Текст книги "На земле живых (СИ)"
Автор книги: Ольга Михайлова
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
– И давно вы научились останавливать пули, Невер? – в вопросе Хамала было не столько любопытства, столько затаённого восхищения.
Морис, поняв, что без объяснений не обойтись, тяжело вздохнул.
– Когда мне было пятнадцать, я, вернувшись от приятеля, не нашёл никого в доме. Пошёл короткой дорогой через лес на выгон. Думал, там отец. Я вышел прямо на загонщиков. Отец решил поохотиться на кабана. Пуля остановилась в дюйме от меня и вернулась обратно. Загонщик погиб. Он был мужем моей кормилицы. Не люблю даже вспоминать об этом.
После я поставил несколько экспериментов – вяло продолжил он, – меня не берут пули, даже шальные, как эта, шпаги не касаются меня, кулаки не достают. Если я вижу угрозу – падающий сук или летящий в меня предмет – я могу остановить его взглядом. Правда, те... те, кто не желает мне зла... – он замялся, – меня можно обнять, пожать руку. Сам я могу оцарапаться или пораниться, но там, где есть стремление уничтожить меня или задеть, злой умысел – я вообще неуязвим.
Хамал глубоко задумался. Потом поднялся, подошёл к дивану и, вдруг, схватив за хвост треугольную диванную подушку, что было силы метнул ею в Мориса. Через несколько секунд, вдавленный отскочившей от Невера подушкой в диван, он блеснул глазами и торжествующе улыбнулся, авторитетно подняв указательный палец.
– Мсье, прошу внимания. – Гиллель звонко щелкнул пальцами. – Я знаю, как и почему погиб Виллигут. – Он замолчал, ожидая, чтобы все, затаив дыхание, пожирали бы его жадными, ожидающими взорами.
Натурально, все и пожирали. Как же иначе-то? Риммон смотрел на него как грек на Дельфийского оракула, Эммануэль поднялся на локте и нахмурился – голова его всё ещё кружилась. Морис де Невер закусил губу и тоже не сводил с Хамала настороженного взгляда. Вдоволь насладившись всеобщим вниманием, Хамал начал:
– В комнате Генриха под раскрытой книгой я нашёл волт. Волосы мужской фигурки были белыми. Мы были правы – своей жертвой он наметил вас, Невер. Видимо, изначально он, влюбившись, пытался приворожить вас. Потом, обозлившись на ваш отказ и оплеухи, попытался отомстить. Удар он навлёк на вас страшный, ведь вам всё же, вспомните, стало плохо. Но вы оказались неуязвимы для любой агрессии, в том числе и для любовных приворотов и дьявольских проклятий. Он же ничего не знал о вашей неуязвимости. В итоге, – нашла коса на камень, – демонический удар, направленный на вас, отлетел и, как пуля, ударил по самому Виллигуту, надо полагать, с той же демонической мощью. – Он поднял двумя пальцами остатки искореженного ружья. – Результат – сильнейшее кровоизлияние в мозг. Вот и всё...
– Роющий яму другому, сам в неё попадёт, – было несколько странно слышать из уст Риммона слова Писания. – Как вспомню эту мессу, мутит меня. И это мужчина! Тьфу! Поделом ему, треклятому.
Морис де Невер не разделял его мнения. Вспоминая о домогательствах Генриха, он тоже чувствовал приступы тошноты, но осознавать себя причиной, хоть и невольной, его смерти, ему было тяжело.
– 'Врачевахом Вавилона и не исцелел', – подытожил разговор цитатой из Иеремии Хамал. – Пора и поужинать, господа. Что вы скажете об омлете с грибами?
Эммануэль извинился, сказав, что они с Невером званы к профессору Вальяно.
– Вальяно? – Хамал неожиданно осёкся.
– Да, а что?
– Ничего, но...
– Что 'но'?
Хамал удивленно пожевал губами.
– Понимаете, я не читаю его мыслей. Ничего не вижу. Кстати, у нашего куратора – тоже...
Невер и Ригель переглянулись, но, видимо, не сочли его слова поводом отказаться от приглашения, и, попрощавшись, ушли. Но едва Хамал попытался покинуть гостиную Риммона, выход ему железным засовом перегородила рука Сирраха.
