Текст книги "На кладбище Невинных (СИ)"
Автор книги: Ольга Михайлова
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
Глава 8
«Мужчине надо быть любимым, чтобы ощущать себя человеком, обделённость любовью чревата для иных страшными последствиями…»
На следующий день молодой Луи де Витри принёс аббату записку от отца. Одилон де Витри приглашал его на пикник к себе в загородный домик и сообщал, что основным угощением будет жареная оленина, причём горделиво заявлял, что олень убит им собственноручно. Сен-Северену старик Одилон, весёлый и неунывающий, несмотря на немощи, нравился, нравилась и вся семья де Витри. Он принял приглашение, и решил воспользоваться последними тёплыми днями для прогулки. Его ждали к обеду, но он вышел за два часа, решив побродить по парижским бульварам.
В парке Ле-Аль, напротив южного фасада церкви Сент-Эсташ, Жоэль неожиданно увидел массивную фигуру Тибальдо ди Гримальди. Тот взглядом жёлчным и недоброжелательным рассматривал отстраивавшийся новый фасад церкви, и на его дородном лице застыли недоумение и скепсис. Тут ди Гримальди заметил аббата.
– Всё уходит, – мрачно бросил он, не здороваясь. – Уходит даже в Италии, Джоэле, а здесь, у галлов, подражателей и кривляк, все просто опошляется и вырождается. В праздности медичейских времён когда-то взметнулось пламя флорентинского интеллекта, и вера в безграничные возможности мысли отделила его от веков мистики и аскетики. Ради познания флорентинцы пожертвовали глубиной былого мистического опыта, красотой прежних чувств, не знавших над собой воли разума. Они не создали идей, но пробудили способность творчества, они не оставили наследства истин, как христианство, но сколь богато наследство индивидуальностей! Мысль была крепким напитком, кружившим голову и умножившим жизненные силы бесстрашных личностей…
Аббат Жоэль поморщился. Он вовсе не считал века Медичи и Фичино, Гирландайо и Корреджо прекрасными.
– Мне трудно понять разум, не создающий идей, – заметил он с улыбкой. – Мощь интеллекта заключается для меня именно в понимании истин и рождении идей, и если время их не порождает, я, скорее, сочту его бесплодным и неумным.
– Полно, Сансеверино! – отмахнулся ди Гримальди. – Вы же не можете не понимать меня. У меня ощущение, что моя родина… умерла. Умерла вместе с веком Фарнезе и Борджа, ушла в небытие вместе с Леонардо и Рафаэлем. Остались музеи и полотна, книги и скульптуры, но ушли жизнь и чувства, страсти и искания, ушла напряжённость нагих бойцов Поллайоло, исчезли мадонны Корреджо…
Аббат задумался. В чём-то их суждения сходились.
– По-моему, они омертвели ещё при жизни, Тибальдо. Художником в веках остаётся лишь тот, кто имеет отточенный глаз, твёрдую руку и чистую душу, открытую постижению и созерцанию Господа. Уберите одно из этих составляющих – и всё перекосится, исказится. Твёрдая, как отточенное лезвие, рука Поллайоло… Я видел его гравюры. Он пытался воспроизвести движения нагого тела, и рука его творит напряжённые фигуры, но сцены борьбы сохраняют взвешенность и бесстрастие, мешающие поверить в пыл подлинной схватки. Рисунки, изображающие жизнь Иоанна Крестителя, отталкивают затаённой злостью, палач обрисован в совершенном упоении предвкушаемого удара, и ужас убийства исчезает в неподвижном созерцании казни придворными, своими телами тоже переживающими не гибель святого, но наслаждение палача. Саломея дикой улыбкой приветствует отрубленную голову… Холодное бесстрастие выродка и пакостное бесчувствие любопытного негодяя видится мне во всём этом.
