли, что это речь знатока.
– Так это подделки? А, может быть, какой-то неизвестный шедевр? – спросил, пережёвывая сдобную булочку, Габриэль де Конти.
Вообще-то герцог искусством не интересовался, разве что видел в творениях старых мастеров возможность хорошего вложения капитала.
Его ждала чванливая отповедь Тибальдо ди Гримальди.
– Нет шедевров, погибших в забвении, Габриэль. Забвение – удел бездарей, – надменно обронил Тибальдо и деловито продолжал, обращаясь уже к Одилону де Витри. – Гораздо сложнее распознать подделку на старой и естественно деформировавшейся меловой основе, как в данном случае. Существует достаточное количество ничего не стоящих, плохо сохранившихся старых картин, чьи дерево и меловая основа не скомпрометируют себя перед знатоком. Жулику нужно покрыть новой краской подлинный, целиком или частично обнажённый им грунт, и лёгкими прикосновениями тонкой кисти заполнить промежутки между трещинами – и тем превратить руины старых картин в незаконнорождённых выблядков собственного вкуса. Должен заметить, что подобные уродливые бастарды составляют сегодня главную мерзость живописного искусства! – злобно прошипел банкир.
Одилон де Витри совсем растерялся, а аббат Жоэль посмотрел на банкира с уважением, Лоло тоже восторженно воздел руки к небу, почти все гости маркизы сгрудились вокруг картин. Банкир же, распаляясь и сев на любимого конька, уже не мог остановиться, трепеща от подлинного негодования.
– Обычная проверка красящего вещества коньяком, растворяющего новые пигменты и взаимодействующего со старыми, не безошибочна, ибо подлецы находят средства, не реагирующие на алкоголь, тем самым нагло защищаясь от разоблачения! – Тибальдо злобно хмыкнул. – Но если по технике фальшивку порой и невозможно отличить от подлинника, то чуткого ценителя она всегда оттолкнёт недостатком гармонии. – Банкир снова плюхнулся в кресло. – Если мошенник пишет на старой доске, возникает изощрённая, но противоречивая манера, ведь имитатор знает о видимом мире прошлого не более того, что отразилось в зеркале искусства. Вглядитесь!
Тибальдо ди Гримальди провёл длинными пальцами с опаловыми ногтями по поверхности картины.
– Предварительный рисунок на грунте – подлинный, в каких-то частях даже отчётливый, но там, где выписаны фигуры, он выполнен в другой манере! Выдают и лица: они имеют двусмысленное выражение, сквозь них проступают фрагменты прежних лиц. Имитация царапает глаз и неравномерностью качества – грубость подлинника в сочетании с двуличной красивостью подражателя производит мучительное и крайне запутанное впечатление. Идиоты. Больше всего подражателей у того, что неподражаемо! – Тибальдо ди Гримальди недоумённо пожевал губами. – Взявшийся изготовить Беноццо Гоццоли творит безнадёжное дело, ведь его душа иная, нежели у того, кто писал себя. Эта разница ощущается, даже если подражатель проникновенно вживается в суть прообраза, но он все равно выдаёт себя педантично-пугливым исполнением, вынужденный работать с холодным расчётом, боязливой осмотрительностью и косым взглядом. Поэтичность Гоццоли, пространство и свет Пьеро делла Франческа неподдельны! – ди Гримальди помолчал, снова пожевал губами и продолжил. – Приходится признать, что нечто чуждое нам, несоизмеримое с нашими вкусами, живо и действенно в мире искусства наших предков. Я не знаю, что это, но всегда ощущаю его.
Аббат искренне восхитился.
– Наличие слуха для обучения музыке – нечто само собой разумеющееся, но мне казалось, в живописи критерия абсолютного глаза не существует. Вы заставили меня думать иначе, мессир.
Банкир был польщён, но не показал этого, слова его были преисполнены неподдельной скромности, но голос звучал приподнято и вдохновенно.