– Так насчет Эстель... – практичный Риммон никогда не забывал о насущном.
– О, Боже мой... – простонал Хамал.
Глава 20. Возвысимся сердцем!
'Есть многое на свете, друг Горацио...'
'Гамлет' В. Шекспир.
Профессор Вальяно выглядел молодо, но странное отсутствующее выражение его аметистовых глаз и волны светло-пепельных волос, при пламени свечей казавшихся седыми, вечерами добавляли ему лета. Чеканный профиль и безупречный овал лица издали казались излишне утончёнными, даже женственными, однако высокий рост и ширина плеч сглаживали это впечатление.
Он преподавал латынь, и Эммануэль, любивший ее, был поражен невероятным объемом его знаний de omni re scibili et... quibusdam aliis, о всех вещах, доступных познанию, и... о некоторых других. Мёртвый язык не просто оживал в устах Вальяно, возникало ощущение, что профессор порой думает на латыни. Вальяно тоже сразу выделил Ригеля из массы своих учеников, и часто приглашал вечерами к себе, рассказывал о первых христианских службах и текстах этих богослужений, а иногда читал отрывки из римских поэтов. С похвалой отзывался профессор и об императоре Августе. 'Для незнающего Христа – очень приличным был человеком. Очень приличным'
И профессор загадочно улыбался.
Затаив дыхание, arrectus auribus, 'навострив уши', Эммануэль слушал о святом Иеронимусе и блаженном Августине, о духовных искажениях и невероятных злодеяниях эпохи Возрождения, о её страшных сатанинских учениях и демонических службах, о кровавом бароне Жиле де Ре, убившем несколько сотен детей, о Святой Инквизиции. Порой Эммануэлю казалось, что Вальяно говорит не о былых временах, покрытых пылью забвения, а просто вспоминает события недельной давности.
Много говорил профессор и о колдунах былых эпох.
– Мы сегодня зовём наркоманом человека, употребляющего опиумный мак, а ведь в состав всех демонических снадобий входили, кроме него, мухоморы, бледные поганки, соцветия белены и дурмана, белладонна, болиголов, волчанка, ягоды бересклета, омег и болотный вех, более известный как цикута. Как вы думаете, что делало регулярное употребление этой смеси, пусть и наружное, с головами несчастных? Инквизиторы, признававшиеся, что они боятся колдунов и ведьм, признавались не в трусости, а в здравомыслии. Было чего бояться. Устав быть добродетельным, человек сатанеет. Исцеление этих безумцев было невозможным.
Как-то разговор зашел о Вольтере. Эммануэль в доме отца Максимилиана никогда не читал его книг, но в Меровинге кое-что просмотрел. Низкий подхалим, раболепный приспособленец, интеллектуальный хлыщ. И почему столько шума вокруг этакого пустозвона? Что ему сделала Церковь, чтобы так безумно ненавидеть её?
Профессор усмехнулся. Ненависть Вольтера к церкви он лениво обозначил как внутреннюю порочность.. Франсуа всегда хотелось считать себя совершенным, но похоть и жадность были необорима для него. Высокомерие толкнуло его на провозглашение своей низости совершенством. А дальше необходимо было опорочить подлинное Совершенство, самим фактом своего существования утверждающего Истину и обнажавшую его ложь. Быть подлецом, считая себя подлецом – это тоже духовная тягота. Он неспособен был нести никакие тяготы. Провозгласить свою низость – высотою, и низвести настоящую высоту до собственного духовного ничтожества – в этом он весь, – в голосе Вальяно сквозили жалость и сожаление.
Было и ещё одно странное для Эммануэля обстоятельство, привлекавшее его к Вальяно. От профессора, его волос, рук и потрепанной мантии исходил странный, неслиянный и неразделимый запах лигуструма, ореховой пасты, греческого ладана и сосновой хвои – всего того, что Эммануэль запомнил как аромат своего детства.
Сам Вальяно, кроме Ригеля, никого на факультете не выделял.
