355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Будницкий » Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы » Текст книги (страница 29)
Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:59

Текст книги "Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы"


Автор книги: Олег Будницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 42 страниц)

В Сретенске, конечном пункте железной дороги, мы провели дней пять, и за это время от забайкальского военного губернатора из Читы, успело прийти несколько телеграмм о немедленном продолжении нашего пути. Мы ждали тут на этапе личных обысков и всевозможных грубостей, наслышавшись от наших конвойных и встречающейся публики о зверском нраве начальника сретенской конвойной команды Лебедева. Но нас встретило совершенно другое. Лебедев был временно удален. Его место заступил еще молодой интеллигентный офицер.

Нас навещала сретенская интеллигенция и окружала нас самыми трогательными заботами.

Прошла через Сретенск в эти дни небольшая партия политиков-анархистов и три эсера. С некоторыми из них мы были уже знакомы по Бутыркам. Встретились мы с ними как с близкими товарищами, так давно мы не видели никого из нашей братии. Они пробыли сутки и пошли дальше – часть в Акатуй, часть – беспартийные матросы и солдаты – в Алгачи. Только тут мы узнали, наконец, окончательно, что нас везут в Акатуй и что шлиссельбуржцы там. От нас уходила как-то мысль, что едем на каторгу – ведь впереди была встреча с любимыми, правда, пока только издали, товарищами, но которых мы еще сильнее полюбили вблизи. Нам передали наши гости телеграмму из Акатуя от них: они радовались, что мы едем к ним.

Один из сретенцев дал нам на дорогу два поместительных тарантаса. Весь крохотный Сретенск высыпал на улицу, когда мы торжественно в допотопных рыдванах двигались в сопровождении массы солдат. Махали платками, шапками, поминутно передавали нам через конвойных жестянки с ананасами, цветы, конфеты, деньги. Рабочих здесь не было. Преобладали солидные господа, нарядные барыни, подростки-гимназисты.

Два или три станка нас сопровождал офицер, затем переменился новый конвой, и офицер со сретенскими солдатами поехал назад. Без офицера нам стало гораздо свободнее. Мы вволю могли насладиться диким привольем бесконечных сопок и цветущих степей. С этапа отправлялись часов в 5–6 утра. Около полудня располагались в каком-нибудь хорошем местечке, обыкновенно около речушки, и здесь часа три валялись на траве, купались, разводили огонь и готовили себе чай. Конвойные без боязни отпускали нас далеко. Куда мы могли уйти без помощи с воли, без лошадей, не зная дороги?

Никто из нас шестерых не пользовался так, вовсю, этим коротким пребыванием на лоне природы как я. Ведь через несколько дней за нами опять должны запереться тяжелые ворота, быть может надолго. Я шла первые дни целые станки пешком, сбросив обувь, и купалась в каждой речке. Скоро пришлось сдаться и сесть в экипаж, ноги, обожженные горячим песком, натертые и исколотые, сильно давали себя знать.

Марусе было очень трудно проводить целые дни в неудобной позе в тарантасе под горячими лучами солнца. Она не жаловалась, конечно. Молча и неподвижно лежала она рядом с Л. П. и против меня, когда я присаживалась, и только по крепко сжатым губам и сдвинутым бровям видно было, как болело у нее все тело.

В Кавыкучи-Газимурах на дневке начальник газимурского конвоя, принимая нас, объявил, что нас отправляют в мальцевскую женскую каторжную тюрьму.

– Как в мальцевскую? В Сретенске нам объявили, что было от губернатора распоряжение послать нас в Акатуй.

– Я ничего не знаю. Я должен вас отправить в единственную женскую тюрьму – в мальцевскую.

– Справьтесь у губернатора. Мы не поедем дальше, пока не будет получен ответ.

Начальник конвоя запросил телеграммой не губернатора, а начальника Нерчинской каторги, жившего в Горном Зерентуе. Нам это было не с руки: начальник каторги мог, как и газимурский капитан, не знать о таком распоряжении губернатора, хотя такое действительно было, но мы чувствовали здесь какое-то недоразумение, конечно, весьма счастливое для нас. Грустно было думать, что недоразумение это будет рассеяно… О мальцевской мы уже слыхали. В Сретенске нам передали письмо от Фрумкиной, бывшей в то время в Чите. Она очень энергично убеждала нас «беречься мальцевской», которую она знает по личному своему опыту, и употребить все старания, чтобы попасть или в Акатуй или в Горный Зерентуй.

