Текст книги "Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы"
Автор книги: Олег Будницкий
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 42 страниц)
– Что такое? Почему? Зачем вас привели из яслей?
Волнуясь и давясь подступающими слезами, девочки рассказали:
– Пришла в ясли Сияние, нам сказали: «Дети встаньте!». Все встали, а мы не встанули. Нас спросили, почему мы не встанули; мы сказали, что мы политические. И Сияние нас прогнала, и мы теперь будем без каши…
И обе героини заревели вполне откровенно.
Действительно, сиятельная дура оставила наших обезьянок на неделю не только без яслей, но и без манной каши, которой их кормил там благотворительный тюремный комитет.
Дети, эти жалкие и трогательные тюремные цветочки, выросли за решетками и не знали ничего, выходящего за пределы тюремного обихода. Им нельзя было рассказывать сказок, потому что они никогда не видели ни коров, ни цветов, ни «деда», ни «бабы», ни «курицы рябы». Играли они в прачечную, в поверку, в старшую надзирательницу, в политических на свое горе. Они бегали в больничку смотреть на деревянные полы и в кухню на белого кота.
На пасху мы им и всей тюрьме приготовили сюрприз: попросили прислать с воли два отреза голубого и розового батиста, а наши швеи и вышивальщицы сделали им прелестные платьица с огромными бантами и вышивкой гладью. С утра мы их причесали, нарядили и пустили гулять – эффект превзошел все наши ожидания: девочек передавали из камеры в камеру, как цветы или картинки, а позже мы видели, как по двору, взявшись за руки и онемев от восторженных впечатлений, ходили Муся с Марфушкой, а за ними толпой шли все наши бабы, и многие из них утирали слезы:
– Вон как политические своих водят! А мои-то где?..
С уголовными у нас отношения были «никакие»: после того, как Нина и Гельма попытались, было, сагитировать прачек на забастовку, политических совсем отгородили: на прачечную не пускали, гуляли они отдельно и даже в баню ходили своей камерой. Присутствие двоих уголовных в нашей камере объясняется, во-первых, теснотой в отделении, а, во-вторых, желанием разжижить очень уж специальный состав камеры. Путем дипломатических переговоров удалось подобрать тихих и честных женщин с ребятами, – детей мы хотели обставить возможно лучше, сытнее и спокойнее. Некотороые из нас, родные которых жили в Москве, получали регулярно передачу; шла она, конечно, на потребу всей камеры, а иногда и за пределы ее, и хотя на 18, а вскоре на 21 человека это было очень немного, все же мы жили несравненно лучше уголовных каторжанок. Сожительницы наши этим обстоятельством не могли не дорожить и ради него шли на многие неприятные для них условия, сопряженные с бытом политических: частые обыски, истории с начальством, отсутствие подходящей компании и разговоров, открытые ночью форточки и проч. К нам они относились, как к образованным чудачкам, явлению непонятному и опасному.
Так же, впрочем, рассуждали в большинстве своем и надзирательницы. Помню я как-то брала из куба кувшин горячей воды – баня у нас была тесная, грязная, раз в две недели, и мы отвоевали себе право мыться остатками кипятка в нашей большой и чистой уборной. Постовая, которая привела меня к кубу, разговаривала со своей товаркой. Старая крыса неодобрительно смотрела, как я выцеживаю казенное добро:
– А ваши политические все моются? Бани им мало! Наша надзирательница вступилась за своих поднадзорных:
– Ну что ж, дело их молодое – скушно им сидеть-то, вот они и моются. Пусть себе, Капитоновна разрешила.
Я уверена, что и всю нашу тюремную борьбу – с карцерами, голодовками, лишениями свиданий и проч., да и партийную работу, которая привела нас на каторгу, – они считали баловством от скуки, в лучшем случае – молодой дурью.
80 % уголовных каторжанок составляли крестьянки – жертвы темного и страшного деревенского уклада. Многие шли за убийство мужа или свекора, реже – за поджог. Я помню нашу коридорную уборщицу – Аннушку, кроткую и работящую женщину лет 50-ти: она имела 15 лет за то, что убила своего пьяного мужа топором, разрубила его на курки и скормила свиньям. Однажды, в подходящий момент я спросила ее:
– Как это вышло у вас, Аннушка?