– Бог мой! – Тибальдо блеснул глазами и рассмеялся – живо и искренне. – Вы, Джоэле, может быть, в чём-то и правы, но неужели вас не трогает грация его изъянов, поэзия ошибочной линии, загадочность молчания, обаяние недоговорённости его рисунков? Наверно, вас восхищает «Тайная вечеря» Леонардо? – Аббат согласился. Эта картина подлинно нравилась ему, Тибальдо кивнул, точно только того и ждал. – А я всегда её ненавидел. Его гений убил живопись! На стене Ченаколо преждевременно открыта полнота, все додумано и высказано. Теперь вернуться назад, в сладостную Аркадию неопытности, уже невозможно. Отныне композиция ограничила движение тела и выразительность жеста, и все, что осталось – искать выразительность лица. Леонардо дал лицу определённость, да, это было открытием, обозначившим новую цель живописи. Но могло ли лицо остаться на уровне духовности Леонардо? Нет, оно упало до вульгарности. Но и то, что вынесено Винчианцем на поверхность стены, удивляет, но не волнует, не окрыляет меня! В этом блистательном чуде искусства нет ни капли любви к искусству!
– Мне вообще, – пожаловался де Сен-Северен, – в картинах и фресках этого времени не нравится почти ничего.
– Даже Рафаэль? – изумился ди Гримальди.
Аббат пожал плечами.
– Станцы Рафаэля? Он одарён воображением, беспримерным по лёгкости и ясности рождаемых образов. Но он сам… слишком часто кажется каким-то фантомом, не облечённым в плоть и кровь, его личность проявляет себя ускользающей, невесомой тенью, мёртвой реализацией закона композиции.
– Помилуйте, Джоэллино! Вспомните, вглядитесь… – глаза ди Гримальди заискрились. – В рассветной чистоте серебристо-серого тона с пятнами нежной лазури открывается мир величавых человеческих форм и освобождённых от всякого усилия движений. Поразительная лёгкость есть первое впечатление от «Афинской школы». Тайна этой лёгкости – безупречное чувство пропорций. Простор, свобода и царственная широта пятидесяти фигур!
Аббат снова пожал плечами.
– Мне и раньше казалось, что ради этой формальной отчётливости пожертвовано внутренней глубиной и душевной сложностью. Теперь я в этом уверен. Как величаво пусты эти фигуры! Едва ли не большая часть очарования, внушаемого фреской, приходится на долю лёгких грандиозных арок, уходящих в бесконечность над головами Сократа и Платона. Да, равновесие фигур, абстрактная красота и безукоризненное чувство пропорции, уравновешенность частей, гениальное распределение пространства, но какая неизменная холодность! Холодом веет даже от миловидных лиц Рафаэля, от их слишком уж пустых и безучастных улыбок.
– Он легок и невесом.
– Боюсь, что он просто не был личностью. А умер и вовсе ужасно… В Страстную пятницу, ещё не исцелившись от простуды, влез на свою содержанку. Остановилось сердце. Но что должно быть в душе существа, не могшего удержать свою похоть даже в день Распятия? Животное. Милый, пушистый комок животности, для которого не было ничего святого. – Аббат закусил губу. – Но он рисовал святых.
– За другое тогда не платили, дорогой Джоэле.
Аббат вздохнул.
– Боюсь, Тибальдо, что мы утрачиваем понимание Истины и ставим на её пьедестал ложный кумир Искусства. Вы говорили о Пьетро делла Франческо. Помните его кощунственное «Бичевание Христа» в Урбино? Жемчужность света, тонкость краски. Сцена мученичества Христова изображена с бесстрастием и равнодушием. Все содержание передано вялым и апатичным жестом бичующего палача в глубине портика. В правой части картины на переднем плане, вне всякой связи с муками Господа, на фоне светлого неба и дворцов написаны три человека. Говорят, Пьетро написал брата герцога Федериго, Оддантонио, преданного советниками, подосланными Малатестой, и члены городского совета Урбино приговорили его к смертной казни. Возможно, образ казнённого художник связывает с образом Христа. Но как омерзительно явное нежелание Пьетро изображать движения палачей Христа, как это неинтересно ему самому! Мучители кажутся бесстрастными, сам Спаситель своей крохотной фигурой теряется в пространстве портика, Он так не важен, не нужен живописцу…
– «Бичевание» загадочно, – проронил Тибальдо. – Но Искусство, дорогой Жоэле, нужно оценивать по канонам искусства.
– Основа Искусства – богоданный талант человека-творца. Нет таланта – нет и Искусства. Но высшим критерием должен оставаться Тот, кто дал талант.