Судьба нам улыбнулась… Ответ гласил: «Отправить Акатуй»…

Ближе, ближе к Акатую. Рисовали себе местность Акатуя, расположение тюрьмы, жизнь за акатуйскими стенами… И делились друг с другом своими фантазиями.

От последней остановки (Александровский завод – 18 верст до Акатуя) места стали некрасивые, однообразные… голая степь и невысокие голые сопки. Недовольные, мы смеялись над мечтами друг друга.

За несколько верст до Акатуя мы встретились с мужчиной и женщиной, ехавшими в тележке, судя по виду, интеллигентами. Они, поравнявшись с нами, остановились, пристально оглядели нас, молча поклонились и вдруг, круто повернувшись назад, быстро покатили назад к Акатую.

Мы ничего не поняли и только рассмеялись от неожиданности.

Въехали в деревню Акатуй. Отсюда осталось до тюрьмы версты 2 – l,5. Два унылых ряда изб, задами своих служб упирающихся в голые сопки, широкая каменистая дорога в гору между ними, по которой страшно трудно было тащиться усталым лошадям, и над всем этим немилосердно палящее солнце. Избы были почти все хорошие, солидные, совсем непохожие на покосившиеся хаты великорусской деревни. Но отсутствие зелени и полное безлюдье на улицах – не видно было даже ребят – придавали унылый, вымерший вид деревне.

В Сретенске мы узнали, что Карпович выпущен в вольную команду и живет в деревне. Теперь мы старались угадать, в какой именно избе живет он. Ждали, что вот-вот где-нибудь в воротах покажется его рослая бородатая фигура.

Проехали деревню с великим трудом. Моя лошадь совсем не хотела идти (я была за кучера на одной из подвод), как я ее ни понукала. Дорога шла легче, ровнее между веселым перелеском. Сверкали молодые березки под солнцем, пестрели цветы на траве. Мы жадно глядели вперед. Акатуй открылся перед нами неожиданно, весь сразу, как по знаку волшебника. Прямо перед нами церковь, вся в зелени деревьев, мне бросился в глаза не серый, как обыкновенно, а какой-то красноватый оттенок бревен, необыкновенно красиво оттенялась зелень на красноватом фоне. С обеих сторон горы, (снизу доверху покрытые лесом, они идут двумя цепями далеко вперед, а там исчезают в таинственной синеватой дымке.

– А вон тюрьма, – показывают конвойные, давно слезшие с подвод и чинно шагающие со всех сторон наших экипажей с винтовками на плечах, как будто так они шли всю дорогу.

Белые, не очень высокие стены резко выделяются среди зеленой поляны и зеленых же гор. Вот мы у ворот. Здесь нас подхватила живая шумная волна, увлекла за собой, оглушила криками приветствия и громом революционных песен, осыпала цветами… Как сквозь сон, широко открытыми, ничего не понимающими глазами глядели мы на раздвинувшуюся перед нами завесу, в каком-то заборе, украшенную цветами и громадной надписью: «Добро пожаловать, дорогие товарищи». Она раздвинулась, и мы очутились в каком-то дворике среди нескольких десятков мужчин, женщин, детей. Они что-то кричали нам, широко улыбались, пели. И детишки впереди, маленькие, загорелые, в ярких рубашонках и платьицах, пели тоже и бросали в нас цветами. Кругом везде со всех четырех сторон маленького дворика, деревья, гирлянды цветов, флаги, красивые надписи без конца: «Да здравствует социализм», «В борьбе обретешь ты право свое», «Да здравствует партия соц. – рев.»… А в одном уголке особенно красиво убраны гирляндами зелени и цветов на полотне фамилии нас шестерых и наверху слова «Слава погибшим… Живущим свобода»… Всего этого, конечно, сразу мы, оглушенные и ослепленные неожиданностью, не могли разобрать, рассмотреть, а уже только потом рассмотрели, когда пришли в себя немного. Мы стояли под звуками Марсельезы и дождем цветов, смущенные, растерянные. Я совершенно не знала, куда деться со своим облупившимся от солнца носом, пыльными босыми ногами, лыком, вместо давно потерянного пояса.