Она помолчала, подумала, потом вдруг болезненно улыбнулась:
– А я вот о чем жалею, Лизанька: зачем я двадцать-то лет терпела? Тюрьмы боялась, суда и каторги. Да мне тюрьма теперь раем кажется! Ведь я раз только пожила без бою, как он на призыв ходил. Да не взяли проклятого.
И другая приходит на память фигура: чувашка Марийка, молодая, огромная, рыжая и дикая, совсем лесной зверь. Уголовные ее боялись и ненавидели за силу и неукротимость, за то, что она почти не говорила, а как-то по-звериному ворчала, за ясно проступившие признаки запущенного сифилиса. Она воевала со всей камерой, и, чтобы предупредить избиение, а может быть, и убийство, мы взяли ее к себе – болезнь ее уже была незаразительна. Первые дни с ней было очень трудно, потом она обжилась и даже стала выказывать нежность к Шуре и Наташе, которые возились с ней больше других. Однажды я писала под ее диктовку письмо в деревню; это не было обычное послание поклонов и выклянчивание денег – нет! Марийка писала, что она жива, здорова и скоро выйдет на волю (это при 20-ти годах сроку!), а тогда не забудет, придет сама туда, она им покажет!..
– Так и пиши, много пиши: приду сама, не забуду!
Я написала очень выразительно, прочла ей, и она осталась чрезвычайно довольна.
– Ты умная, ты понимаешь, я тебе расскажу.
И рассказала, как у нее была любовь с парнем, а ее отдавали за кузнеца. Она не шла, бегала в лес, а отец и брат ловили ее, били – «такой веревкой били, как лошадь»! – и запирали в сарай. Под венец повезли связанную, так и венчали…
– А ночью все заснули, пьяные были, а я не пила, не заснула. Кузнеца задушила, отца, брата убила, потом в лес убежала…
Она сверкала зелеными глазами, огромные руки ее шевелились, сильное тело дрожало от волнения.
Потом власти согнали мужиков и три дня ловили ее по лесу облавой. Поймав, били, потом судили и сослали. Бедная Марийка! Бедный рыжий лесной зверь! Где-то она заполучила сифилис (может быть, от кузнеца), а скоро получит и чахотку. Сколько таких Марийк прошло по русским тюрьмам?..
В мае произошли два решающие события: Тарасова из-за отпусков стала «заменяющей» дежурной на каторжном отделении и к нам из Бутырок привели Марию Никифорову..[232]232
По некот. данным, впрочем, Никифорова пришла в начале мая или даже в конце апреля.
[Закрыть]
Все искусство наших пропагандисток сосредоточилось теперь на молодой надзирательнице.
Почва оказалась необыкновенно благодарной: Александра Васильевна только что пережила тяжелую личную драму, металась в тисках противной, «стыдной», как она говорила, службы, искала выхода даже в самоубийстве. По-видимому, она была очень одинока, а внимание и ласка, с какой отнеслись к ней политические, целиком взяли ее сердце. Мягкая, очень нервная, восторженная женщина понемногу проникалась своей миссией: сперва посыльной, потом подруги и, наконец, спасительницы заключенных революционерок. Нина, Наташа и Гельма буквально гипнотизировали ее и скоро довели до состояния восторженного мученичества. Была упущена какая-то мера, и теперь весь сложный и хрупкий механизм предприятия держали руки едва владеющего собой, неопытного и ненадежного существа. Лопнет струна, не выдержат натянутые нервы – все хитроумное здание разлетится в прах. Надо было от разговоров переходить к делу и кончать, кончать во что бы то ни стало.
«Штаб» заседал непрерывно. План вырисовывался ясный и простой до смешного, слишком простой, как нам казалось.
До сих пор никто не думал, что могут уйти более 2–3 человек, ну от силы четыре. Ясно, что первые на очереди – бессрочные и долгосрочницы… Но у нас, остальных, горела надежда: когда благополучно выйдут «организованные», по их следам отправимся и мы. Им первое место, помощь на воле, адреса и проч. – мы на это не претендовали. Лишь бы выскочить за ворота! – я, например, была совсем равнодушна к дальнейшей организации и уверена, что на воле меня никто не поймает. В революционной организации и в тюрьме мы привыкли плести путанные нити подпольной интриги, высчитывать, угадывать, обходить всевозможные помехи и ловить удачу за хвост. В самом процессе немой, напряженной борьбы была полнота жизни. И упоение победой – в достижении. Мы смотрели на свой второочередной побег, как на революционный акт.