– Полная непогрешимость невозможна, Джоэлле. Талант знатока основывается на чистоте воспоминаний. Тот, кому подсовывают посредственные картины в качестве шедевров, рискует отяготить память двойственными ощущениями. Истинный ценитель сохраняет себя только неустанным всматриванием в несомненные подлинники. – Тибальдо ди Гримальди повернулся к Одилону де Витри и закончил сухо и горестно. – Забыл вам сказать, Одилон. Автор первой работы – Пьер Водэ, жалкий мазила, он живёт недалеко отсюда, на мансарде в доме над кондитерской лавкой братьев Рейо, а Гоццоли пытался подделать Филипп Ламар, это уже профессиональный жулик. Первая картина стоит около двухсот ливров, а вот вторая… ну, хороший грунт… можно заплатить двести пятьдесят.
Одилон де Витри обомлел.
– Бог мой, а я чуть не купил! Но постойте, меня же заверяли в подлинности!
– Небось, опять его высочество принц Субиз или его сиятельство Жан де Рондин? – понимающе вопросил банкир, в голосе которого промелькнула тонкая презрительная издёвка.
Де Витри потерянно кивнул, подтверждая, что это был именно Рондин. Банкир рассмеялся.
– Должен с сожалением констатировать, что граф понимает в живописи, как гробовые черви замшелых склепов – в солнечном свете. Полено – оно и есть полено, дорогой Одилон…
И Гримальди продолжал распространяться о том, что подделка картин есть порочной растленности нашего времени.
– Видит Бог, я не ханжа. Титаны эпохи Медичи и Сфорца были убийцами и отравителями, но они были и ценителями высокого искусства! А что теперь? Все, на что способны нынешние людишки – опошлить своей мазней шедевр! Плюнуть в лицо Вечности! Оправдания подобным мерзостям нет и быть не может, – вдохновенно витийствовал ди Гримальди.
Лицо его удивительно похорошело и разрумянилось.
* * *
Отец Жоэль смотрел на банкира с улыбкой на устах. Ди Гримальди восхитил его. Бог мой, какой умница, какое понимание живописи! До этого аббат порой думал, что маркиза де Граммон мало смыслит в людях, называя талантами тех, кто собирался у неё, или уж просто льстит себе. Но теперь понял, что судьба свела его с настоящим знатоком. Что ж, называя себя «просвещённым патрицием», Тибальдо отнюдь не льстил себе.
Мысли отца Жоэля, текли спокойно и размеренно. Да, аристократ, человек внутренней свободы, личного достоинства и чести, усвоивший суть высокого искусства – необходим миру. Средний человек третьего сословия не имеет высоких личных достоинств. Даже при необыкновенных дарованиях плебей, подобный Вольтеру, остаётся посредственностью. И удивляться тут нечему: пошлость ведь тоже имеет своих гениев.
Подлинно необыкновенен человек, неспособный примириться с конечностью существования, внутри которого есть прорыв в бесконечность, алчущий веры в Господа и понимания тайн творчества, но кто ныне меряет величие такой мерой? Все опошлилось. Творец ныне не только имеет право на моральные заблуждения, но сами заблуждения его сугубо интересны толпе, и особый вес творцу придаёт его самоубийство или совершенное им преступление.
Но аббат считал Сфорца негодяем, и разбирался ли тот в искусстве – значения для него не имело. Нравственное чувство в отце Жоэле было выше творческого: он терял интерес к поэту, если узнавал, что жизнь его была грязна.
Стихи не анонимны, и творец пуповиной связан со своим творением, и Брибри в его глазах был мразью, и никакой талант не мог извинить его. Скорее, аббат был склонен недооценивать и даже вовсе отрицать его несомненное дарование. Лучшее вино, вылитое в грязь, перестаёт быть вином, господа, становясь просто грязной лужей. Но Тибальдо ди Гримальди, несомненно, был человеком глубоких помыслов и едва ли реально переступал границы морали.