– Талант имеет право творить. С этим-то вы не будете спорить?
– Не буду, но упаси его Господь на йоту уклониться от Истины. Ведь происходит ужасное! Вспомните жуткого Корреджо. Исполненные мягкой грации и интимного очарования фигуры, игривая лёгкость и декоративное изящество росписей Сан-Паоло в Парме, устремлённая вверх вихреобразная композиция в Сан-Джованни Эванджелиста. Каким талантом был одарён этот ничтожный распутник! Но как греховность искажает взгляд! Вспомните «Мадонну со святым Георгием»! Это же… кощунство! Посмотрите на этих ангелочков, которым не хватает только рожек, чтобы походить на бесенят, посмотрите на их похотливые недетские глаза! Рассмотрите святотатственную позу и улыбку Иоанна Крестителя, больше напоминающего содомлянина Брибри, вглядитесь в кокетливый поворот головы Богоматери! С какой знатной венецианки он списал эту позу – высокомерную, дерзкую, самодовольную? Неужели вы, Тибальдо, с вашей глубиной и умом, не видите этого?
Тибальдо улыбнулся.
– Вижу. Но это полотно, признаюсь, поражает меня единством совершенства, нерасторжимостью оттенков. Оно не может быть переложено ни в слова, ни в звуки музыки, оно есть ожившая палитра, и плоть живёт в бесплотных, невесомых линиях. Я довольствуюсь этим. Я сторонник законов гармонии. Иные картины, даже если смотреть на них со слишком большого расстояния, не позволяющего судить о сюжете, производят сильнейшее впечатление на душу, радуют или печалят её. И лучший способ распознать, есть ли в картине гармония, – это взглянуть на неё издалека, так что ни линии, ни фигуры нельзя различить. Если она гармонична, в ней все равно будет некий смысл и она западёт в память.
… Распрощались они дружески, ди Гримальди пошёл к церкви, а отец Жоэль направил стопы к Одилону де Витри.
К удивлению отца Жоэля приглашённых было совсем немного – впрочем, как вскоре выяснилось, многие просто побоялись продрогнуть на осеннем ветру. Однако стены садовой беседки, куда слуги принесли угощение, были высоки и защищали от ветра. С утра и вправду было прохладно, но к обеду потеплело. Среди гостей была и старуха де Верней с неизменным Монамуром. Оленина отлично прожарилась, старик Одилон опять похвалился, что пристрелил оленя лично, слуги тонко улыбались, сыновья де Витри – Луи и Симон – хранили по этому поводу вежливое молчание. Три внука Одилона прыгали по жухлой траве и играли в серсо, Монамур с аппетитом грыз оленье ребрышко под напутствие старой графини, чтобы он, упаси Бог, не подавился.
Пикник удался на славу. Когда с угощением было покончено и гости разошлись, отец Жоэль поинтересовался у старика, что тот думает об этих кошмарных убийствах? Одилон де Витри перестал улыбаться, лицо его сразу постарело, а глаза отразили вечереющее небо.
– Боюсь даже предполагать, мой мальчик. В этом есть что-то пугающее, причём – именно меня. Когда я увидел тело несчастной Розалин… Я ведь её крестный отец… – Он смутился на минуту, потом обернулся по сторонам, но, видя, что поблизости никого нет, продолжал: – Я просто привык исповедоваться вам, не то бы не решился сказать такое. Я ведь, сами видите, страшен, как смертный грех. – Старик де Витри не был красивым в молодости, но старость снивелировала черты, и ныне он был обычным пожилым человеком, едва ли выделявшимся из толпы. Сейчас он отмахнулся рукой от аббата, пытавшегося было возразить, правда, только из вежливости. – Не спорьте, я же не слепой. Красота и уродство одинаково исчезают под морщинами: первая теряется в них, второе прячется. Но для красавцев старость – крах иллюзий молодости, а для уродов, вроде меня – обитель покоя. Теперь все мои ровесники похожи на меня. – Он весело ухмыльнулся.
Аббат внимательно слушал.