И вдруг все переменилось… С воли дали знать, что заготовят одежду, адреса и деньги для любого количества и что помощников хватит. Подробная же разработка плана Веры Петровны показала, что если отвергнуть совершенно возможность применения оружия, но действовать наверняка, меньше, чем восьмью человеками не обойтись. А восемь или двенадцать – разницы не составят. Такое положение вносило переворот не только в состав, но и в технику всего предприятия: из группового, оно делалось массовым, стало быть, надлежало ввести и соответственно обучить «массы». Конспирация раскрывалась все больше.
Вот тут-то и пришла Мария Никифорова.
Появление ее мы приняли как катастрофу… Худое и серое лицо, бегающие карие цлаза, коричневые волосы, остриженные в скобку, невысокая коренастая фигура, размашистые судорожные движения, срывающийся неровный голос – такого «политического» типа мы еще не видали! На обычные вопросы – откуда? кого знает? по какому делу? – провралась немедленно. А уж если врет о деле, плохой признак: уголовная повадка, ничему верить нельзя.
Бросили, конечно все конспирации; написали на волю разузнать у адвокатов, защищавших в деле о покушении на пристава в Стародубе Черниговской губ. – что за такая Никифорова? И стали наблюдать.
Надо оговориться, что несмотря на большую настоящую дружбу и уважение, которое связывало по-разному всех обитательниц 8-й камеры, откровенность, а тем паче ласки, были у нас не в ходу: тюрьма приучает к сдержанности, теснота общей камеры не располагает к излияниям. Поэтому развязность новенькой, ее готовность к «тыканию» (мы все были на «вы»), попытки обниматься и проч. – были встречены более, чем холодно.
Должна оговориться, что тут были разноречия: большая часть видела только взбалмашную крикливую девчонку, перенявшую от уголовных их жалкий шик, истерическую возбудимость и легкомыслие. Другие – и таких было меньшинство – явно чувствовали что-то уродливое, враждебное здравому смыслу и неприемлемое в угловатой фигуре и особенно в старообразном и вместе мальчишеском бескровном лице. Фаничка Иткинд, я и Анна Павловна объединились в активной ненависти к вновь вошедшей – скоро она стала бегать от меня, как от огня. Остальные относились по-разному: подозрительно, с любопытством, с жалостью. Симпатии не чувствовал и не высказывал никто. Ей дали крайнюю, около Марийки койку и молча приняли в коммуну. Вопрос об ее участии в побеге повис в воздухе: с одной стороны, смертница (по ее собственным рассказам), теперь 20 лет, с другой – вновь пришедший, непонятый, чужой человек; придется ей все рассказать, посвятить в план в подробности, взять с собой на. волю, т. е. ввести в организацию. Мы трое стояли за устройство перевода ее в другую камеру (можно было поговорить со старшей), но нас не поддержали: нельзя так относиться к товарищу, основываясь на личных впечатлениях..
А товарищ себя проявлял все лучше: не зная совершенно постовой, сунула ей письмо; отправилась в уголовную камеру, навела оттуда к нам гостей (в праздник), чуть не завалила всех с обыском; девочек наших раздразнила до слез и т. д. На одергивания стала огрызаться, а потом вдруг разревелась чуть не до припадка… Тем временем пришла справка от защитника; действительно, Мария Никифорова по Стародубскому делу судилась, но приговорена была не к казни, а прямо к каторге, на суде держалась неровно – то вызывающе, то со слезами; есть основание думать, что фамилия ее ненастоящая. Называл всех сопроцессников.