Все это до смешного не шло к устраиваемым нам овациям. Оправившись немного, я стала искать в толпе знакомых товарищей. Их не было впереди. Еле-еле я нашла где-то в самом конце выглядывавшего Гершуни и где-то сбоку Сазонова. Они все подошли к нам, когда смолкло пение, и расцеловались с нами. Повели нас в наше помещение: отдельный коридор и пять крохотных каморок. Все это, как и дворик, примыкавший к этому помещению, было украшено срубленными лиственницами, березами и флагами.

Мужчина и женщина, встретившие нас за несколько верст перед Акатуем, оказались каторжанином Кларком и его женой. Они посланы были коммуной на разведку, едем ли мы, чтобы быть готовыми к встрече, причем им строго было воспрещено товарищами разговаривать с нами. Могло ли нам, ехавшим на каторгу, при встрече с ними прийти в голову, кто они?

Как сон прошел весь этот день. Какие-то дамы, как потом мы узнали, жены каторжан, повели нас в баню, потом кормили обедом, снимали. Григорий Андр. водил нас по всем общим камерам и знакомил нас со всеми товарищами. Потом в том же дворике за длинными столами среди зелени цветов и флагов все вместе пили чай.

Сейчас же по приезде нашем заходил к нам начальник тюрьмы. Расшаркивался, пожимал руки и все спрашивал, удобно ли будет нам в этих каморках.

С каким смехом вспоминали мы свои опасенья за деньги и письма при приемке.

1908 г. тюрьма мальцевская.

* * *

На этом были оборваны мои записки, набросанные в 1908 г. в мальцевской тюрьме. С первой оказией они были отправлены нелегально на волю. Ко мне они попали через 10 лет, в 1918 г., но тут же скоро пропали при первом разгроме партии левых соц. – рев. интернационалистов. Только теперь попала ко мне сохранившаяся копия. В данное время у меня нет ни объективной, ни субъективной возможности продолжать начатое.

В те дни, о которых пишу, царская реакция еще далеко не развернулась. Волны первой революции 1905 г. не улеглись еще, а реакция действовала неуверенно и несмело – не собралась еще с силами. Город был уже задушен, а деревня еще была объята восстанием, все разгоравшимся. Горели и громились помещичьи усадьбы, трусливо прятались помещики, земские начальники, урядники – все вековые угнетатели мужика. Войско, воспитанное японской войной – этой вопиющей авантюрой, расшатало свою железную дисциплину и во многих своих частях подало свою братскую руку рабочим и крестьянам. Отсюда несмелость и известная робость царского правительства. Отсюда агитационные выступления первой Думы. Отсюда та странная неразбериха в стране: строились уже виселицы, расстреливались рабочие из пулеметов, а с пленными еще церемонились, и тюрьма и каторга были похожи более на университет или на вольную коммуну, чем на карательное учреждение. Мои заметки относятся именно к этому периоду неразберихи.

Очень скоро этому был положен конец. Лично для нас, каторжанок, он начался внезапным переводом нас в мальцевскую тюрьму, через б,5 месяцев после приезда нашего в Акатуй. Перевод этот среди зимы в тяжелых условиях пешего тракта (нас везли, конечно), с ночевками в полуразвалившихся этапах с больной Марусей, был одной из типичных жестокостей царского правительства.

Для товарищей мужчин новая полоса началась еще агрессивнее. Утром на следующий день после нашего увоза из Акатуя все акатуйцы были переодеты, закованы и заперты. Затем 15 человек, особенно не понравившихся гастролеру-усмирителю Бородулину (в их числе Егор Сазонов), были отправлены в Алгачи, где Бородулин был начальником.