– Но в юности… – старик перестал улыбаться, – уродство в юности – это трагедия, сугубая трагедия и для женщины, и для мужчины. Плоть бунтует и изнуряет… Я не надеялся ни на что, слишком рано поняв, сколь некрасив, и смирился и с будущим безбрачием и с бездетностью. – Одилон де Витри недоумевающе улыбнулся. – До сих пор не понимаю, что привлекло во мне Сесиль де Фрейе, признанную красавицу и украшение всех балов. Я не верил, просто не мог поверить, что меня, урода, полюбила такая девушка. Но Бог милостив. Он дал мне тридцать лет счастья и двух прекрасных сыновей. Впрочем, я же хотел… Извините, я путаюсь… – Он смущённо замялся, но потом продолжил. – Я же не о том. Должен признаться, что в юности был часто искушаем дурным помыслом. Я боялся отказа женщин и вожделел их, сходил с ума и злился, и мне приходили в голову мысли чёрные, очень чёрные. И этот сон… однажды под утро… Я овладел женщиной, которая до этого больно обидела меня… Это было не столько услаждение, сколько месть, во сне я вытворял страшные вещи… Проснувшись, клянусь, я был в ужасе.
Но сон этот странно возвращался. Я каялся в этих помыслах, они отступали. И тут… Сесиль… на прогулке оперлась на мою руку, заговорила, словно уравняв с другими мужчинами, и моя душа успокоилась. Я видел, что, несмотря на уродство, чем-то мил ей, и попросил лишь не играть моим сердцем. Она сказала, что и не думает играть, и я, усмехнувшись, спросил, докажет ли она это, согласившись быть моей женой? Она ответила, что я кажусь ей человеком достойным, и она полагает, что должна согласиться. Впрочем, я снова сбился, – улыбнулся старик, а аббат Жоэль опустил голову, скрывая улыбку. Де Витри помнил события тридцатилетней давности так, словно это было вчера. – Так вот, с того дня все дурные сны и искушения растаяли. И тридцать лет… – Глаза де Витри увлажнились, но он продолжал: – Все эти годы я не вспоминал о миражах юности, но вот вдруг… этот ужас. Моя крестница… Когда я увидел Розалин… – Одилон закрыл глаза и побледнел. – Это всплыло. Тот самый сон, несколько раз повторявшийся. Я тогда сделал то же самое.
Аббат исподлобья испуганно взглянул на Одилона де Витри.
– Вы хотите сказать, что убийца – человек, лишённый красоты, кому часто отказывали женщины? Обозлённый и униженный?
Старик развёл руками.
– Я говорю лишь о себе. Может, это просто фантомы воображения.
– Мсье де Витри, – аббат наклонился к старику ниже, – мне кажется, вы понимаете куда больше, чем хотите сказать. Впрочем, и намёка достаточно. Вы подозреваете Реми де Шатегонтье? Женщины не балуют виконта вниманием.
Оторопь отразилась в поблёкших голубых глазах старика.
– Реми? – он подлинно недоумевал, поджал губы, задумался, почесал за ухом, потом покачал головой. – Нет. Я скорее назвал бы Камиля д'Авранжа.
Теперь растерянность и испуг проступили в тёмных глазах аббата.
– Камиль? Помилуйте, разве…
– Мой сын Луи, он ведь ваш с д'Авранжем ровесник, говорил, что им брезгуют женщины. Однажды в пьяную минуту тот сказал, что подлинно проклят – ни одна его никогда не любила. Конечно, с трезва он такого не говорит. Сам он увлекался часто, но все женщины отказывали ему, он имел только мерзейших проституток из самых дешёвых борделей и делил с кем-то чужих метресс. Для столь самолюбивого человека…
– Я слышал, что он порой прибегал и к насилью и вхож в дурную компанию Субиза?
– Я как-то говорил вам, что ни одна разумная мать с ним дочь наедине не оставит. Он человек непорядочный, а при уязвлённом самолюбии, раненой амбиции – далеко ли до беды? У него дурная репутация.
Аббат некоторое время молчал, обдумывая слова собеседника. Потом все же проронил:
– Мне все же кажется, что больное самолюбие не у одного д'Авранжа. Мне доводилось видеть, как женщины отказывали в нежности Реми де Шатегонтье – и кажется, его милость был озлоблен не меньше.
– Реми ещё уродливей меня, – усмехнулся де Витри, – что тут скажешь? Мужчине надо быть любимым, чтобы ощущать себя человеком, обделённость любовью чревата для иных страшными последствиями, но… творить такое наяву?