Обстоятельство не то, чтобы уличающее – многие из нас судились под фальшивками – но при данных условиях непонятное: что такое может скрывать от суда восемнадцатилетняя девушка, привлеченная за убийство пристава по смертной статье? Очевидно, что-то скрывалось не только от суда, но и вообще… Значит, было что скрывать… И от нас она явно пряталась: раздевалась под одеялом, не мылась, как все мы, в уборной до пояса, в коридор выскакивала, обязательно убедившись, что все сидят в камере (днем нас «свои» надзирательницы выпускали ненадолго по 2–3 человека)… и т. д. Смутное подозрение невероятного, невозможного положения бродило в головг.
Тут пришла записка из Бутырской тюрьмы от ее сопроцессника; очень осторожно он сообщал, что Маню Никифорову он знает за хорошего и честного товарища, но есть одно обстоятельство… «Она вам сама расскажет»…
Опять обстоятельство!.. И я высказала свое предположение:
– Это не девушка, а мужчина, вернее всего – шпион. Анна Павловна подтвердила, что давно подозревает насчет мужского пола.
Кто-то засмеялся. Другие усомнились – зачем это? Но в общем положение становилось дикое – надо было его выяснить немедленно, ибо нарастала трагедия: Фаничка уже заявила, что если это мужчина, стало быть, наверное от охранки, и как только подтвердится, она его убьет. Что Фаня была на это способна, мы не сомневались, но как же тогда побег? И как побег теперь вообще?..
Попросили Анну Павловну, как самую у нас старшую и уважаемую, расспросить Маню подробно и выяснить – насколько справедливы наши подозрения в обоих случаях? Выпустили их в коридор, где можно было поговорить наедине, сами стали гадать – что теперь может быть и как тут выкрутиться? Ни до чего не договорились, конечно, потому что в верность наших наблюдений не верили. Прорывались даже обвинения в «разнузданном воображении», «начитались Фаррера» и проч. Я их обругала «наивными дурами»… Стычку эту прервало возвращение Анны Павловны, которая рассказала, разводя руками:
– Действительно мальчик, но история совсем особенная, и не провокатор вовсе, а участвовал в убийстве пристава, потом скрывался в женском платье, был так арестован и осужден; сидел в Чернигове, в одиночке, потом в Бутырках – тоже, знает тех-то, и те знают его, в общем несчастный и просит, ради бога, понять и пожалеть, плачет.
Камера ахнула… Что же теперь делать?.. Политический несомненно, хоть и врет много, но это может быть по молодости и дурости. Садить к уголовным – нельзя, сейчас же откроют и либо донесут, либо замучают ласками (на столько-то мы их знали). Оставить здесь – он и нас и себя провалит, так как ведет себя глупее глупого, а в камере три бабы, их не обманешь. Если откроется, не только лопнут все планы, но и все мы лопнем: пойдет следствие, обыски, допросы, перетряхнут всю тюрьму, а нас обольют грязью с ног до головы.
Нельзя сказать, чтобы все понимали ясно положение: большинство увлеклось романтичностью происшествия и находило наши страхи преувеличенными. Однако, приступили к обсуждению и решили следующее: Маня останется Маней, что он мальчик или мужчина – нам все равно. Ставим ему приставную койку у окошка за столом и не велим выходить из камеры иначе, как с Гельмой или Лизой, а также запрещаем петь, скакать, кричать, ходить к доктору, в уборную, когда там кто-нибудь есть и, конечно, в баню. О плане «окисления» не говорить, но работу продолжать. С ним или без него надо «окисляться» как можно скорее – иначе доживем до скандала, из которого не вылезем.
Маньку позвали, все это ей доложили и потребовали клятвенного обещания. Она плакала, сморкалась, обещала… А на другой же день запела во все горло сильным мальчишеским альтом: «У Полтави на рыночку»…
Сама судьба, таким образом, толкала нас к финалу. Выработанный план сводился к следующему: воспользоваться тем, что тюрьма сообщается нижним (как раз под нашим) так называемым «малым срочным» коридором непосредственно с конторой, которая, в свою очередь, имеет выход прямо на улицу; подобранными ключами отворить дверь камеры, выйти на наш коридор, оттуда на площадку лестницы и вниз по лестнице на 1-й этаж, затем в «малый срочный»; связывая встречных надзирательниц, при помощи Тарасовой проникнуть в контору, а оттуда на улицу, где будут в условленном месте ждать вольные товарищи.