Началась долгая, тяжелая полоса каторжной жизни, продолжавшейся вплоть до революции 1917 г. Ежедневная упорная борьба за тот минимум, который давал бы возможность перенести каторгу и выйти на волю работоспособным революционером, – за человеческое достоинство, за книги, за возможность заниматься хотя бы 2–3 часа в сутки. Вехами на этом длинном сером пути были переводы из одной тюрьмы в другую (нас, женщин, через четыре года таскали еще раз из мальцевской в Акатуй, ставший уже женской тюрьмой, под начало тупого и жестокого самодура Шматченко) и смены одного начальника другим (при одном можно было дышать и заниматься, другой жал и бессмысленно урезывал во всем, третий феноменальным воровством держал тюрьму в холоде и голоде и т. д.).

Для нас, женщин, существовала «привилегия» пола – мы не подвергались телесному наказанию. Привилегии этой товарищи мужчины были лишены, отсюда те трагические эпизоды (в Кутомаре, в Горном Зерентуе, в Алгачах), которые почти все кончились самоубийствами отдельных товарищей.

Светлыми вехами для всех нас были террористические акты с воли над нашими палачами (убийство начальника каторги Метуса, начальника Алгачей Бородулина), получение нелегальной почты с воли, побеги отдельных товарищей из тюрьмы.

Очень редкие случаи нелегальных сношений с волей давали нам возможность прикоснуться к отдельным эпизодам общественной жизни. Азефовщина, психологическая реакция последних черных 1908–1911 гг., не говоря уже о политической, расцвет столыпинской земельной политики, покушавшейся на социалистические институты русского крестьянина – все это переживалось нами остро и глубоко. Бургфриден первых лет мировой войны, социал-соглашательство казались нам (хотя не всем из нас), при полном почти отсутствии информации с воли у нас в то время, глубочайшим кризисом социализма, погружавшим перспективы и пути социализма в глухую безнадежную) тьму. До нас, запрятанных в далекой каторге, не достигал совершенно отсвет близкой зари. Мы видели только более густую, чем когда-либо тьму мировой реакции.

П. С. Ивановская
Покушение на Чухнина

27 января 1906 г., по приговору боевой организации партии с.-р., Екатерина Адольфовна Измаилович стреляла в главного командира черноморского флота адмирала Чухнина.[187]187
  Чухнин Григорий Павлович (1848–1906) – вице-адмирал, с 1904 г. командующий Черноморским флотом; усмиритель севастопольского восстания в ноябре 1905 г.


[Закрыть]

Немедленно, без суда, тут же во дворе дома адмирала Измаилович была расстреляна. Об этом чрезвычайном событии, происшедшем в Севастополе, рассказывал ныне умерший Михаил Антонович Ромась,[188]188
  Ромась Михаил Антонович (1859–1920) – революционер-народник, в 1880 г. был сослан в Сибирь; в середине 1890-х вошел в партию «Народного права», по делу которой был вновь сослан.


[Закрыть]
слышавший о нем от чухнинского палача. М.А. служил в то время в севастопольской городской больнице в качестве заведующего хозяйственной частью. Каждое утро он в одном из лучших магазинов забирал для больных предметы ежедневного потребления. Самым ранним утром М.А. приходил в магазин, когда торговцы только еще просыпались, отбирал нужные ему продукты и уходил с ними из магазина раньше, чем в нем появлялись другие покупатели. Никогда он не встречал там никого, кто бы привлекал особливо внимание его. 28 января 1906 года, в тот же самый ранний час, как всегда, Антоныч пришел за покупками. В магазине покупателей не было, но около прилавка сидела новая фигура, сразу же возбудившая значительное любопытство в Антоныче. Она, видимо, была знакома хозяину: недаром он юлил около нее. Небрежно, несколько откинувшись на спинку стула, с сигарой в зубах, сидела никогда не виденная Антонычем личность. Изысканность одежды не смягчала резко выступающих отвратительных черт этого человека. Крупное красное лицо, толстая кабанья шея ярко были покраплены крупными веснушками. Густые короткие волосы, точно огневой парии, покрывали его срезанную верхушку черепа, делая его похожим на крупного орангутанга с низким лбом. Густо покрытые волосами громадные и тоже веснушчатые руки делали этого небрежно развалившегося раннего посетителя фигурой слишком заметной. Казалось, его толстые пальцы служат ему отличным орудием, чтобы сдавливать горло. При виде этого, важно выпускающего дым сигары и порой пробовавшего вино из угодливо подставляемых хозяином-торговцем бутылок вин, посетителя, М.А. сразу пришла в голову мысль: не палач ли это? С напряженным вниманием Антоныч стал прислушиваться к его рассказу, поражавшему своей циничной простотой. Предмет этого рассказа заинтересовал, видимо, и хозяина. Антоныч, притаившись, подался ближе к покупателю, не заметившему даже нового посетителя. Рассказчик, как начал улавливать суть разговора Антоныч, делился с хозяином, подобострастно глотавшим каждое его слово, сведениями о необычайном событии, разыгравшемся позавчера поутру на приеме адмирала.