В начале первого триместра профессор попросил Мориса де Невера перевести фрагмент труда святого Иеронимуса 'Против Иовиниана', ткнув в начальную фразу отрывка: 'Diaboli virtus in lumbis est'. 'Опора дьявола – в чреслах' – перевёл Невер. Вальяно со странной улыбкой посоветовал запомнить это и больше к нему не обращался. Хамалу тогда же досталась фраза: 'Tumidus vocat se cautum, parcum sordidus'
Тот перевел: ' трусливый себя осторожным зовет, а скупой бережливым' и почему-то побледнел.
Но вот в январе, после лекции Вальяно сам подошёл Морису, стоявшему рядом с Эммануэлем, и пригласил их обоих следующим вечером на ужин. Невер никогда раньше не получал приглашений от Вальяно, хотя неоднократно слышал восторженные отзывы Ригеля. Теперь он был откровенно рад вниманию профессора.
Стены гостиной Вальяно пахли какой-то затхлой книжной сыростью, канифолью, немного медом, воском и ладаном, запахи эти сливались в странную симфонию ароматов, создавая, тем не менее, дух уютный и возвышенный. Профессор не воевал с пылью, бархатившей предметы на его столе, называя её 'мантией забвения', но неизменно смахивал её с прекрасной возвышавшейся в углу деревянной статуи Христа, вырезанной Богаром де Нанси. Неверу сразу понравилось у профессора – хотя обстановка совсем не была роскошной, скорее, ей был присущ некий неуловимый келейный аскетизм, но оказавшись здесь, Морис почувствовал себя как дома, было уютно, книжные полки содержали невероятное количество старинных книг, а где-то в неопределимой щели тихо, но мелодично пел сверчок.
В этот вечер профессор заговорил о незримой и потаённой для многих монашеской жизни.
– Изначально прошедшие огонь отречения от мира, эти люди неслучайно именуются 'иноками' – 'иными', ибо берут на себя неподъёмный для обычного человека подвиг духа. Только смиренные, обученные уже жизненными скорбями прозревать за видимыми делами человеческими незримую Божью волю, те, кого неожиданно и явственно пронзило явление полной реальности и конкретности Бога, искавшие его с чистым сердцем и обретшие Его – только они способны на это. – Вальяно говорил, глядя на Эммануэля, но Морис, который был здесь впервые, внимательно слушал профессора. – За годы монах учился отсекать десятки страстей. Он преодолевал изнутри чревоугодие, привыкая оставаться без пищи неделями, боролся со сладострастием и блудными помыслами, уничтожая их в себе. – Профессор не поднимал глаз, но де Невера обожгло. – Поднимался над сребролюбием, тщеславием, унынием. Борьба шла не с деяниями, но с греховными помышлениями, ежеминутно умом и сердцем контролировалось каждое движение души. Постепенно, через годы, по божественной благодати – особому состоянию, укрепляющему человека, стремящегося к Богу, к иноку приходило бесстрастие. Ничто земное уже не волновало человека. Но достигшего бесстрастия подстерегают новые страшные искушения. Помысел гордыни, говорящий монаху о его личной святости, лишь на мгновение природнившийся душе и не отвергнутый волей и разумом, может погубить весь монашеский труд целых десятилетий. Искушения возобновляются с адской силой, иноку открывается страшный, наглухо закрытый для обычного человека мир дьявольских искушений, мир бесов. Сколькие гибнут на этих путях, сходят с ума, не выдерживая сверхчеловеческого душевного напряжения! Некоторые останавливаются на первых же ступенях, изнемогая от мирских и блудных помыслов. Иночество всегда безжалостно выдавливало слабых духом. Оставались только люди титанической духовной силы. – Вальяно зажёг свечи, и их пламя осветило стрельчатые своды его комнаты и полки, заваленные книгами.
Морис закусил губу.
– О дальнейших степенях монашества не говорят – они невыразимы, ибо Бог – бесконечен, и Его, даже уже обретённого, продолжают искать. – Вальяно вдруг взглянул прямо в глаза Невера, и тот, окаменев, снова почувствовал на себе взгляд Предвечного.
Продолжалось это недолго. Вальяно отвёл глаза, и Морис смог вздохнуть.