… Подозрения Одилона де Витри отяжелили сердце аббата, но в вину Камиля д'Авранжа он по-прежнему не верил. Он и сам понял, что Камиль всё налгал ему о своих любовных победах, сам же был вынужден довольствоваться женщинами второго сорта. Есть вещи для гордеца непроизносимые, а Камиль гордец… Подлинно ли он уродлив? Аббат давно свыкся с лицом Камиля д'Авранжа, никак не мог понять, каким тот видится остальным. Но ведь и Одилон де Витри, судя по семейным портретам, в молодости был ничуть не лучше, а женился на первой красавице.
Впрочем, почему повезло тогда юному де Витри, аббат прекрасно понимал. Умный и обаятельный, незлобивый и душевный – вот чем прельстил он разумную девицу, сумевшую разглядеть за непривлекательным лицом горячее преданное сердце, честь, верность, – всё то, что, увы, давно потерял Камиль д'Авранж.
Да и имел ли он их когда-нибудь, Господи?
Глава 9
«Они считают себя людьми современными и свободными, но на самом-то деле, обычные сутенёры да развратники. И несть им числа»
Неделя миновала, не отяготив новыми событиями. Пост Адвента налагал на отца Жоэля сугубые обязанности, в конце поста ожидался визит ауксилиария и титулярного епископа, и подготовка к приёму гостей тоже отнимала время, которое аббат с удовольствием провёл бы с книгой у камина.
В воскресенье де Сен-Северен неожиданно получил сразу несколько писем от родных из Италии, приглашение от маркизы де Граммон, записку из винной лавки, и ещё одно странное письмо, на котором его имя было написано столь коряво, что он с трудом разобрал почерк.
Однако, распечатанное, письмо никакой загадки не таило. Старик-иезуит, бывший преподаватель фехтования коллегии Святого Людовика, где учился Жоэль, Антуан Леру, узнал от прихожан Сен-Сюльпис, что Жоэль теперь служит там и уже назначен окружным деканом. Антуан писал с трудом, ибо руки отказывались служить ему, но просил, как милости, чтобы бывший ученик, паче выпадет возможность, навестил старика в его доме на улице Бегинок, это третий дом от угла, ближайший к таможне Вожирар. Леру ждал его в любой день, ибо уже полгода не выходил из дому.
Письмо не походило на крик души, но растрогало аббата. Он положил себе непременно выбраться к Леру, а пока направился к маркизе, где не был неделю, не догадываясь о подстерегавшей его там опасности.
Дело в том, что поинтересовавшись у Женевьёв де Прессиньи платьем её подруги, аббат, не подумав, слишком низко наклонился над ней, их глаза на несколько мгновений встретились. Сен-Северен был ласков и кроток с девицей, обронив даже какой-то комплимент, совсем забыв, какое впечатление производит на женщин его внешность. Глупо, конечно.
Мадемуазель влюбилась.
Для аббата это было полной неожиданностью. Притом – до крайности неприятной. Мадемуазель долго болела, подхватив простуду на похоронах Люсиль, и он совсем забыл о прошлом разговоре. Однако теперь, с изумлением наблюдая докучливые улыбки девицы, её настойчивое стремление оказаться поближе к нему, навязчивые попытки понравиться, понял, что где-то сглупил. Искушения здесь не было: Женевьёв была невзрачна и не отличалась никакими достоинствами, кроме упрямства, на которое неоднократно жаловались её родня и подруги.
Расстройство Жоэля этим горестным обстоятельством усугубилось неприятным выражением лица Камиля д'Авранжа, который почему-то смотрел крайне недоброжелательно и зло, при этом где-то в глубине его глаз Жоэль заметил едва подавляемую муку непонятной аббату боли. Вскоре граф отвернулся и отошёл к окну, став за портьерой.
Гостиная была полупуста, гости только собирались. Старики, по обыкновению жаловались: маркиза – на похолодание, Одилон де Витри – на ревматизм, старуха де Верней – на Монамура, который, выпущенный на прогулку, зло облаял кошку мадам де Рондин, и загнал её, – кошку, разумеется, – на трубу дымохода на крыше, куда она и провалилась.