Обязательно придется иметь дело с двумя надзирательницами – в «малом срочном» и в конторе, и с одним надзирателем – в сенях перед выходной дверью. Но нельзя надеяться, что в коридорах, примыкающих к лестнице с другой стороны – «большом срочном» и «следственном» – надзирательницы будут спать, а не выйдут от скуки, или от усердия, или на шум на площадки лестниц. Поэтому и для них должен быть готов резерв – словом, все, способные действовать, составляют группы, назначенные на ту или другую цель, должны развить в себе уменье, ловкость и силу – ведь от быстроты и точности движений активисток зависит успех всего «окисления».
И мы начали тренироваться.
Как я говорила, по дороге приходилось вязать постовых надзирательниц. Кто именно из них где будет дежурить – можно рассчитать только за 2–3 дня, да и то надо быть готовым ко всяким неожиданностям: эту передвинули, та заболела… И мы готовились вообще нападать и вязать. Предназначенные к активной роли заговорщицы, выбранные из самых ловких и сильных, практиковались на нас, грешных, и можно сказать, что мы принесли на алтарь свободы немалые жертвы. Было условлено, что «корни квадратные могут доводить до состояния покоя любой элемент, изображающий в данном случае анод», – и вот по утрам, после уборки, когда мы оставались одни в камере, в различных углах стали происходить молчаливые, но яростные схватки. Активистки, выбрав воображаемого «анода», наваливались на него в строгой системе; одна на ноги, двое на руки и еще одна хватала за глотку, чтобы заставить открыть рот и запихать туда кляп; «анод» должен был отбиваться всеми силами, но не кричать… В борьбе увлекались до настоящего азарта; Нине заткнули рот с такой энергией, что надорвали подъязычную перепонку, а со мной вышло похуже.
Я невинно сидела на «собачке», когда почувствовала, что меня схватили, давят и тащат. Верная инстинкту и инструкции, я стала вывертываться, брыкаться, вертеть головой, но вдруг почувствовала, что рука, схватившая меня за глотку, соскользнула на дыхательное горло и сжимает его мертвой хваткой… Зазвенело в ушах, перед глазами поплыли зеленые, красные, оранжевые круги… Последняя, яркая, как молния, блеснула мысль:
– Они меня задушили – пропал наш побег! И темная волна захлестнула сознание…
Очнулась на койке. Не открывая еще глаз, услышала слова:
– Ниже голову… Компресс на сердце… Пульса никакого? Надо за фельдшерицей. Я постучу…
Последние слова меня окончательно привели в чувство, и я открыла глаза. Думаю, что я не могла быть бледнее окружавших меня лиц… Подумать только: удавили товарища… и провалили побег!
Без преувеличения скажу, что к тому времени все мы были уже как бы помешаны на побеге: все явления, переживания, происшествия, как и у меня на смертном одре, сводились к одному – как это отразится на побеге?
И Зоя Ивановна, едва меня не задушившая, стояла в это время у окна и соображала – как ей устроить, чтобы немедленно ее одну арестовали за убийство, а камеру не трогали, не доискивались. Опоздай я очнуться еще минут десять – и она пошла бы донести на себя по начальству…
Но все ограничилось распухшей шеей и хорошим уроком.
Связывать же они научились, действительно, гениально.
Атмосфера в камере накалялась. К тому же нас очень нервировала Маня. Пришлось, конечно, посвятить ее в возможность побега, и она совсем потеряла голову: приставала ко всем с вопросами и предложениями, показывала приемы борьбы, не считалась не со временем, ни с местом, ни с чужими глазами… А глаза были, и по тюрьме поползли слухи: у политических сидит какая-то чудная: девка – не девка, мужик – не мужик. И они ее прячут… Я лично уже мало верила, что это был «мужик»: ни один мужчина не выдержал бы и недели, не проявив себя, запертым среди 20-ти женщин, которые в большинстве были молоды, беспечны и наивны до глупости. Вернее, что этот урод, истеричка, лживое и хитрое создание, и по чем мы знаем – не следят ли уже за Тарасовой и нашими помощниками на воле? Она могла отправить письмо, шепнуть в коридоре старшей, вызваться в контору…
И мы, мучительно переживая все эти сомнения, старались не спускать с глаз ее нелепую даже среди уголовных фигуру.[233]233
Чтобы кончить с Марией Никифоровой – расскажу ее дальнейшую историю: это оказался не мальчик и не девочка, а полного и редкого типа гермофродит – более грамотные из нас скоро об этом догадались и звали его «Оно». Он не был провокатором, но, конечно, половое уродство сказалось на всей психике – истерической, извращенной и аморальной. За границей, куда он попал после побега, он ориентировался на анархистов, жил странно, то в мужском, то в женском платье, имел соответственные романы, получал какие-то средства. Мы все с ним совсем разошлись. В 1917 г. вернулся в Россию, очутился среди зеленых и с поездом ездил (под именем Маруси Никифоровой) по Черниговской и Харьковской губернии, жег, грабил, бесчинствовал. В 1919 г. он был арестован и судим в Москве; за него почему то вступился покойный А. А. Карелин, заверив его честное революционное имя. Потом, – через год, кажется, – газеты сообщали, что его снова арестовали на какой-то новой пакости и на этот раз расстреляли.