На праздник Крещения Господня в церкви Меровинга проходила торжественная служба – missa solemus. Студенты всех курсов и факультетов собрались под сводами храма. 'Sursum corda!' – 'Возвысимся сердцем!' – провозгласил священник. Невер вдруг впервые до конца прочувствовал душою это жесткое и властное презрение к жалким человеческим страстям, столь ощутимое в церковном ритуале. Странно пронзило и ощущение своей приобщённости к скорбям и мукам Предвечного, к Его жертве. Он больше никогда не предаст Его Любовь. Господь нашёл его, он, Морис, нашёл свой путь и знал теперь, что пойдёт по нему до конца. Священник в тяжёлом парчовом облачении бледными руками вознёс над головой сверкающую драгоценными камнями дароносицу с бледно-желтой, словно мёд, облаткой внутри. Это был panis caelestis – 'небесный хлеб'.
Ригель причащался. Всю службу Невер слушал, стоя в стороне от скамеек. Хамал, увидя его, протиснулся поближе. Риммон тоже оказался рядом. При выносе чаши Эммануэль стал на колени, Невер опустился рядом, низко склонив голову. Хамал изумился, но, оглянувшись по сторонам, осторожно опустился рядом с Морисом. На лице Риммона отразилась достаточно сложная гамма чувств, он склонил голову, но остался стоять.
Орган заглушал голоса и насмешливое перешептывание Мормо и Нергала.
Митгарт, сидя с сестрой в заднем ряду, смотрел в окно и морщился как от колик.
Глава 21. Фантазии в манере Калло.
'Кто подвиги венчает? Кто защита
Богам под сенью олимпийских рощ?
Что это? – Человеческая мощь,
В поэте воплощенная открыто'.
И. В. Гёте 'Фауст'.
Риммон проводил целые дни в женском портале и завалил экзамен по немецкой литературе. Хамал в последние перед переэкзаменовкой ночи ожесточённо натаскивал его, а Эммануэль пытался заинтересовать мелодикой стихов гётевского 'Фауста', хоть и находил эту книгу ложной. Сиррах же вообще не любил немецкий язык – ещё с тех пор как в Лозанне подрался с пьяным буршем из Цвейзиммена.
К тому же его мозг, как мозг любого деятельного прагматика, обладал свойством отталкивать от себя всё, что его хозяин не считал истинным или полезным для себя. И потому запомнить перипетии биографий давно ушедших поэтов, до которых ему не было никакого дела, Риммону было нелегко. Кроме романтики Шиллера, импонировавшей ему, он с удовольствием пробежал несколько вещиц Гофмана, поддавшись на уговоры Ригеля, прочёл за ночь 'Фауста' – и решил на этом завершить своё знакомство с немецкой классикой.
Не тут-то было.
Хамал, в совершенстве владевший немецким, заявив, что для Риммона чересчур затянулись сатурналии, твёрдо решил не дать ему провалиться. Обнаружив, что даже в последний день перед встречей с Пфайфером Сиррах исчез, Гиллель поручил Эммануэлю сделать для Риммона конспект Гёльдерлина, а сам отправился в гостиную Эстель и Симоны, откуда под личным конвоем вскоре привёл Сирраха, раздраженного и взъерошенного.
... В этот вечер Сиррах зашёл в женский портал, в общем-то, на минутку, просто взглянуть на Эстель... В новом серебристо-жемчужном платье она, со своей удивительной, бело-розовой, как перламутр, сияющей кожей, показалась ему какой-то волнующе новой, непривычной и завораживающей. Он, забыв о времени, смотрел, как её нежные пальцы касаются нот, как она переворачивает страницы, разучивая на клавесине маленькую лирическую миниатюру Флоримона Эрвэ... Хамал уверил его, что она ... весьма расположена к нему и сделай он предложение – отказа не будет.
Неужели Гиллель прав? Риммон и верил, и не верил. Он мечтал о ней на лекциях, думал в часы вечерних прогулок, грезил о ней все ночи, но поверить, что она может ответить ему взаимностью, почему-то не мог, как не мог убежденный скептик поверить в реальность привидения и, чем больше он боготворил её, тем меньше оснований у него было для надежд.