Камиль стоял у окна и наконец заметил карету, которую высматривал. Обернулся к входу. Мадемуазель Стефани де Кантильен поспешно войдя в гостиную, огляделась и просияла улыбкой, заметив у камина аббата де Сен-Северена, протянувшего к огню руки.
– Отец Жоэль!
Аббат повернулся и сразу улыбнулся в ответ, поняв по глазам Стефани, что в девичьей жизни случилось что-то весьма значительное. Он угадал: сказывался опыт исповедей. Но произошло то, что изумило мадемуазель, и она, торопливо посадив аббата рядом, недоумённо проводив глазами резко вскинувшуюся Женевьёв де Прессиньи, не понимая раздражения в её взгляде, доверчиво поделилась со священником своими затруднениями. Побледневший Камиль д'Авранж тихо подошёл и стал рядом. Стефани не увидела его.
– Я по вашему совету молилась, чтобы Господь помог мне, и отвёл от меня любовь к Теофилю д'Арленкуру. Я стала смотреть на него другими глазами. Он, как я поняла, человек слабохарактерный, склонный повторять расхожие глупости, не умеющий самостоятельно думать, не имеющий чувства долга, привыкший потакать своим прихотям. Такой человек не сможет составить счастье женщины. Видела я таких, иные жёнами откровенно торгуют, иные появляются в доме раз в году, живя по чужим спальным да борделям. Они считают себя людьми современными и свободными, но на самом-то деле, обычные сутенёры да развратники. – Девица странно отчётливо выделила последние слова. – И несть им числа.
Она замолчала. Камиль д'Авранж стоял неподалёку и молча слушал. Аббат, хоть и недоумевал, откуда светская девица знает, кто такие сутенёры, не стал исследовать источники её осведомлённости, но улыбнулся.
– Ваши суждения, мадемуазель, делают вам честь. Руководствуясь ими, вы, может быть, и не обретёте счастья, но несчастий и бед избежите безусловно. Но, как я понимаю, вы хотели поделиться недоумением, а не этими верными суждениями.
Стефани вздохнула.
– Да. Я внимательно посмотрела вокруг, ведь мало понять, что тебе не подходит недостойный человек, нужно найти достойного. Я искала в обществе человека порядочного, человека чести и долга.
Д'Авранж поморщился словно от зубной боли. Аббат же смотрел на Стефани с улыбкой.
– Только не уверяйте меня, дорогая мадемуазель, что в обществе таких людей нет.
– Есть! Это мсье Одилон де Витри, Симон и Луи, его сыновья, несчастный мсье де Кастаньяк, брат моей подруги Робер де Шерубен, братья Арман и Рауль де Соланж, Бенуа де Шаван… Их много.
– Верно. Вы хорошенькая, приданое у вас прекрасное. Так что же?
– А то, – Стефани судорожно сжала руки, – раньше я не очень замечала их, ведь эти арленкуровские друзья так шумны, но теперь… Я была в театре с Лаурой и Беньямином, там были и Соланжи. И мне показалось, что всё это вздор о якобы страстной любви. Разумная женщина может быть счастлива с любым разумным мужчиной, если они смотрят на вещи одинаково. Я имею в виду самые важные вещи – семью, воспитание детей, веру.
– Так оно и есть. Но в чём же ваше затруднение?
Мадмуазель де Кантильен пожала хрупкими плечами.
– Вчера пришёл этот… д'Арленкур, выряженный как павлин. Почему я раньше-то не замечала, как он смешон? Сначала пригласил в Оперу. Я сказала, что пойду в храм, мне надо матери свечу на канун поставить, а в Оперу меня уже пригласил Рауль де Соланж. Тогда говорит, что хочет завтра прогуляться к Менильмонтану. Я ему отвечаю, что мы с Аньес и Робером собрались завтра в Ботанический сад, пусть пригласит Женевьёв или Мадлен. Тут он, невозможный надоедала, говорил, что послезавтра хотел бы потанцевать со мной у Шаванов. Ну, тут, по счастью, оказалось, что у меня в книжке предпоследний танец свободен. Между Арманом де Соланжем и Бенуа де Шаваном, тот меня домой проводить обещал. Ладно, говорю, впишу вас, мсье, а пока – ступайте с Богом. Тут этот докучный молодой человек имел наглость спросить, что же это, мол, я вас три дня не увижу? Какая назойливость! Общение с подобными субъектами чести мне не делает! Поразмыслила я, вы ведь говорили, что ложь утомительна, а чего я себя утомлять-то буду без надобности? Всё ему и выложила. И про вольтерьянство его, и про волокитство, и про мужское достоинство. Про то, что я намерена найти достойного человека, не такого, как он, пустого остроумца! К тому же, мне по секрету рассказали, что его несколько раз видели в этом… паскудном заведении у развесёлых девиц. Распутный повеса. Блудливый шалопай. Пусть катится ко всем парижским потаскушкам! Выложила я ему все это – и дворецкого кликнула, чтобы выпроводил этого господина.