– Говорит, хочу видеть адмирала. Доложили. Принял без задержки. Только эдак через минуту-две – вдруг: бах, бах, бах! Как мы всегда неотлучно были при адмирале, вот первый я и вбежал. Стоит эта самая барышня одна, плюгавенькая, дохленькая и вся белая-белая как снег, стоит спокойно, не шевельнется, а револьвер на полу около ее ног валяется. – «Это я стреляла в Чухнина, – говорит твердо: за расстрел „Очакова“».[189]189
  «Очаков» – мятежный крейсер, командование которым принял на себя возглавивший восстание лейтенант П. П. Шмидт. Крейсер был расстрелян артиллерийским огнем по команде Чухнина.


[Закрыть]
Смотрим, адмирала тут нет, только из другой комнаты выбежала жена его, кричит, как бы в безумии: «Берите ее мерзавку… скорей берите». Я, конечно, позвал своего постоянного подручного. И что бы вы думали? Смотрим, а наш адмирал-то вылезает из-под дивана. Тут он уже вместе с женой закричал: «Берите скорей, берите ее!». Ну, вот мы ее сволокли во двор и там покончили быстро… И что вы думаете: вот уже много лет мы около него неотлучны. Ходили в поход, часто генерал подвергался большой опасности быть убитым, стоял, могу сказать, на вершок от смерти, ближе чем вчера – и ничего. А тут какая-то плюгавка, совсем из себя невидная, и так напугала… Уму непостижимо!

В то же день М. Антоныч, после обхода больных доктором зашел к нему в дежурную комнату. Наклонив низко голову, весь сгорбившись как бы от тяжести, доктор сидел, мрачный и молчаливый, в своем кресле. Антонычу никогда раньше не доводилось видеть его в таком угнетенном состоянии. – «Вы верно слишком утомлены, доктор, приемом больных; разве сегодня их было много?» Доктор поднял утомленную голову, и у Антоныча защемило сердце от светившейся в глазах доктора глубокой скорби. – «Нет, – ответил доктор, – я не устал. Меня жестоко потряс необычайный случай, подобного которому я не видел за всю свою жизнь. Рано утром была привезена двумя дюжими матросами молодая, по-видимому, девушка. Это не был труп, скорее был мешок, наполненный толчеными костями. Легко было догадаться по циркулирующим в городе слухам, что привезена на вскрытие стрелявшая в Чухнина».

Да, то действительно была Екатерина Измаилович.

Неудачное покушение молодой энтузиастки заставило Чухнина окружить себя особой охраной. Тем не менее 28 июля 1906 года он был убит на собственной даче «Голландия» матросом Акимовым. Стрелявший скрылся.[190]190
  Застреливший Чухнина матрос Я. С. Акимов перемахнул через забор адмиральской дачи и скрылся. Его воспоминания «Как я убил усмирителя Черноморского флота адм. Чухнина» см. в журнале «Каторга и ссылка». 1925. № 5. С. 150–155.


[Закрыть]

М. Спиридонова
Из жизни на нерчинской каторги

Глава І
Из жизни на Нерчинской каторге

1900–1906 гг. дали русской революции целую плеяду революционеров, замечательных и единственных в своем роде. Почти никто из них не дожил до нашего времени, и немногими уцелевшими из знавших их давно чувствуется необходимость записать хотя бы начерно и хотя бы часть фактического материала, имеющегося о них и с ними связанного. От попытки воссоздать в целостности и живости их образы пока что приходится отказаться.