В коридоре послышались голоса, кажется, Невера и Митгарта, и Симона, сидевшая у камина с колодой карт, вдруг поднялась, и, что-то пробормотав о библиотеке, поспешно вышла. В камине трещали дрова, сладкая истома волнами набегала на Сирраха под мелодичный перезвон клавиш. Музыка смолкла. Воспользовавшись отсутствием Симоны, Эстель подошла к Риммону. Он уже жаловался ей на придирки Пфайфера, и сейчас ей показалось, что он излишне обеспокоен предстоящей переэкзаменовкой. Зачем? Он непременно сдаст. Она давно уже полюбила его, и видеть на лице его печаль ей было тяжело. Ну, что он так? Пусть улыбнётся и перестанет нервничать!
Эстель оказалась совсем рядом и вдруг, словно бабочка, вспорхнула к нему на колени и нежно обвила рукой шею. Сиррах онемел и боялся пошевелиться, подставив лицо под град легких и трепетных девичьих поцелуев. Её пальцы ласкали его волосы, и в неверном свечном пламени в жемчужном декольте розовела и волновалась грудь. Он сжал зубы, чтобы не застонать, и подавленный стон стеснил дыхание. О, Господи... этого просто не может быть... А она продолжала ласкать его, бормоча ему на ухо что-то успокаивающее и мелодичное, но он почти ничего не слышал из-за оглушительных ударов сердца и волны поднимающегося наслаждения. Риммон даже испугался, что не справится с собой, чувствуя, что теряет голову, и в эту минуту на лестничном пролете послышался стук каблучков Симоны. Эстель торопливо соскочила с его колен, и через мгновение в гостиной снова раздались звуки клавесина. Витавший перед глазами Сирраха туман медленно рассеялся, и тут он с удивлением увидел Гиллеля Хамала, подпиравшего плечом косяк двери, а спустя мгновение в комнате появилась Симона, с изумлением поглядевшая на Хамала.
Никто не заметил, как и когда он вошёл.
Гиллель показался Риммону несколько странным, каким-то потерянным и молчаливым, но цель его появления была понятна Сирраху без слов. Риммон тяжело вздохнул, поцеловал руку отвернувшейся от него в смущении Эстель, поклонился Симоне и последовал за Хамалом.
...Сейчас, откинувшись на тахте, вспоминая под мерный голос Гиллеля сладостные минуты упоительной радости от близости Эстель, Сиррах почувствовал, как его снова затопляет волна ослепляющего счастья. Чувствовать себя желанным, любимым было для него внове, и он снова и снова вызывал в памяти волнующее ощущение прикосновения её губ к своим губам, погружения её пальцев в гущу его волос и ...
Тяжелый, как топор гильотины, голос Хамала нагло и бесчувственно разбил сказочную грёзу.
– Сиррах! Если Вы полагаете, что Пфайфер завтра оценит ваши эротические фантазии вместо 'Фантазий в манере Калло', мне трудно даже выразить, насколько ваше мнение ошибочно.
Эммануэль, занятый конспектированием, низко опустил голову над книгой, покраснев до корней волос. Риммон поморщился. Он и забыл, что Хамал читает мысли. Тяжело вздохнув, попытался сосредоточиться на лекции Гиллеля, искренне силясь понять, чем отличаются друг от друга Клейст, Гёльдерлин, Тик и всякие там Брентано. Но тут неожиданно Эммануэль с Гиллелем сцепились в жаркой дискуссии о критериях оценки личностей поэтов, поводом для которой послужило замечание Хамала о таланте одного из выдающихся немецких поэтов, за который, по его мнению, вполне можно было извинить некоторые нравственно скользкие моменты жизни классика.
– По-вашему, талант может извинить или оправдать подлость? – ошеломлённо переспросил Эммануэль.
– Одарённость заслуживает снисхождения.
– Я был склонен думать, что снисхождения заслуживает неполноценность, инвалидность или ущербность. Но талант? Я могу оправдать увечного человека, которому не дано быть равным остальным. К нему неприменимы обычные мерки. Но одарённость только обязывает. Поэт ведь не дегенерат, он притязает быть выше других, а, если так, – судить его можно лишь по 'гамбургскому счету'.
– Дар даёт ему право не быть как все.
– Дар никого не освобождает от нравственных обязательств.
– Вас опровергает жизнь. Десятки подлецов были первоклассными поэтами.
– Тем хуже для поэзии, Гилберт.
– Судят по стихам, а не по мерзостям.