Камиль, открыв рот, повернулся к Стефани. Аббат тихо смеялся.
– После этого, я полагаю, мсье д'Арленкур… сделал вам предложение?
Стефани с удивлением поглядела на него.
– Ну… да. Сказал, что все это время просто шутил, а на самом деле влюбился в меня с первого взгляда.
– И что же вы решили, мадемуазель?
– Я ему отказала. Зачем мне этот шутник? Жизнь – не шутка.
– Но не были ли вы излишне суровы к мсье д'Арленкуру?
– Ничего. Он записной остряк, пошутит – развеется. У таких мужчин – всё легко. Пустышка он. Через три дня к другой посватается. Бордельный завсегдатай!
– Некоторые мужчины смотрят на подобные вещи, как на шалости и проказы.
– Бога ради, вот пусть и в жены себе берут проказливых «весёлых девиц»! Ноги моей больше у д'Арленкуров не будет.
Камиль д'Авранж тихо опустился на стул. Сердце его билось в груди как молот о наковальню. Он любил малютку Стефани и сейчас был искренне изумлён. О браке Стефани с Теофилем д'Арленкуром он мог только мечтать – Тео наследовал колоссальное состояние отца, был единственным сыном. Да, юношу не назовёшь херувимом, Камиль знал, что д'Арленкур волочится за всеми подряд по принципу «зацепил – волоки в постель, сорвалась, наплюй…»
Но вот аббату удалось всего за неделю добиться того, что было невозможным: д'Арленкур сделал предложение! Но этого мало – Стефани отвергла его! Он глубоко вздохнул. Сам развращённый до мозга костей, д'Авранж понимал, что из д'Арленкура муж и вправду выйдет никудышней, а вот отказ Стефани поднимет её цену в обществе. Он и бесился, и восхищался. Ради счастья малышки Камиль был готов пожертвовать самолюбием, но, замечая, как неуклонно растёт влияние аббата на его девочку, испытывал ножевую боль. Теперь он медленно начал понимать и иное – это проступившее понимание заледенило его. Ненавистный поп незаметно сумел вложить в голову Стефани свои дурацкие догмы, и рано или поздно она… приложит их к нему, Камилю.
Аббат тем временем, подумав, одобрил поступок мадемуазель. Сердцу не прикажешь. Репутация мсье д'Арлеркура, и в самом деле, оставляет желать лучшего, брак с ним может быть удачен только при полном раскаянии молодого человека в его предшествующем распутстве, либо при вразумлении от Господа, всегда наделяющим человека пониманием истины. Он недостоин пока хорошей жены. При этом аббат добавил, что неустанно молится об удачном браке юной Стефани, и полагает, что среди тех юношей, что ныне окружают её, она непременно найдёт достойного спутника жизни.
Порозовевшая от ласковых слов аббата, мадемуазель удивительно похорошела, и тут, наконец, заметила Камиля д'Авранжа. Тот молча смотрел на кузину, и что-то в его лице удивило её. Стефани подошла к нему.
– Камиль, ты болен? Почему ты так смотришь?
Д'Авранж понимал причины своего дурного самочувствия, но не мог и не хотел делиться ими с кузиной. Однако от одного вопроса не удержался:
– Я вижу, ты весьма доверяешь мсье аббату. Уж не влюбилась ли ты в него, сестричка?
Стефани странно посмотрела на него, без обычной улыбки, серьёзно и прямо.