В 1906 г. политические каторжане на Нерчинской каторге были собраны вначале только в одной Акатуйской тюрьме. К лету 1906 г, там было больше сотни человек. Разделение их на группы в основных чертах могло бы быть сделано на категории партийных, беспартийных и невинноосужденных. Партийными были с. – ры, анархисты и с. – деки.

Самой значительной по количеству (чел. 25–30) и влиянию фракций в Акатуйской тюрьме была группа партии с.-р., большею частью террористы. А особенным влиянием среди них пользовались шлиссельбуржцы – Гершуни, Сазонов, Карпович. (Шлиссельбуржец Мельников скоро сбежал, Сикорский был нездоровый, задерганный тяжким сиденьем человек и стоял в стороне от общественно-политической жизни каторги).

Анархистов было в Акатуе немного. Все молодежь. С.-деков совсем мало. Мне помнятся три-четыре человека из них – Кунин, Ясинский, Файфер.

Самый многочисленный контингент составляли беспартийные революционеры-массовики: рабочие, матросы, солдаты, забайкальские казаки, представители интеллигенции – инженеры, техники, железнодорожные и почтовые служащие, доктора, учителя и пр., выдвинутые волной политических беспорядков 1905 г., митингов, демонстраций и забастовок. В Акатуе в 1906 г. собралось больше всего участников знаменитой сибирской ж.-д. забастовки, которая в сибирских городах приводила к захвату власти социалистическими партиями, радикальной интеллигенцией и революционной частью рабочих. Значительная часть деятелей этого грандиозного массового движения, необычайного по страстности подъема и организованности, была перебита Ренненкампфом и Меллер-Закомельским[191]191
  Генералы П. К. Ренненкампф и А. Н. Меллер-Закомельсий руководили подавлением революционных выступлений доль Транссибирской магистрали в конце 1905 – начале 1906 г.


[Закрыть]
при усмирении. Остальные, помилованные от смертной казни, попали в Акатуй на бессрочную или 15–10-летнюю каторгу.

В этой беспартийной массе выделялось землячество человек в 30 забайкальских казаков (посланных на каторгу с их военной службы). Все – из-под смертной казни, получившие взамен бессрочную или 20 -15-летнюю каторгу. Все – молодец к молодцу на подбор. Веселые, рослые, пышащие здоровьем, удалые, они судились чуть ли не гуртом, приехали все вместе и пели оглушительными глотками тоже всем составом. Большая часть из них была осуждена за освобождение политических заключенных из Акатуя же во время революционного движения 1905–1906 гг.

Были осуждены не только те, кто освободил заключенных (несколько матросов-каторжан с бунтовавших броненосцев черноморского флота), но и все те, кто был на сходке, постановившей это освобождение, и даже тот сторож, который служил в военной канцелярии, где митинговали служащие. Этот сторож (Шишкин) был в эпоху революционного братания выведен из своего «сторожского» состояния. Его стали звать «товарищем», уравняли в жаловании и обращении, но он не успел ничем этим насладиться, как попал сначала под смертную казнь, потом на каторгу. Держался этот огромный, красивый, всегда улыбавшийся детина замечательно и на каторге стал сознательным человеком, как и многие другие.

Трудовые массы, почти впервые в России поднявшие голову, выдвинули из себя ряд героев и подвижников дела, слова и мысли. Огромная часть этих инициаторов дела народного освобождения, беззаветно преданных своей цели людей, погибла в самом огне борьбы. Другая часть ушла на каторгу.