Эммануэль не ответил, но его лицо отразило несвойственное ему обычно выражение надменного презрения. Риммон, воспользовавшись их препирательствами, откинулся на спинку дивана и снова погрузился в мечтания, напрочь отключившись от дискуссии. Хамал не уступал:
– Поэзия бывает только там, где её творят безумцы, мечтатели, отшельники, еретики и бунтари!
Ригель улыбнулся.
– Ваше суждение самоубийственно. К какой категории вы отнесёте себя? Для безумца и мечтателя вы чрезмерно прагматичны, для отшельника и еретика недостаточно религиозны, ну а чтобы потомки ювелиров бунтовали... Из вас partageux, как из меня – гладиатор. Но я понял вас, хоть вы меня и не убедили. Поэт может и не быть праведником, но слишком зловонная жизнь не может не передать стихам привкус дерьма.
– Мораль не должна стоять выше Истины.
– Нелепая иерархия. Мораль и есть проявление Истины.
– В смутные времена и светлые души темнеют. Rebus in arduis, в сложных обстоятельствах...
– Благородным нужно быть по натуре, а не по временам или обстоятельствам.
Часы Меровинга пробили утреннюю зорю. В двери постучали. Хамал счёл нужным прекратить раздор и начал трясти за плечо Сирраха, снова оторвав того от любовных мечтаний. На пороге возник Морис де Невер, пожелавший им доброго утра и вяло пожаловавшийся на головную боль от бессонной ночи.
– Это было что-то ужасное, господа. В полночь на балконе, откуда ни возьмись, появилась орава котов, которые бесновались до трех ночи...
– Прогнали бы, – посоветовал практичный Хамал.
– Я и прогнал. Но эти дьявольские отродья проскочили по карнизу, устроились рядом, на виллигутовском балконе, и продолжили оргию. Вопль блудящей кошки похож на младенческий крик...он невыносим. Но как только они затихли, и я, наконец, задремал, проснулось вороньё и с жутким граем начало кружиться над макушками вязов...
– Это к морозу. – Риммон сладко потянулся. – К вечеру пойдёт снег.
Эммануэль приложил руку к высокому бледному лбу Мориса, а Сиррах пригласил Невера на следующий день на охоту – все следы будут как на ладони. Эстель давно хотела полакомиться зайчатиной и, если им повезет...
Его перебил раздражённый Хамал, заявивший, что никакой охоты ему не видать, пока не сдаст Пфайферу, и сразу после завтрака они займутся Новалисом. Сиррах, однако, наотрез отказался продолжить подготовку, твёрдо заявив, если уж он прожил почти четверть века без Голубого Цветка этого самого Новалиса, то не видит оснований, почему бы ему ни продолжать жить без него и дальше? Переубедить его Хамалу не удалось.
– Глупости всё это. Не сдам – значит, не сдам.
Морис де Невер, чья головная боль неожиданно прошла, заказал завтрак, заявив, что любой экзаменующийся нуждается не столько в знаниях, сколько в Божьей помощи и здоровом питании. Гиллель оторопело уставился на Мориса, но на Сирраха этот аргумент произвёл очень глубокое впечатление. Во время завтрака разговор коснулся нового закона об образовании и политики прежнего кабинета Гамбетты и нынешнего – Ферри. В ходе беседы Хамал с изумлением обнаружил, что Эммануэль не знает, кто такой Жорж Клемансо. Но тут Риммон, заявивший, что quand un francais a la colique, il dit qui la foute du gouvernement, когда у француза болит живот, он говорит, что во всем виновато правительство, перевёл разговор с политики на новую оперу Гуно и восхитился последними вещицами Эрвэ и Сен-Санса.
Хотя единственным французом в их компании был Морис де Невер, не жаловавшийся ни на колики, ни на правительство, замечание Сирраха касалось Хамала, родившегося в Эсперанже под Люксембургом. Риммон, приехавший из Лозанны, говоривший на французском и итальянском, упорно считал Эммануэля испано-итальянским французом, а Хамала – французом иудейско-немецкого происхождения. Хамал устал переубеждать его.
В итоге, плотно закусив, Риммон отправился на кафедру немецкой литературы.