[Закрыть]
В особенности стыдно и страшно было за тот риск, – которому мы подвергали теперь наших свободных товарищей: эти люди, не связанные ни с кем из нас и лично знакомые только с теми, к кому они ходили на свидание, отдавали все за призрак нашего освобождения, который многим показался бы несбыточным миражем. Они нам поставили единственное условие: ни один человек, кроме прямых участников побега, не должен знать о нем ничего. И мы свято соблюдали его до сих пор, не посвящали даже своих сокамерниц в подробности плана. Я, например, ничего не знала об организации на воле, а мне верили безусловно. Писать с чужих слов не хочется и потому эту интереснейшую часть заговора я обойду.
* * *
В июне Тарасова принесла тревожную весть: ее собираются снять с каторжного отделения. Заметили ли ее близость с нами, что было совсем немудрено, или такова была общая политика начальства – в сущности, было все равно; важно одно: главный козырь уходит у нас из рук. Тогда стали высчитывать первый удобный по комбинации дежурств и постов день – оказалось, что раньше 30-го июня ночные дежурства Федотовой и Тарасовой совпасть не могут, а нам очень важно иметь в лице Насти Федотовой одним сильным врагом меньше. О побеге она не знала ничего, но была уже настолько своим человеком, что подвести не могла. Оставалось 10–12 дней и за это время нужно было сделать кучу вещей, завязать концы, согласовать с волей…
Слепки с замков были сняты. Ключ от коридорных дверей был у всех постовых, но камеры на ночь запирались двойным оборотом, и ключи сдавались в контору. Кроме того, особые замки были у двух дверей, отделявших тюрьму от конторы. Итого надо было заказать 3 ключа и сделать это в последний момент, чтобы в случае догадки не успели нащупать. Кроме того, вольная одежда, адреса, деньги, маршрут улиц, где встретиться.
Со всеми этими вычислениями и заказами Александра Васильевна отправилась на свидание к «Чертику».
Тут нужно сказать несколько слов о героине этой драмы. Все слухи о том, что А. В. Тарасова была партийным человеком и специально поступила в Новиковскую тюрьму для осуществления побега – сущий вздор. Это был акт личного героизма. С трогательной простотой она ломала всю свою жизнь, рвала со всем, что составляло для нее настоящее, и доверчиво полагалась на неизвестное будущее, которое мы ей должны устроить.
А мы взвалили ей на плечи огромную ношу и даже не понимали сначала, как не по силам ей такой груз. Мы забыли, что годами учились прятаться, скрывать чувства и глаза, быстро соображать и смело действовать. А она… Ведь это была только молодая тюремная надзирательница! Но вера и любовь двигают горами – Александра Васильевна Тарасова была тому примером.
* * *
Кто же идет и кто остается? Надо помнить, что предприятие рискованное, может окончиться трагично, а в случае ареста результаты известные: удвоенный срок, кандалы и наручни, разряд «склонных к побегу» со всеми последствиями.