– Он – прекрасный человек. Мне старая графиня де Верней сказала, что за восемьдесят лет встретила среди людских толп не больше семи настоящих Людей. Я не поняла тогда, думала, старческая болтовня, а теперь мне ясно, что она подразумевала. Он – настоящий. Но послушай, – обернулась она к д'Авранжу, – вы ведь учились вместе… Вы друзья?
У Камиля д'Авранжа начал колебаться под ногами пол. Он торопливо пробормотал: «Приятели», – и сделал вид, что торопится поприветствовать только что вошедших банкира Тибальдо и виконта Реми. Он хотел избежать продолжения этого разговора и вскоре подсел к карточному столу.
Но играть не хотелось. Карта не шла. Граф был взвинчен и раздражён.
Неожиданно он вздрогнул. У карточного стола стоял Реми де Шатегонтье. Виконт был откровенно не в духе, тем не менее, сдержанно осведомился, приглашён ли д'Авранж на обед к герцогу де Конти в эту пятницу? Камиль спросил, разве обед назначен на пятницу? «А разве у его сиятельства этот день занят?» Нет, Камиль был свободен. Реми поклонился и отошёл.
Аббат удивлённо смотрел на бывшего сокурсника. Камиль, сам не понимая, что делает, вдруг медленно подошёл к аббату де Сен-Северену и присел рядом. Жоэль, скрывая удивление, отвёл глаза. Такие лица он видел в храме у некоторых из своих исповедников, обычно людей отчаявшихся и в себе, и в милосердии Божьем. Там он стремился поддержать их и взглядом, и увещеванием, но сейчас молчал, боясь вспугнуть неожиданный для него порыв д'Авранжа. Впрочем, скоро всё миновало. Аббат видел, как медленно твердеет и грубеет лицо Камиля, как застывают и снова начинают странно светиться его глаза.
Камиль д'Авранж снова стал собой.
Реми де Шатегонтье, проявляя сочувствие в понесённой утрате Тибальдо ди Гримальди, обратился к банкиру с вопросом о самочувствии. Тот вяло ответил, что боли в печени прошли, но сильно ноют на дождь спина и плечи. Габриэль де Конти завершил ужин, который он обычно начинал первым, а заканчивал последним, и, подойдя к Тибальдо, на сей раз выбрал весьма возвышенную тему для беседы. Он неоднократно слышал, что ди Гримальди – знаток не только в живописи и театральном искусстве, но и сведущ и в некоторых областях сакрального, обладает большим мистическим опытом. Так ли это? Сам-то он профан в мистике, но тем интереснее для него чужие знания. Вот и аббат, он полагает, с удовольствием послушает…
Сен-Северен отнюдь не был настроен мистически, но считал, что беседа с Тибальдо будет интересна, и потому охотно кивнул, тем более, что это давало возможность отделаться от навязчивости Женевьёв, снова попытавшейся привлечь его внимание.
Взгляды Тибальдо несли печать глубоких размышлений и понимания некоторых весьма непростых вопросов.
– Я не заслуживаю наименования мистика, – заметил он, – ибо даже ортодоксальный мистический опыт есть парадоксальный феномен. Сама идея духовного единения с Господом являет, на мой взгляд, кощунственное проявление гордыни. Кто достоин этого единения – решать не мистику, но Господу. К тому же трактовка исхода личной любви к Богу переживается мистиком в формах неприкрытой страсти, причём не только в стихийных всплесках подавленного аскезой желания, но и в сознательно культивируемом влечении, нарочитом перевозбуждении с последующим его подавлением сознательным усилием, что видится способом вхождения в экстатическое состояние. Вы практиковали подобное, отец Жоэль?
Аббат смутился, покраснел и в ужасе взмахнул руками. Нет-нет. Никогда. Он всегда ощущал рядом присутствие Господа, чувствовал Его любовь, видел исполнение своих молитв – на что же ещё притязать-то? Сладострастие не столь безопасно, чтобы с ним играть. Он слышал, разумеется, о монахах высокой святости и аскезы, принимавших в себя блудные помыслы и сражавшихся с ними, но это весьма опасное занятие – для самых опытных и искушённых. Он же дальше духовных упражнений Игнатия никогда и заходить не помышлял… искусы это.