– Эммануэль, молитесь за меня. Гиллель, скрестите пальцы на счастье.
Морис с Эммануэлем ушли отнести в библиотеку немецкие фолианты, взятые для Риммона. Гиллель остался один, и теперь мог, наконец, отдаться своим мыслям, томившим его всё это время.
...Когда он вчера неслышно вошёл в гостиную Эстель, то просто собирался забрать оттуда Сирраха, водворить его обратно в его апартаменты для дальнейшей подготовки к экзамену.
Представившаяся его глазам картина заворожила его. Хамал молча смотрел на побелевшие пальцы мужчины, вцепившиеся в подлокотники кресла, на хрупкую девичью фигурку Эстель, чья белокурая головка столь резко контрастировала с чёрными, как смоль, волосами Риммона, на нежные розовые руки, обвившие его шею. Как красивы были они в трепещущем свечном пламени... Он без труда постиг ощущения Риммона. Усмехнулся. Ласки девственницы – что может быть изысканнее и острее для влюблённого мужчины? Не утоляющие жажды, но лишь увлажняющие жаждущие губы, когда сама невозможность соития возбуждает до предела, заставляя пытаться одновременно насладиться воображением и пытаться обуздать его, сладкая и изощрённая пытка... Где ей, глупышке, понять, что он не сможет потом уснуть всю ночь и будет больным ещё несколько дней?
Но был ли он, Хамал, возбужден увиденным? Нет. Ведь было же что-то, от чего вдруг накатила мутная тоска, которую он всю эту ночь старался заглушить и подавить в себе? Гиллель прикрыл тяжелые веки, вспоминая.... Вот оно. Конечно. Мысли! Не мысли Сирраха, нет. Их и не было. Эстель! Впервые в мыслях женщины, ласкающей мужчину, он прочёл ...преданность и любовь, желание порадовать и успокоить. Никогда ни в одной женщине он сам не находил такого. Встречал тупую страстность, попадалась не менее тупая жажда наживы, кто-то тешил самолюбие, кто-то искал обеспеченности и крыши над головой... Но ни одна женщина никогда не хотела просто порадовать его, сделать счастливым.
Хамал закусил губу и сощурился. Ему не повезло? А почему повезло Риммону? Риммон – не Невер, и если успехи Мориса можно было бы объяснить его красотой, то Сиррах... Отнюдь не урод, положим, похож на египтянина, чувствуется восточная кровь. Ну, и что? Тут Гиллель услышал шорох в углу гостиной. Рантье. Пёс потянулся после сытного завтрака и развалился на ковре. ... Да... Вот чем Риммон отличается от него. Собачьей преданностью. Верностью. Любовью. Ну, и что? Ведь Ригель тоже влюблён в Симону, а что в ответ? Дурочка потеряла голову из-за красавца Невера, которому она и даром-то не нужна!
Его мысли были прерваны возвращением Мориса и Эммануэля. Последний рассказывал историю о каком-то монахе из Линдисфарна. Похудевшее и бледное лицо Мориса показалось Хамалу странно одухотворенным, а в его глазах, устремленных на Эммануэля, читалась та же кроткая и ласкающая любовь, что он видел накануне в Эстель. Мысли были теми же. То же желание порадовать и защитить, та же верность и собачья преданность.
Эммануэль поинтересовался, скрестил ли Хамал пальцы на счастье Риммона? Хамал усмехнулся и скрестил. Эммануэль, подняв глаза к небу, попросил у Господа для Сирраха знакомый билет. Потом все погрузились в конспекты.
Прошло несколько часов. На башне пробило полдень. Невер забеспокоился, Эммануэль предложил сходить на кафедру. Хамал задумался. Знаний Риммона едва ли хватило бы для получасовой беседы с профессором.
Догадка озарила его мгновенно.
– Глупости. Он давно в женском портале, голову даю на отсечение. Хотите пари?
Морис переглянулся с Эммануэлем и отрицательно покачал головой. Догадка Гиллеля выглядела весьма правдоподобной. Путь в гостиную девушек лежал через кабинет Вольфганга Пфайфера. Втроём они вышли в коридор и проследовали на кафедру. Хамал заглянул внутрь. Ну, ещё бы! Риммоном там уже давно не пахло. Зато в гостиную Эстель Антонио вносил на подносе огромного фазана, оттуда слышался звон бокалов и раздавался смех Риммона.