Аббат был доволен вечером и теперь возвращался домой с лёгкой душой. На набережной он остановился: впереди, медленно шаркая ногами и сутулясь, брёл Робер де Шерубен. Жоэль не знал, окликнуть ли его или подождать, пока тот свернёт у Ратуши к себе, но Робер обернулся и заметил его. В свете фонаря лицо Робера казалось ещё более исхудавшим и больным. Аббат не знал, как утешить несчастного. Шерубен заговорил.
– С ума схожу, боюсь помешаться. Она снится мне ночами, и днём кажется, что сейчас появится из-за угла. Словно хочет сказать что-то, но я не могу разобрать. Она везде.
– Вы не вспомнили, о чём говорили с Розалин в последний вечер?
– Много думал об этом, но… Розалин всегда судила о людях верно, умела подметить что-то в каждом. В этот вечер она говорила о Субизе, что многие распутны от пустоты жизни, от тоски по чему-то важному, чего не хватает, принц же распутен от пустозвонства, разврат – это единственное, в чём он может выразить себя. Говорила, что ей надоел д'Авранж. Есть мужчины, сказала она, коих просто невозможно полюбить, ибо их душа являет собой бочку данаид, куда можно вылить океан любви – но она останется пустой. Говорила и о вас… Вас она очень высоко ценила, Жоэль. Как, как это могло случиться? – Робер был в отчаянии.
Аббату нечего было ответить, и он, испытывая тягостное чувство вины и горького стыда, молча проводил Робера до его дома.
– Благодарю вас, Жоэль, вы так добры, – сказал на прощание Робер.
Аббат густо покраснел, чего, по счастью, де Шерубен в темноте не заметил. Сен-Северен знал только деятельную доброту, а сейчас помочь ничем не мог – и потому слова Робера только смутили священника, явив всю горестную полноту его беспомощности.
Глава 8
«Ваша любовь оскорбляет Бога, презирает порядочность, унижает честь и плюёт на совесть, и я, простите, не могу её принять…»
… К себе аббат вернулся за полночь и, так как перед уходом разрешил слуге уйти на весь вечер, удивился, увидев, что тот, растерянный и раздосадованный, поджидает его у входа.
Франческо Галициано в маленьком доме отца Жоэля был одновременно домоправителем, камердинером и нянькой своего хозяина. Он не исполнял только обязанности кухарки и кучера, с неудовольствием передоверив их другим. Галициано обожал своего господина, был непоколебимо уверен, что человека мудрей и благородней, чем Джоэле ди Сансеверино нет на свете, при этом был абсолютно убеждён, что, не будь его, Франческо, господин умер бы с голоду или от простуды, ходил бы голым и спал вместе со своим котом на коврике в гостиной.
Переубедить его было невозможно, да отец Жоэль никогда и не пытался.
Галициано сообщил, что аббата уже час ждёт какая-то молодая дама, которая заявила, что не уйдёт, покуда не дождётся его. Из-за неё-то Галициано и не смог уйти. Жоэль пожал плечами. Он никого не ждал. Но, может быть, незнакомку привело к нему желание облегчить душу, она пришла к нему, как к духовнику? Однако почему в полночь, Господи? Аббат прошёл в зал. Ему навстречу поднялась женщина, откинула с головы капюшон плаща, и отец Жоэль со вздохом едва скрытой досады узнал Люсиль де Валье. Мой Господь, силы небесные, ну чего ей надо?
Мадемуазель сбивчиво сообщила, что в пятницу её свадьба с Анри де Кастаньяком. Это аббат знал и без неё. Она ненавидит Кастаньяка, но иного выхода у неё нет, взволнованно проговорила Люсиль.
Сен-Северен изумился.
– Помилуйте, Люсиль… Насколько мне известно, вы добровольно согласились быть женой Анри. Разве вас принуждали? Ваш опекун, банкир Тибальдо, говорил, что срок его опеки над вами установлен до тридцатилетнего возраста, что вы располагаете восьмьюдесятью тысячами ливров, которые ваш покойный отец передал ему в управление. Это ваше приданое. И опекун выплачивает вам ежегодно пять процентов с этой суммы…
Люси обожгла его разъярённым взглядом.