Малосрочным и кончающим нет смысла рисковать…
Но все уже было взвешено и решено. Отказались 4 человека: Ю. А. Овечкина, старая и больная женщина, рассчитывающая на близкое поселение; Настя Святова, кончавшая срок; Ханна Дзюм, плохо говорившая по-русски, беспомощная и заметная в Москве, и Вера Королева, страдавшая тяжелой болезнью сердца с внезапными жестокими припадками – она побоялась быть нам в тягость. Если они останутся в камере их ждет большая ответственность «за сообщество и недонеседие», поэтому они постарались уйти из тюрьмы – кто в околоток, кто в больницу. Одна Вера отказалась и вся отдалась сотне мелочей, которые нужно было подготовить к сроку.
На ночную смену пришла Тарасова и в щель под дверью просунула записку: взволнованно и страстно «Чертик» писал, что план наш – безумие, равное самоубийству, что нельзя рассчитывать на счастливые обстоятельства, которые очистят нам дорогу на свободу, что как раз теперь вокруг тюрьмы бродят шпики и нас при выходе перестреляют, как куропаток; наконец, нет ни денег ни людей, чтобы в неделю приготовить все, что надо – и вообще, он отказывается участвовать в этом «преступлении».
Если бы посреди камеры очутилась «Сияние» со сворой надзирателей, это не придавило бы нас больше, чем письмо «Чертика»: все готово, по крайней мере, десяток лишних людей знает о готовящемся побеге, камера полна запрещенных вещей, мы все превратились в манъяков, которые уже не в состоянии отказаться от своей мечты. Тарасову того гляди снимут – а они там, на воле, рассуждают об отсрочке, предлагают подождать, обсудить, йё спешить… Самые умеренные были возмущены.
Просунули Александре Васильевне записочку – стеречь обход, постучать нам, если появится начальство (ночью часто старшие и сама Вадбольская заглядывали в глазки), и на моей койке устроили совещание. Прошептали до света и решили: настаивать, требовать, предупредить, что все равно пойдем, без всякой помощи, прямо на улицу. Гельма и Зоя добивались оружия: если будут ловить, пробиться хоть кому-нибудь, – какой угодно ценой. И об оружии написали, хотя в общем были против: вооруженное сопротивление грозило виселицей всем участникам побега, и если мы сами вольны были лезть в петлю, то тащить туда А. В. Тарасову и товарищей. с воли не имели никакого права.
Под утро сдали ответ под дверь и расползлись по койкам: еще 18 долгих часов, когда придет желанная смена…
Прошел день, как сплошной туман. Перед вечерней поверкой неожиданно в камеру входит Тарасова – добрая душа поняла, какую мы должны испытывать муку, и сменила на три часа товарку, предложив ей идти к портнихе.
– Готовьтесь к поверке. Камеру подмели? Кто дежурный – идем за кипятком!
Нина и Шура выскочили моментально.
Прошла уборка, поверка, заперты двойным поворотом замки – тюремный день кончился. В уголку наш секретарь читал ответ «Чертика», а мы жадно смотрели на ее лицо. – Быть иль не быть?
Вдруг все оно засветилось улыбкой, и синие Шурины глаза засияли, как звезды. Стало быть все хорошо! Нина звонко запела, как всегда, в минуты радости, Гельма запрыгала, все заговорили, засмеялись.
Действительно «Чертик», «Взрослый мальчик» и другие как легендарные рыцари отдавали себя в наше распоряжение, готовили ключи, адреса, платье, но решительно отказывали в оружии. На радостях мы не настаивали и впервые за много дней заснули спокойно – все пустяки, лишь бы совершилось «окисление».
Верили ли мы в удачу? Скажу с уверенностью: нет, не верили. Полная удача была бы чудом, а чудеса не живут на земле. Но большое, сложное коллективное чувство говорило: кто-нибудь да уйдет, а «на миру и смерть красна». Да и жить дальше в тюремных буднях не было сил: «хич гирше, да иньше». Все равно никто не надеялся дотянуть до конца срока, благополучно окончить каторгу. Хоть несколько минут прожить по своей воле, ярко и полно – а там все равно…
* * *
Понеслись сумасшедшие дни. На Тарасову больно было смотреть: похудевшая, с синими кругами под глазами, она беспрестанно резко смеялась и, казалось, вот-вот оборвется истерическим припадком. На вчерашнюю обывательницу надели наряд заговорщицы и героини, и она изнемогала в чужой и чуждой ей роли. Но ее поддерживали твердые руки и на воле и в тюрьме, – это ее бодрило, давало силы и веру. Одно было страшно: перепутает, забудет, неверно рассчитает – ведь многое мы могли видеть только ее глазами. И в последние часы, когда все уже было принесено, готово, слажено, когда отступать было уже некуда – ей дали на руки писаную инструкцию, чтобы привести в систему все то, чем набивали голову все эти дни.