– Голова остаётся на ваших плечах, Гиллель, – заметил Морис, входя вслед за слугой в гостиную. Симона, разрезая торт, увидя его, замерла. Шельмец Риммон, подцепив на вилку трюфель, уговаривал Эстель отведать его, низко наклоняясь над вырезом её платья, и если при виде друзей на его физиономии и выразилась радость, то, надо признать, весьма умеренная.
Он заглянул к Эстель на секундочку после экзамена, просто сказать, что сдал, и тут она шепотом поведала ему, что в час пополудни Симона собиралась к профессору Триандофилиди, где она пробудет не меньше часа... Мысль о возможности снова уединиться с Эстель резко изменила расписание дня Сирраха, тут же решившего пообедать в женском портале... Прочтя его мысли и ядовито посмеиваясь над испорченными планами Сирраха, Хамал спросил о переэкзаменовке. Выяснилась, Риммону улыбнулась удача. Помогли ли молитвы Эммануэля или скрещённые пальцы Гиллеля, – неизвестно, но он вытянул билет с Шиллером и даже заслужил похвалу профессора Пфайфера.
Когда обед подходил к концу, Симона, беспомощно оглянувшись на Мориса де Невера, вышла. Морис, поймав скорбный и умоляющий взгляд Риммона, поднявшись, обратился к Гиллелю с галантной просьбой помочь им с Ригелем перевести на немецкий... дидактический опус "Хортулус" бенедиктинца Валафри Страбо. Это необходимо им немедленно. Поняв, что его просто уводят, чтобы не мешать влюбленным, Хамал усмехнулся. Обернувшись у двери, он увидел Эстель и Риммона, уже слившихся в поцелуе.
Господи, что происходит в Меровинге?
Часть 5. Январское полнолуние. Луна в Раке.
Глава 22. Тушеная крольчатина.
'Кто выйдет на прогулку в парк из вас,
красавицу заметит у террас.
Павлиньим веером прикрывши щеку,
она на вас вполглаза глянет сбоку.
И ждет от вас не блесток, не острот,
не красных слов, а несколько банкнот'.
И. В. Гете 'Фауст'.
День рождения Эстель, двадцать третьего января, был отмечен шампанским и огромным тортом с двадцатью свечами. Кульминацией праздника стал момент, когда Риммон преподнёс имениннице небольшой синий ларец, открыв который, Эстель, онемев, замерла в восторге. Ее голубые глаза отразили мерцающее сияние бриллиантовых граней, девицы захлопали в ладоши, послышались восхищённые возгласы. Мадригал имел меньший успех, хотя Сиррах вызубрил текст на совесть и даже прочитал в мифологическом словаре про Анадиомену, но удивляться тут было нечему: по мнению Хамала, на весах вечности поэтическое искусство всегда весило несоизмеримо меньше ювелирного. Эммануэль выпил бокал за здоровье Эстель и незаметно ускользнул. За ним улизнул и Морис де Невер. Симона проводила его взглядом, и вскоре тоже исчезла. Потом и остальные потихоньку стали расходиться. Митгарт остался и методично поедал торт. Некоторые отметили, что он сильно располнел в последнее время.
Эрну Патолс всё произошедшее привело в тихое бешенство. Подумать только, вечно эта блондиночка в центре внимания! Отхватила поклонника, ничего не скажешь! Глаза Эрны метали искры. Она имела весьма значительный доход, но его всегда не хватало, и потому в её ушах, при условии, разумеется, соответствующей оплаты, сладкой мелодией звучали слова: 'Venez partager mon lit ou mе, flites partager le vorte jusqu'a ce que ma frautaisie soit eta inte', 'Давайте разделим вашу кровать до тех пор, пока моя фантазия не будет удовлетворена..' Слышала она их достаточно часто. Но задарма, как Лили? Quelle misere! Какое ничтожество! Похождения этой рыжей твари просто девальвировали женское достоинство! Какой дурак будет платить за то, что рядом отпускается бесплатно? Смерть Лили Эрна восприняла с чувством ликующего удовлетворения и гордого торжества. Догулялась, потаскуха.