– Четыре тысячи ливров!
Аббат пожал плечами. В эти годы цыплёнок стоил ливр, фунт масла – восемь су, баранина – шесть ливров, за шестьсот ливров продавалась хорошая лошадь. Сам аббат, имея доход свыше десяти тысяч, не проживал в год и трех тысяч шестисот – по прошлогодним подсчётам Галициано. Этой-то чего не хватает?
– Люсиль, я слышал от Тибальдо, как ваш отец радовался, что удалось сохранить и это. Но почему вы не имеете иного выхода, нежели брак с Кастаньяком? Вы очень молоды. Если Анри вам не по душе, почему вы согласились? Может, вы ещё встретите человека, которого полюбите. Подождите несколько лет…
– А тем временем существовать на четыре тысячи? У Кастаньяка шестьсот тысяч.
Да, годовой доход Кастаньяка достигал тридцати тысяч. Аббат вздохнул, разведя руками.
– Ну, выходите за него.
– Я ненавижу его. Не могу думать о нём без содрогания.
– Он не очень молод и не очень привлекателен, но человек весьма порядочный, к тому же к вам ведь сватался и Клод де Жарнак. Ему всего двадцать пять.
– Он младший сын и располагает только пятью тысячами!
Аббат вздохнул. Корыстолюбие девицы раздражало. Ему стало жаль Кастаньяка. Лиса на курице не женят. Но глупо ведь и петуха женить на лисице.
– Хорошо. Вы ненавидите жениха, но выходите за него ради шестисот тысяч ливров. Это не по-божески, но таков ваш выбор. Однако чем я-то могу помочь?
Люсиль посмотрела на него долгим и туманным взглядом.
– Что по-божески, что не по-божески… Теологические споры – это чума, от которой мир уже исцеляется, Вольтер прав. Я сказала, что ненавижу Кастаньяка, но это пустяки.
Господи, поморщился аббат, и эта туда же. Но тут смысл сказанного Люсиль дошёл до него в полноте.
– Вы… называете пустяком… ненависть к человеку, который станет вашим мужем и отцом ваших детей?
– Не станет.
– Так вы решили расторгнуть помолвку?
Взгляд Люсиль становился все более раздражённым и злым.
– Не делайте вид, что вы не понимаете меня!
Истерические нотки, прозвучавшие в восклицании девицы, неприятно царапнули аббата. Его вдруг обдало волной душной истомы и боязни неожиданного прозрения, которое уже мелькнуло тёмной тенью где-то на краю разума и теперь подползало ближе, шевеля мохнатыми паучьими лапками.
– Я люблю вас, Жоэль, я не могу жить без вас, – пробились сквозь туманную пелену размышлений аббата слова Люсиль. – Вы всё понимаете. Кастаньяк нам не помешает, кому и когда мешали мужья? Ваша любовь поможет мне вынести этого урода. Эту ночь мы проведём вместе…
Доменико ди Романо недаром называл Жоэля де Сен-Северена человеком кротким. Свойственное ему безгневие и сейчас спасло аббата. Да, про себя он позволил себе назвать всё это «bordel de merde», но рассердиться так и не сумел. Скорее, задумался. Слова девицы несли печать распутства последней из потаскух.
– Простите мне, Люсиль, это недоумение. Но… вы девственны?
– Да, и это будет мой дар тебе, Жоэль. Ты поймёшь силу моей любви.
– Но каким образом вы, дорогая, сумеете выкрутиться в пятницу?
– Это моя забота. Но пойдём же скорее, веди меня…
Глаза аббата замерцали. «Подделанной девственностью» девицы часто пытались возместить, что было потеряно, когда «цвет юности был сорван слишком рано». Многие хотели остаться девушками, несмотря на все бури галантной жизни. И, вопреки пословице: «Все можно купить, кроме девственности», ничто так легко нынче не покупалось. Из исповедей аббат знал и о средствах, что «могли превратить последнюю шлюху в ангела». Его исповедник, врач Ален Жерико, как-то удовлетворил его любопытство, перечислив ряд подобных средств: квасцы, отвар желудей, миртовая вода, кипарисовые орехи, но самым надёжным Ален назвал операцию, признавшись, что зарабатывает на многих распутных девицах высшего света свыше пяти тысяч ливров в год. Некоторые были готовы платить и не один раз.