Уходя, она сунула ее в печку – там ее и нашли при обыске после побега. Вот она:
«Получив сигнал, что путь свободен, мы стучим Вам в дверь. Вы идете по коридорам, подходите к надзирательницам, называете их по именам, но не очень громко; если не отвечают, уходите и запираете за собой дверь на большую лестницу, дверь с „большого срочного“ и со „следственного“, а на маленький нижний коридор дверь оставляете открытой. Тушите лампу иа большой лестнице, окна закрываете на час раньше.
Открываете дверь в нашу камеру, мы выходим все в коридор.
Все надзирательницы спят. Вы идете вперед и становитесь спиной к той части окна (на лестнице), которая близко к лампе. Мы пробираемся от куба к стене и проходим у самой стены до половины лестницы, а затем, согнувшись, переходим к перилам; вблизи поворота согнуться как можно больше. По второй лестнице идут вдоль стены, и когда первая останавливается, все стоят шеренгой вдоль стены. Тогда Кальций.[234]234
Тарасова – свой человек.
[Закрыть] идет и становится спиной к волчку „следственного“ коридора; смотрит в скважину, в каком положении Л.И..[235]235
Лидия Ивановна – старая надзирательница.
[Закрыть]
Л.И. покойна – Кальций делает легкий (было написано „знак“, но зачеркнуто) – кивает головою. Тогда сильная группа сразу идет на коридор, при чем Шура остается в дверях; трое отправляются к Радию.[236]236
Федотова – свой человек.
[Закрыть]
Если спит – Шура делает знак, и все идут на маленький коридор, а Кальций тихо затворяет дверь.
Если Радий не спит, Гельма вступает в переговоры, при чем никто Радия не трогает и схватывает Радия лишь в том случае, если она начинает крик.
Л.И. не спит: Шура дает знак, чтобы вся шеренга подалась вверх. Кальций открывает дверь, подходит к Л. И. и наклоняется над нею так, чтобы загородить собою дверь. Когда она услышит приближенье наше, она делает полушаг в сторону, чтобы дать дорогу нам. В то время, как сильная группа находится у Л.И., более слабая идет к Радию и делает по вышеуказанному.
Никто не спит. Если Вал. Ал.[237]237
Валентина Александровна – молодая надзирательница
[Закрыть] не спит, то в то время, как мы иа своем коридоре. Кальций подходит к двери и загораживает рукою волчок, смотрит в щель; если Вал. Ал. сидит спокойно у своего поста, идем по указанному выше, если она ходит по коридору, то Кальций входит к ней, как с Л.И., более слабая группа моментально идет к В. А. и доводит ее до состояния покоя. Лишь только слабая группа взяла В. А. – Кальций с сильной группой идет к Л. И. Мы остаемся на последней лесенке, а Кальций подходит к волчку, закрывает его рукой и смотрит в скважину; если Л. И. спокойна, то Кальций остается у двери, не входя (но все время следит), и ждет, пока освободится слабая группа.
Сильная группа и Кальций остаются на месте, г) слабая группа идет к Радию и действует вышеуказанным путем. Если Л. И. спокойна, то лишь только освобождается путь в маленький коридор, все идем в контору.
Вход в контору и действие там: 1) Кальций идет одна и тихо открывает первую дверь, подходит ко второй и смотрит: если В. И. Веселова спокойна, все идут в комнату следователя, дверь приоткрывается, ключ у Лизы; 2) Если Веселова спит, Кальций открывает вторую дверь, около Веселовой остается слабая группа, а Кальций идет к Федорову; если он спит, Кальций наклоняется, сильная группа становится у изголовья – Кальций осторожно берет ключи, Нина сигнализирует и как только получит ответ, что путь свободен, первая группа выходит, а дежурит у Федорова вторая группа.