Массовики-рабочие, крестьяне, солдаты, матросы в период революционного взмыва красивы, сильны и готовы на смерть, как герои. Они отдают все без расчета, душа их горит счастьем борьбы и веры в золотое будущее. Ничто не может быть святее, могучее и прекраснее революционной массы, встающей за свои права во имя инстинктивного и сознательного общественного идеала. Но после взмыва революционных волн и духовного взлета в массе, в соборном ликовании и страдании, наступила индивидуальная расплата за революцию разъединненых повстанцев, каждому за себя и за всех. И, выхваченные из своего класса, товарищеской среды, из общего коллектива, сильные прежде воплощением, отражением всей бунтовавшей стихии, в отдельности в своей массовики зачастую падали духом и не имели сил донести на плечах всей тяжести правительственного возмездия. В них много было обывательщины, они были взяты из своих семей, прямо из обыденной жизни, службы или работы. Революция в их буднях была коротким праздником, к расплате за который они вовсе не были так приготовлены предварительной профессионально-революционной борьбой с правительством, как все мы, партийные революционеры.

Были тенденции к резкому оппортунизму, были даже случаи всяческого падения, но всегда одолевало направление, заповеданное старыми поколениями борцов за свободу, и почти всегда соблюдался в каторжном быту и каторжном режиме необходимый минимум: минимум товарищества, принципиальной жизни и соблюдения при несении гнета от тюремной администрации революционно-настороженного человеческого достоинства.

Этот минимум товарищества ясен без объяснений, а минимум соблюдения достоинства имел свой настоящий устав, неписанный, но от того не менее вечный. Конвойные Сазонова, серьезно им спропагандированные, приняв целиком его политико-социальное credo, говорили ему, что им «тяжело идти в его партию», так как партия «не позволяет ни пьянствовать, ни в карты играть, ни в дома ходить». Симпатичнейшие, товарищески настроенные, смелые ребята останавливались перед этими препятствиями всерьез. Это морализм требовал от них полного отказа от всех привычек своей среды и обычного времяпрепровождения, требовал преображения личности за один взмах. Неписанный устав в тюрьме не позволял подавать прощения о помиловании, давать бить себя и товарищей без протеста, петь «Боже, царя храни» и «Спаси, господи», не позволял фамильярничать с властями или пользоваться привилегиями при отсутствии таковых у других товарищей и т. д. Сюда же относилась и другая неписанная форма быта (напугавшая конвойных Сазонова), главными пунктами которой были отказ и полное воздержание от употребления вина, карточной игры, разврата с уголовными женщинами, драк и т. д.

Такой морально-политический минимум устанавливался не без трений и страданий для самолюбия людей, загоняемых, кроме тюрьмы, еще на какую-то колодку. Несомненно, это являлось лишним угнетением личности. Нельзя не признать этого. И в то же время было совершенно невозможно отказаться от этого морализма, признать обратное – неприкосновенность косности. Невозможно было соглашаться на сохранение нетронутыми всех пошлых и грубых привычек среды, приносимых массой с собой в тюрьму. Пьянство, карты, драки и разврат в тюрьме совсем не то, что те же занятия и качества на воле. Там все это разрежено и оздоровлено сменой впечатлений, разнообразием жизни и простором; в тюрьме – сгущено, извращено и проклято.

Не один только определенный кодекс морали и личный и общественный идеал предлагает установление некоторого аскетизма для тех, у кого есть известные вкусы и привычки. Инстинкт самосохранения коллектива и каждого его члена в частности, повелительно диктует абсолютную необходимость такого ригоризма, если только подобный примитив жизненного «благообразия» может быть назван ригористичным. Большинство скоро начинало понимать не только моральную привлекательность принципиального очищения своего быта, но и прямую выгоду, так тсак администрация очень часто щадила наше достоинство прямо пропорционально развитию его внутри каждого из нас и внутри нашей каторжной коммуны.

Когда Достоевский говорит в своей книге о каторге,[192]192
  «Записки из Мертвого дома».


[Закрыть]
что интеллигентам труднее сидеть, чем «простым» людям (представителям физического труда), то он, наверное, имеет в виду сидение одного-двух политиков в общей уголовной камере, где простой человек попадает все же в свою среду, а интеллигент в чужую. Вернее было бы сказать, что политику, кто бы он ни был – «простой» ли человек или интеллигент, – все равно очень трудно сидеть без своего товарищества в уголовной казарме, и нужна огромная сила, чтобы выдержать долгое сидение. Мучительство возмездия достигается в данном случае с наибольшим успехом. Эта рассадка политических по уголовным камерам практикуется периодически решительно всеми правительствами. Но если брать политическую каторгу, отбывание наказания в своей среде, вместе со своими, то, мне думается, интеллигенту высидеть гораздо легче, чем «простому» человеку. Говоря об интеллигенте, я разумею Лавровское определение:[193]193
  Здесь и далее Спиридонова пересказывает положения, соржавшиеся в «Исторических письмах» Петра Лавровича Лаврова (1823–1900) – философа, публициста, социолога, одного из идейных вождей народничества.