Аббат почувствовал гадливое омерзение к хладнокровной бестии. Этот «цвет юности» он срывать не собирался, полагая, что место подобному – в выгребной яме. При этом Жоэль, как незаслуженной оплеухой, был оскорблён уверенностью девицы в том, что его целибат – не более чем фикция. Из её слов это выходило как естественное следствие. Аббат знал, что целибат священен не для всех представителей духовного сословия, но всё же большинство, и несомненное, блюли обеты, и только новоявленные вольтерьянцы, чёртовы либертины, полагали, что одна паршивая овца портит всё стадо. При этом наличие в числе обожателей Вольтера прогнивших сифилитиков с провалившимися носами никоим образом, по их мнению, не предполагало, что вольтерьянство по сути своей сифилитично.
Аббат же не любил двойной морали. Сейчас он почувствовал, что им овладевает холодное бешенство, хоть и оправдывал себя тем, что его гнев праведен. Но он сдержался. Не проповедовать же этой потаскухе моральные прописи? Она давно через них перешагнула. Чего бисер-то зря рассыпать?
Одновременно аббат искренне изумлялся. Ну почему эта мерзавка, занимая довольно высокое положение в обществе, по собственной охоте рада окунуться в грязь порока?
Он горестно развёл руками.
– Увы, дорогая Люсиль. Мне мешают три обстоятельства. Я в приятельских отношениях с Анри де Кастаньяком. Перейти ему дорогу, предать доверяющего тебе – это гибель чести. Но… без чести многие живут. Может быть, смог бы и я. Но я дал обет целомудрия. Нарушение обещания – гибель совести. Но и без совести некоторые обходятся. Но обет мной дан Господу. Преступить через Господа – это распад и гибель души. Впрочем, иные и без души умудряются жить припеваючи. По крайней мере, у вашего Вольтера это получается. Но… – глаза иезуита испаряли миазмы сумеречного тумана. – Стань я человеком бесчестным, бессовестным и бездушным, кто поручится, что я, позабавившись этой ночью с вами, не продам вас утром Кастаньяку, мадемуазель?
Люсиль вскочила, как ужаленная.
– Я сказала, что люблю вас!
Аббат Жоэль недоумённо развёл руками.
– Ваша любовь оскорбляет Бога, презирает порядочность, унижает честь и плюёт на совесть, и я, простите, не могу её принять.
Жоэль увидел, как Люсиль резко развернулась, выскочила в двери, и услышал, как её каблучки застучали по ступеням.
Аббат, как уже вскользь упоминалось, был человеком прекрасного воспитания. Но любому воспитанию есть предел. Спустившись к парадному входу, Сен-Северен закрыл дверь на засов, медленно прошёл к себе в спальню, обнаружил на постели Полуночника, свернувшегося клубком, и брезгливо проронил: «La tabarnac de pute…»
Кот утвердительно мяукнул, словно подтверждая мнение Жоэля, чем рассмешил аббата.
* * *
… К удивлению Жоэля, он уснул, едва голова коснулась подушки. Разбудил его Галициано ближе к полудню. За окном ноябрьское утро шуршало размеренным дождём, а набрякшие тучи, что заволокли небо, обещали, что он затянется надолго. Аббат высунул нос из-за портьеры на улицу. Везде в грязи из-под колёс карет валялся навоз, по мостовым вдоль монастырей, дворцов и темниц тянулись вереницы прохожих, сновали франты, вельможи, лакеи, разносчики газет и карманники.
Аббат апатично размышлял о событиях последних дней. Полицейское расследование зашло в тупик. Убийца так и остался безнаказанным. В обществе всё меньше говорили о случившемся. Вчерашнее объяснение с Люсиль прибавило аббату хандры. Нет, он не был ханжой, но помилуйте, девица в восемнадцать лет рассуждала как прожжённая стерва… Бедный Кастаньяк…
Несколько минут аббат размышлял, не поговорить ли ему с Анри, но покачал головой. Он знал жизнь. Если Кастаньяк влюблён – поверит невесте, если не влюблён, зачем бы женился? А Анри, по его наблюдениям, был честен.
Жоэль вздохнул. Сегодня был день его служения. Первое воскресение Адвента. Почему так тяжело на душе? Целибат стал тягостен? Да, плоть тяготила, мечта о женщине преследовала, порой искушая по ночам распутными видениями.
Что спасало от падения? Только память поруганной любви да милость Божья. Одна саднила душу болью, очищая от блудных помыслов, другая поминутно наталкивала на мерзостные открытия в похотливых и корыстных душах, заставляя содрогаться от омерзения, и отвращала от греха. Жоэль не мог и не хотел уподобляться либертинам. Как и все люди истинной аскезы, он никогда не воспринимал целибат как жертву, и мощь мужественности перевоплощалась в нём в безмерное сострадание.
Но сейчас он ослабел…
* * *
Часы пробили час пополудни. Жоэль набросил плащ и торопливо вышел из дома. На церковном дворе аббат раскланялся с Луи и Симоном де Витри, сыновьями Одилона, несколькими прихожанами.
Парижская церковь Сен-Сюльпис между Люксембургским садом и бульваром Сен-Жермен, с классическим фасадом Сервандони, пленяла его. Названая в честь святого Сульпициуса Благочестивого, архиепископа времён Меровингов, она была заложена королевой Анной сто лет назад, работы по возведению все ещё продолжались, менялись архитекторы, пять лет назад храм был завершён, а год назад начали возводить Южную колокольню.
Жоэль любил свой храм, его таинственную и мистическую красоту. Лики святых закруглялись удлинёнными миндалевидными овалами и походили на стрельчатые окна, пропускавшие аскетичный девственный свет под своды. Кожа святых была прозрачна, напоминая восковые свечи, а волосы бледно светились, как крупицы неподдельного ладана. Очертания тел и выпуклость лбов напоминали стеклянный покров дароносиц, а сами тела устремлялись ввысь, подобно колоннам. Это была подлинно литургическая красота, святые оживали в сиянии витражей, и пламенные вихри цветных стёкол изливали на их главы лучистые кольца венцов, окрашивали умирающим рдением силуэты, и угасали, преломляясь на тканях одежд. Вечерний свет подчёркивал хрустальную прозрачность их взоров, скорбную непорочность уст, благоухающих лилейным ароматом песнопений и покаянных псалмов. Что выше этого? Вот оно, истинное искусство, не превзойдённое никем! Возгоравшееся пламенем на едином жертвеннике, сливавшееся в единой мысли: обожая, поклоняться Создателю, и служить ему.
В те дивные времена искусство, взлелеянное церковью, коснулось порога вечности, приблизилось к Божеству, в единый лишь раз постигнув Божественное, лицезрея небесные очертания. Аббат неожиданно вспомнил Тибальдо ди Гримальди. Подлинно знаток. Какой глаз, какое понимание искусства, творческого дара старых мастеров!.. А что теперь? Кощунственные речи, пустые шутки, пустые глаза, едва скрываемый разврат, жажда распутных мерзостей и вот – людоедство…
В храме отец Жоэль тихо проскользнул в алтарь. «Господи… утиши скорби сердца моего, Ты знаешь искушения мои, дай силы претерпевать их, заступи и сохрани меня, ибо давит меня слабость моя. Если Ты не удержишь, отторгнешь меня от руки Своей, минуты не устоять мне. Ты – Лоза, я – ветвь Твоя, не дай иссохнуть мне, да не будет душа моя яко земля безводная Тебе…»