[Закрыть]
это тот, кто мыслит критически или начал учиться так мыслить, кто имеет убеждения и с твердостью отстаивает их, несмотря ни на что, и кто имеет умственное и нравственное развитие и интерес к нему. Таким интеллигентом может быть хотя бы неграмотный человек с мозолистыми руками, полный невежества, но, вместе с тем, и огня к знанию и жизни в правде. Таких товарищей – интеллигентов в высшем смысле этого слова – мне посчастливилось видеть, уважать и любить на каторге не один десяток. Они учились со страстью, они ночь обращали в день, чтобы в покое учиться и читать, они росли на глазах, таяли физически от страдания проснувшейся мысли и напряжения недисциплинированного мозга. И такие гораздо меньше замечали специфический гнет каторги, бесцельность существования в ней и пр.

Простой трудящийся человек (по терминологии Лаврова «пасынок цивилизации») или образованншй из буржуазно-интеллигентской среды (по Лаврову «дикарь высшей культуры»), всего нахватавшийся, но без серьезных запросов – это большие мученики при долгом сидении. Они-то и составляют основной контингент тех, кто тратит себя, свою скучающую душу и свое незанятое время на бесконечные «общие собрания», фракционные распри, расколы на «интеллигенцию» и «массу», суды, свары, пересуды и всякие тюремные пакости.

Рабочему, малоразвитому человеку, труднее сидеть, мне кажется, потому, что ему нужна смена впечатлений и просто самый процесс жизни, который в тюрьме до того искажен и изуродован, что и за жизнь-то не может считаться.

И вот начинается неизбывная тоска. Не во всех каторгах была работа, да и при ней политических не выпускали за ворота; значит, выбор работ очень невелик и неинтересен, и оттого целые десятки товарищей становились совершенно больными людьми. Когда удавалось некоторым товарищам из солдат и рабочих в 1909 -10 гг. выбраться на работавшие каторжные золотые прииски, они оттуда писали счастливые письма. Там они на настоящем воздухе, а не в узком, заставленном надзором дворишке, делали хоть и принудительную, но целесообразную работу и, главное, всегда имели возможность приработать для себя, а это в каторге очень ценится. Конечно, правительство умело сделать для своих пленников из всяких работ, – перенагружением или тяжестью других условий, – сплошное мучительство, но вообще, каторга с работой легче переносима, чем без нее: человек физически меньше разлагается. Без работы невозможно было бы, как бы ни голодал желудок, есть всегда одну и ту же омерзительную баланду и синюю размазню-кашицу. Без работы и без направления энергии в книги и на умственные задачи труднее выносится лишение всего того, чем заполняется естественная жизнь. Из Зерентуя с проклятием писали нам об одном заключенном, который ночью сделал нападение на спящего товарища. Его выкинули из коллектива, осрамили, осудили, но каково же, значит, ему было, если он решился на такую проделку, заведомо обреченную на неудачу. Можно только угадывать, до чего должен был доходить половой инстинкт здоровых, полных сил и молодости парнях с наивным мышлением. И они-то должны были сидеть десяток слишком лет! И можно ли их осуждать за то, что разлагались, ссорились?!.

Товарищи, которые являлись элементом, постоянно препятствующим неразумному времяпрепровождению, у кого самосознание стояло на высокой ступени или у кого, был прирожденный счастливый и чистый характер, по моему, тоже были несовсем нормальны. В тюрьме нельзя быть здоровым. Тюрьма – это пытка. Можно ли под пыткой быть нормальным и здоровым? Да и что такое нормальный человек? На воле таковых тоже мало. Но в тюрьме все это вскрывается, подчеркивается, интенсифицируется.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю