Текст книги "Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы"
Автор книги: Олег Будницкий
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 42 страниц)
Глава ІІ
Несколько дней, которые я провела вне дома, и первое знакомство с городом вызвали во мне определенные мысли. Там жизнь была лучше, чем наша; эту лучшую жизнь можно было найти только в тех высоких домах, на тех ярко освещенных улицах. Эти мысли преследовали меня, где бы я ди была, что бы я ни делала. Моя мать меня била. Она сжигала книги, которые я читала потихоньку. Она была неграмотная и считала чтение потерей времени, но я мужественно переносила притеснения моей матери и старшей сестры, и ничто не могло убить во мне желание узнать ближе эту жизнь. В будние дни я не могла читать, так как работа утомляла меня до такой степени, что я засыпала тотчас же, как освобождалась вечером от работы, но в субботу я целый день проводила за чтением. Я собирала девочек-подруг, и мы запирались в амбаре. Я читала им «Четырех братьев» – единственную книгу, которую я знала хорошо и которую могла бы, вероятно, рассказать наизусть. Я делилась также с ними и теми мыслями, которых я набралась при общении с Ганной.
С братом Вульфом мы прибегали ко всяким уловкам, чтобы выгадать больше времени для чтения. Он любил читать путешествия и романы. Прочитав какую-нибудь книгу этого сорта, он воображал себя ее героем и действовал сообразно этому.
В пятницу вечером мать ради экономии наливала немного керосину в лампу: считалось большим грехом гасить свет в этот вечер, и лампа должна была погаснуть сама собой. Мы с Вульфом поджидали, пока все уснут. Тогда мы подливали побольше керосину, садились так, чтобы свет не был виден, и читали до поздней ночи. Никто в доме не догадывался о нашей хитрости. Но однажды отец неожиданно проснулся и увидел нас сидящими за столом с книгой в руках. Не говоря ни слова о страшном грехе, который мы совершили,[142]142
Имеется в виду нарушение одной из основополагающих заповедей иудаизма – соблюдения субботы. «Шесть дней ты можешь трудиться и делать все работы свои, день же седьмой – суббота, посвященная Г-споду, Б-гу твоему; не делай никакой работы… поэтому благословил Г-сподь седьмой день и освятил его», – говорится в Священном Писании.
[Закрыть] он заметил:
– Вы испортите глаза, читая при таком свете. Идите лучше спать.
Мы послушно легли, оставив наши книжки на самом интересном месте.
Однажды ночью мы были разбужены ржанием и топотом лошадей возле нашего дома. Мы подбежали к окнам и увидели около дюжины жандармов и полиции верхом на лошадях, въезжавших в наш двор.
– Что это значит?.-спросил мой отец дрожащим голосом.
Я побежала за печку и вытащила связку книжек. Это были запрещенные издания, данные мне Ганной на хранение. Я была уверена, что жандармы явились именно за этими книгами, и была готова защищать их всем моим существом.
– Что у тебя там в этой связке? – спросил отец.
– Книги.
– Дай мне их. Я их спрячу.
Отец спрятал книги в карман сюртука и снова взглянул в окно.
– Они ушли, – сказал он, – но их лошади привязаны у нас на дворе.
Скоро жандармы вернулись, сели на лошадей и умчались, не заходя в наш дом. Когда они уехали, отец отнес связку моих книжек в поле позади нашего огорода и зарыл ее глубоко в землю.
На следующее утро мы узнали, что жандармы арестовали незадолго перед тем приехавшего из Вильны сына старосты синагоги за его сношения с нелегальной организацией. Это событие привело нашу деревню в состояние тревоги и большого возбуждения на несколько месяцев. Моя мать, которая часто говорила отцу, что я делаюсь «нигилисткой», что я веду знакомство с «нигилистами», теперь почувствовала себя вполне правой. Преследования, которым я подвергалась за чтение и за частые отлучки в город, теперь сделались еще более суровыми.
Однажды, когда отец и я остались одни, он сказал мне:
– Маня, ты должна быть благоразумной. Я знаю, что ты не сделаешь ничего дурного. Но ты бы лучше вернула эти книжки тем, у кого ты их взяла. Их нельзя держать в доме.
– Папа, дорогой папа, – начала я возбужденно, – отпусти меня в большой город. Я хочу учиться и сделаться… Тут я остановилась, так как сама не знала, чем я хочу сделаться. Отец посмотрел на меня своими ласковыми, ясными глазами и погладил меня по голове.
– Я не в силах больше видеть нашу бедность, – продолжала я, – я хочу уйти и узнать, как можно сделать нашу жизнь лучше. Вы увидите, какой образованной я к вам вернусь. И тогда мы уже не будем бедными.
Отец ходил взад и вперед по комнате, слушая меня в задумчивом молчании.
– У тебя есть дядя в Одессе. Он добрый и образованный человек. Я напишу ему о тебе и, если он согласится, я пошлю тебя в Одессу. Он мой любимый брат, и ему я могу доверить моего ребенка. Но ты должна быть хорошей девочкой и слушаться его.
Весть о том, что Маня, дочь Мордуха, едет в Одессу, облетела всю деревню с быстротой молнии. Наш дом был постоянно наполнен женщинами. Моя мать показывала им длинное коричневое платье, – мое первое длинное платье, – которое было сшито ради этого случая, а также три подушки. Три подушки и перина были необходимыми принадлежностями приданого еврейской девушки.
– Хотя она сейчас еще слишком молода, – говорила мать каждой посетительнице, – но кто знает? Может быть, она не захочет скоро вернуться домой, вырастет и найдет там свое счастье: город большой.
Поезд уходил в четыре часа дня, но я была готова с раннего утра. Я одела мое новое коричневое платье и вплела красную ленту в волосы. Три подушки, несколько грубых полотенец – работа моей матери – кусок домотканного полотна были упакованы в большой чемодан, и мои приготовления были закончены.
С тяжелым сердцем прошлась я по полю и лесу, прощаясь с каждым уголком, с каждым кустиком и тропинкой. «Увижу ли я вас?» – думала я, глядя на зеленые луга.
Все пошли на станцию в Сморгонь, чтобы проводить меня: мои родители, братья, сестры, соседи и даже чужие. Ганна тоже пришла и принесла мне письмо к одному из ее приятелей в Одессе.
Прощаясь со мной, отец сказал мне:
– Я верю, Маня, что ты будешь счастлива.
Мать плакала и долго целовала меня. Старший брат, Иохим, приехавший в отпуск домой, – он служил в армии, – дал мне свои последние пятьдесят копеек.
Наконец прозвучал третий звонок, и поезд медленно тронулся. Скоро все исчезло в клубах дыма. Не видя никого вокруг себя, кроме чужих, я села в угол и горько заплакала.
На третий день я приехала в Одессу. Когда я вышла из вокзала и увидела длинный ряд извозчиков с блестящими козырьками у шапок, мое сердце наполнилось радостью: «Как красиво здесь все одеваются», – подумала я.
Я подошла к одному из них и сказала:
– Пожалуйста, не отвезете ли вы меня к моему дяде, господину Школьник?
– Конечно, барышня, – отвечал он, покосившись на меня, – дайте его адрес.
Я была очень удивлена тем, что он не знает, где живет мой дядя. Я вынула из кармана моего платья кусочек бумаги и протянула ему.
– Хорошо, барышня, – и движением руки он пригласил меня сесть в его экипаж. Когда мы тронулись, он спросил, откуда я приехала. Я рассказала ему, зачем я приехала в Одессу, и он, усевшись боком на своем месте, слушал меня и одобрительно качал головой.
После долгого переезда мы остановились перед старым кирпичным зданием.
– Вот здесь живет ваш дядя, – сказал извозчик.
Разочарованная, смотрела я на грязный, поврежденный бурями дом. Как я узнала позднее, мой дядя жил в самой бедной части города, называвшейся Молдаванкой.
Я стала подниматься по темной, грязной лестнице, сопровождаемая извозчиком, который нес за мной мой чемодан. На одной из дверей четвертого этажа я увидела карточку с надписью: «Самуил Школьник. Учитель». Я позвонила. Дверь открыл человек немного выше среднего роста, худой, с длинной бородой и блестящими глазами. На минуту я подумала, что передо мной мой отец, так велико было сходство. Это был мой дядя. Он очень тепло поздоровался со мной и, заплатив извозчику 45 копеек, провел меня в свою квартиру. Моя тетка и двоюродные братья и сестры окружили меня и рассматривали с видимым любопытством, заметив, что я пришла с непокрытой головой, тетка сказала:
– Нужно будет купить тебе шляпу.
Мой дядя был учителем русского языка в еврейской школе. Он зарабатывал 60 рублей в месяц. Несмотря на такой небольшой заработок, он сумел, все же дать хорошее воспитание своим детям – шести сыновьям и одной дочери. Один из его сыновей был гражданский инженер, другие учились в гимназии. Впрочем, дети сами зарабатывали себе на ученье, иначе оно было бы невозможно. Но их заработок был нерегулярный, и часто случалось, что вся семья жила на 60 рублей, зарабатываемые отцом.
В то время, когда я приехала в Одессу, революционные организации уже достигли прочного положения среди рабочего населения города. Во главе их были социал-демократы. Работа тайных организаций в то время состояла, главным образом, в организации просветительных кружков среди рабочих и в печатании и распространении запрещенной литературы, – преимущественно прокламаций. Это распространение производилось разными способами. Поздно ночью, когда все крепко спали, десятки молодых мужчин и женщин расклеивали их на фонарях и телеграфных столбах, на стенах домов и на заборах, разбрасывали их по улицам, по которыми обычно рабочие проходили на работу, подкидывали их во дворы фабрик и заводов. В театрах, в самый интересный момент действия, целый дождь листков сыпался вдруг с нескольких сторон. Это было царство бумажного террора, и полиция была бессильна против него. Прежде, чем она могла собрать и уничтожить прокламации, публика успевала прочесть с жадностью эти непрошедшие через цензуру слова, вопреки распоряжению губернатора, запрещавшему это под страхом шестимесячного тюремного заключения. Едва ли есть необходимость говорить о том, что прокламации горячо нападали на царский режим, объясняя рабочим, что никакое улучшение их экономического положения невозможно при политическом строе, запрещающем стачки и не допускающем свободы слова и свободы собраний.
Письмо, которое Ганна дала мне при моем отъезде, было адресовано к одному из лидеров революционной организации, социал-демократу. Когда я пришла к нему и заявила, что хочу учиться, он немедленно дал мне несколько прокламаций и обещал прислать кого-нибудь, кто мог бы учить меня.
Вернувшись домой, я дала дяде и двоюродным братьям прочесть некоторые прокламации. Я была уверена, что дядя, так же как и его дети, разделяли мысли, изложенные в них, но как велико было мое удивление, когда все эти люди, на которых я смотрела, как на очень образованных, пришли в ужас от моих запрещенных листовок.
– Эти вещи ведут в Сибирь, – кричали они хором. Дядя разорвал прокламации пополам и затем обратился ко мне:
– Это не деревня. Не ищи правды здесь, потому что это заведет тебя в тюрьму.
Я растерялась и не знала, как понять слова дяди.
– Что вы хотите сказать? – спросила я. – Я оставила отца и мать, я ушла из родной деревни и явилась сюда, чтобы узнать правду, а вы запрещаете мне это. Как я могу согласиться на это?
– Ты еще дитя и мало понимаешь в таких делах, – сказал он. – Я имею взрослых сыновей, и ты не должна носить таких вещей в мой дом. Кроме того, ты приехала ко мне, и я отвечаю за твое благополучие. Здесь нет больше никого, кто мог бы позаботиться о тебе. Мы все любим тебя и желаем тебе счастья. Несмотря на то, что я бедный человек, я хочу помочь тебе. Но ты должна быть очень осторожна.
Дня два спустя после этого разговора девушка, посланная тов. с. – д., пришла ко мне, чтобы позвать меня на тайное собрание, которое должно было состояться ночью. Ничего не сказав дяде, я ушла с нею.
Кружок, в который я была принята, состоял из девяти рабочих и одного интеллигента, который читал рабочим политическую экономию. Я была счастлива и гордилась тем, что они приняли меня к себе. Этот кружок позднее сыграл значительную роль в революционном движении Одессы.
Было уже поздно, когда я вернулась домой с собрания. Мой дядя не спал и, по-видимому, ждал меня.
– Где ты была? – спросил он, и я ему все рассказала.
– Ты не должна иметь ничего общего с этими людьми, – сказал он. – Если ты еще раз так уйдешь, я буду вынужден послать тебя обратно домой.
Я очутилась в затруднительном положении. Я не могла отказаться от книг и от людей, крторые учили меня, но, с другой стороны, я не желала ехать домой, ничему не научившись. Несколько дней я провела в недоумении, не зная, что мне предпринять. Наконец, я нашла выход из создавшегося положения: я решила оставить дом моего дяди. Я рассказала о своем намерении одной девушке, члену нашего кружка, и она предложила мне поселиться с нею, обещая найти работу на фабрике, где она работала сама. В тот же день я принесла к ней некоторые из своих вещей из дома дяди и поселилась с этой девушкой.
На конфетной фабрике «Братьев Крахмальниковых», где работала моя приятельница, было несколько отделений. Несколько сотен девушек были заняты там заворачиванием конфет в заранее нарезанные бумажки. Работа была очень не сложна, и часа через два я уже умела делать это.
К концу дня кончики пальцев у меня на руках стали до того чувствительны, что прикосновение к жесткой бумаге причиняло мне ужасную боль. Капли крови просаживались сквозь стертую кожу. Я с отчаянием смотрела на мои руки, не зная, как продолжать работу. Девушки старались ободрить меня.
– Не пугайся, это всегда так бывает в первые дни. Это пройдет.
Рабочий день на фабрике продолжался от семи часов утра до семи вечера, с промежутком в один час для завтрака. Девушкам платили гроши. Были девушки, которые в течение дня успевали завернуть целую кучу конфет: они зарабатывали 30 копеек. Это считалось очень большим заработком, и немногие могли работать так быстро и зарабатывать так много. Около семи часов все несли свою работу на верхний этаж для взвешивания. К моему великому удивлению, я завернула только полпуда. Когда мы выходили с фабрики, нас обыскали. Это меня очень смутило. Такой обыск производился каждый вечер. Если у девушки находили конфеты, ее немедленно увольняли.
На этой фабрике я проработала больше шести месяцев. Концы моих пальцев стали твердыми, как пергамент. Обыски больше не смущали меня. Бывали дни, когда и я вырабатывала по 30 копеек, к большому удовольствию нашего кружка.
Из семи человек у нас образовалось нечто в роде коммуны. Это были: Женя, фабричная девушка 22 лет, которая была очень пылким агитатором и организатором стачек; Сема – фабричный рабочий; Давид – приказчик; Аарон Шпайзман – переплетчик, до того уже сидевший в тюрьме за распространение нелегальной литературы; Николай – живописец, ставший социалистом и присоединившийся к нашему кружку после освобождения из тюрьмы, куда он был посажен за проповедывание толстовского учения; Израиль – единственный интеллигент в нашем кружке и я. Редко случалось, чтобы все мы имели работу. Иногда бывало так, что весь кружок существовал на заработок одного или двух. Случалось, что и никто из нас не имел работы. Тогда мы все ждали вечера, когда придет Израиль и выложит свои последние медяки на стол. Тогда мы садились за «завтрак».
Но такие пустяки не смущали членов нашего кружка. Все они принимали активное участие в революционной работе и все были увлечены ею. Они организовали тайную типографию и печатали и распространяли прокламации целыми тысячами. Они устраивали новые агитаторские кружки и вели пропаганду в мастерских и на фабриках. Конечно, каждый из них сознавал, что их неизбежно ждала тюрьма, одиночное заключение и ссылка, но это не могло остановить их. Несмотря на то, что они ждали ареста в любой час дня или ночи, свободное время они проводили так весело, как-будто ничего особенного не могло с ними случиться.
Я недолго оставалась «зеленой» среди них. Скоро они открыли мне глаза на окружающую действительность. Я все еще мечтала о лучшей жизни, но теперь я сознавала, что осуществление ее возможно только в далеком будущем. Я тогда уже входила в с.-д. организацию, а позднее стала членом «агитаторского кружка».
С юношеским пылом я принялась агитировать фабричных девушек, предлагая им провести стачку за увеличение заработной платы. Старший мастер скоро обнаружил это и уволил меня. Я нашла работу на конверточной фабрике, но так как и там продолжала агитацию, то вскоре была вынуждена искать другого места.
В таких переходах с одной фабрики на другую прошло два года. Наш маленький кружок значительно увеличился и стал известен в революционном движении под названием «южной группы». Из старых членов, кроме меня, оставался только Шпайзман. Женя и Израиль были в тюрьме. Давида забрали на военную службу.
Однажды члены нашего кружка направились распространять прокламации. Я и несколько других товарищей пошли в театр. Мы разместились на галерее в разных углах и стали ждать конца представления. Как только занавес опустился, каждый из нас бросил вниз по две пачки прокламаций. Весь пол партера покрылся ими. Полицейский, дежуривший в здании театра, немедленно побежал на галерею. Швейцар, стоявший у двери, видел, как я бросила прокламации. Он схватил меня за плечо и стал звать полицию. Но галерея была переполнена рабочими и студентами; все они сочувствовали нам. Дюжина рук схватила меня и вырвала из рук швейцара. Началась драка. Кто-то накинул большой платок мне на голову. Прибежавшая на галерею полиция заперла дверь и стала искать «преступников». Швейцар, сопровождаемый полицейским, тщетно искал меня. Я уже сидела на другом конце галереи, с виду совершенно равнодушная к происходившему вокруг. Серый платок скрывал мое лицо от глаз сыщиков.
Работа в Одесской с.-д. организации того времени не соответствовала моему революционному настроению. К тому времени с.-р. развили большую активность в Одессе, и я под влиянием их литературы перешла к ним.
Одной из насущных нужд нашей группы было устройство типографии. Литература, присылаемая из Киева, получалась нерегулярно и подвергалась большому риску. В Одессе устроить типографию нашли невозможным, так как жандармы уже следили за нами. Некоторые члены нашей группы уже были арестованы. Поэтому решено было устроить типографию в Кишиневе, который находится в нескольких часах езды от Одессы.
С полным набором шрифта и различных типографских принадлежностей я приехала в Кишинев. Там я встретила группу товарищей, среди которых были Яша Гринфельд, Гриша Кофф, Аарон Шпайзман и другие. С их помощью я устроилась на квартире у Бронтмана, которая служила убежищем для нелегальных. Мой чемодан со шрифтом был зарыт Бронтманом в его сарае.
Устроившись таким образом и найдя себе работу как белошвейка, я стала ожидать обещанного наборщика и материала. Революционное настроение в Кишиневе тогда уже начинало проявляться. Скоро после моего приезда туда мне удалось принять участие в демонстрации, устроенной рабочими и студентами перед домом губернатора в связи с высылкой одного студента в Сибирь.
Проходили дни и недели, а обещанный материал все еще не появлялся. Я писала письмо за письмом, не получая никакого ответа. Наконец, я решила сама отправиться в Одессу на разведку. Но непредвиденное обстоятельство помешало мне привести в исполнение мое намерение.
Глава ІІІ
В начале февраля 1902 года ночью мы были разбужены громовым стуком в дверь. Прежде, чем старик Бронтман успел снять крючок, раздался треск, и дверь распахнулась. Комната наполнилась жандармами и полицией. Не говоря нам ни слова, они принялись осматривать дом – квартира состояла из двух комнат и кухни, начался долгий и тщательный обыск. Каждая вещь в доме была перевернута вверх дном. Они разрезали подушки и матрацы, разрывали подкладку в старых шапках, заглядывали за картины на стенах. Но ничего подозрительного не было найдено. Разочарованные жандармы собирались уже уходить, когда один из них взял в руки мое платье, которое лежало на стуле. Он пошарил в кармане и вытащил несколько букв шрифта. Это были заглавные буквы, которые я раздобыла у одного знакомого наборщика с целью увеличить мои запасы. Лица у жандармов мгновенно изменились. Каждый из них тщательно осматривал злополучные буквы. Они обращались с ними с большой осторожностью, точно это были не маленькие металлические буквы, а разрывные снаряды.
Жандармский офицер сел и начал писать протокол. Он только спросил меня:
– Это платье принадлежит вам?
– Да.
– Вы арестованы. Оденьтесь.
С этими же словами он обратился к тов. Шпайзману и к хозяину квартиры. Жена его и девочка начали плакать. В большом волнении я пыталась объяснить офицеру, что Бронтман ничего не знает относительно букв, которые найдены в моем кармане, но он грубо прервал меня:
– Разговаривать не полагается.
По команде офицеров, жандармы окружили нас и вывели из дома. Хозяйка рыдала. Девочка, которая с плачем кинулась за отцом, была грубо отброшена назад.
Ночь была темная и холодная. Окруженные со всех сторон жандармами, мы пошли посередине улицы. Мы шли молча, и это молчание было ужасно для меня. Я не могла разобрать, в чем была моя вина перед тов. Бронтманом, но чувство виновности все росло во мне. Я совершенно забыла о том, что иду в тюрьму. Вид этой седой головы, склоненной перед жандармами, заслонял мысли о моем собственном положении.
Наконец мы пришли, и тяжелые ворота тюрьмы захлопнулись за нами. Нас провели в контору. Там нас обыскали. Начальник тюрьмы записал наши фамилии и приказал одному из надзирателей отвести нас в камеры.
Надзиратель остановился в полуосвещенном коридоре и открыл одну из дверей. Я вошла, и он немедленно закрыл за мною дверь и повернул ключ в замке. Я остановилась возле двери, прислушиваясь к звуку его удаляющихся шагов.
Я стояла в этой полутемной камере, не имея желания двинуться с места. В голове была одна только мысль о том, что дверь заперта и я уже не могу уйти отсюда.
Слабый свет наступающего дня начал проникать сквозь двойные решетки, и я смогла рассмотреть окружавшие меня голые стены. Дневной свет как будто разбудил мою энергию. Моей первой мыслью было – выглянуть в окно. Серые каменные стены, которые окружали тюрьму, казались совсем невысокими с места моих наблюдений.
«Я убегу отсюда, – решила я немедленно. – Я не могу оставаться в этой дыре».
Несколько дней спустя меня вызвали на допрос.
Жандармский полковник встретил меня весьма радушно. Его широкое лицо улыбалось, и маленькие, серые глазки смотрели вкрадчиво:
– Садитесь. – Он указал на стул, стоявший у стола. – Как ваше имя? Фамилия? Сколько вам лет?
Я сказала ему.
– Вы слишком молоды для того чтобы сидеть в тюрьме и мне будет очень приятно выпустить вас. Хотя все зависит от вас.
– Каким образом? – спросила я, удивленная.
– Вам стоит только сказать, – при этом он вынул из ящика стола буквы шрифта, которые были найдены у меня в кармане, – кто дал вам это, и я немедленно вас освобожу.
– Я отказываюсь давать показания, – ответила я.
– Это было бы очень неблагоразумно с вашей стороны, – сказал полковник. – Вам будет плохо и вы об этом пожалеете.
Я молчала. Жандармский полковник пододвинул ко мне бумагу и сказал:
– Подпишите эту бумагу.
– Я отказываюсь давать показания, – повторила я.
– Тем хуже для вас, – сказал он, сразу меняя тон. Он встал, открыл дверь и позвал надзирателя.
– Допрос окончен. Отведите заключенную в камеру.
Приятное сознание, что я не попала в ловушку к жандарму, наполняло меня. Я стала ходить по камере, не зная, как найти выход наполнявшим меня чувствам.
«Возможно, что меня долго продержат здесь», – подумала я. Мне тогда не было еще полных 17-ти лет. Жизнь только начала раскрываться предо мной. Все в мире казалось мне прекрасным и привлекательным. И вдруг каменные стены тюрьмы надвинулись и заслонили весь мир.
Долго я не могла поверить, что мне придется остаться здесь. С утра до вечера я мечтала о том, как откроется моя дверь и надзиратель скажет: «Вы свободны!».
Три раза в день он приходил, принося мне пищу, и каждый раз, когда я слышала его шаги возле двери, мое сердце наполнялось надеждой, что сейчас он произнесет эти магические слова: «Вы свободны». Но проходили дни, недели, месяцы, а надзиратель по-прежнему, вместо свободы, приносил мне хлеб и кашу.
Темнота и сырость камеры стали оказывать на меня свое влияние. Я начала страдать бессонницей. Двадцатиминутная прогулка на тюремном дворе была для меня пыткой. Солнце так ярко светило за стенами тюрьмы, а я была лишена света и свободы, без которой, – я чувствовала, – я не могу жить.
Сначала я была одна в женском отделении, так как все другие политические женщины находились в мужском корпусе. Там содержались уже многие товарищи: Леон Гольдман,[143]143
Гольдман Леон Исаакович (1877–1939) – в революционном движении с 1893 г., член РСДРП.
[Закрыть] один из активных деятелей с.-д. партии. В его доме найдена была тайная типография «Искры». Вместе с ним были арестованы его жена, Маня Гольдман, Феня Корсунская, жившая у них под видом прислуги, и Гриша Элькин. Там же находилась Нина Глоба, арестованная по делу Кишиневской демонстрации, как одна из организаторов ее; она также привлекалась по делу о сношениях с киевской группой «Искры».
Я недолго оставалась одна. Скоро начались аресты, и ко мне в камеру посадили еще двух женщин: Жёнго Годлевскую и Розу Розенблюм. Последняя сейчас же после ареста объявила голодовку, требуя освобождения. Несмотря на то, что в мужском корпусе не все были согласны, мы все присоединились к голодовке, которая продолжалась целую неделю. В результате этой голодовки Розенблюм освободили.
После голодовки все политические женщины были переведены в наш корпус. В нашу камеру тогда поместили Нину Глоба, Феню Корсунскую, Маню Гольдман с маленьким ребенком и нескольких других. С Ниной Глоба я особенно подружилась. Это был ярко выраженный тип революционерки. Она прямо-таки горела ненавистью к своим тюремщикам и не пропускала ни одного случая заявить им это открыто. Несмотря на ее молодость – ей тогда было 18 лет – она внушала начальству уважение к себе своей сильной волей. Она часто служила посредником между нами и тюремным начальством, и мы были уверены, что она наши интересы защитит до конца, вплоть до карцера и голодовки. Благодаря ей, мы имели постоянную связь с волей. Ее мать и сестры сочувствовали нам и приносили нам не только письма и записки от товарищей, но даже нелегальную литературу.
Вообще мое пребывание в Кишиневской тюрьме памятно мне, как сплошная борьба с администрацией. К нам применялись жестокие репрессии за малейшие провинности, вроде переговаривания с товарищами в другом корпусе. Однажды два товарища, Вася Броска и Хаим Нахманберг, за это были вызваны в контору, жестоко избиты там и брошены в карцер. Когда мы узнали об том, мы подняли бунт. К нам в камеру ворвались надзиратели, чтобы тащить нас в карцер. Когда надзиратель хотел взять Маню Гольдман, она отказалась идти, говоря, что не может оставить ребенка. Тогда начальник распорядился взять ее силой. В сопровождении нескольких солдат он вошел в нашу камеру. Гольдман держала ребенка на руках, прижимая его к своей груди.
– Солдаты, – обратилась она к ним, – неужели у вас настолько нет сердца, что вы отнимете меня от моего ребенка?
Ребенок, испуганный видом чужих людей, кричал во весь голос, солдаты отступили назад и не смели приблизиться к ней. Тогда к ней подошел сам начальник, схватил ее за руки и сжал их выше локтя. После борьбы, продолжавшейся несколько минут, ребенка вырвали из рук матери.
–Возьмите его, – сказал начальник солдатам, – и унесите его отсюда.
Нина Глоба и я схватили поленья, лежавшие возле печки, и начали швырять ими в начальника, который отскочил назад. Он приказал взять и нас обеих в карцер.
Когда нас вели в карцер, вся тюрьма бушевала. Шум от бросанья мебели, стука и криков был оглушительный. Уголовные тоже присоединились к протесту политических.
Скоро приехал прокурор. Он обошел все камеры и уверил всех, что товарищи Броска и Нахманберг будут выпущены из карцеров. Действительно, через несколько часов нас всех выпустили. В мужском корпусе все политические были переведены в карцер на две недели.
Пришла пасха 1903 года – вторая в тюрьме.
На второй день ее необычные звуки достигли до нашего слуха. То громче, то тише, они, казалось, проникали в нашу камеру со всех сторон. Надзиратель стал все чаще пробегать мимо нашей двери. Мы все встревожились: что может это означать? Мы спросили у надзирателя. Он смотрел на нас несколько мгновений и затем прошептал:
– Приказано убивать жидов, вот что это значит.
Кровь бросилась мне в голову при этих словах. Я осталась стоять у двери, не будучи в силах сделать ни шагу.
Странное зрелище предстало нашим глазам, когда нас вывели на прогулку. Весь двор тюрьмы был покрыт перьями, которые ветер занес из города. Это были перья из еврейских подушек и перин, разорванных погромщиками.
Два дня и две ночи продолжалось избиение евреев, и их отчаянные вопли слышались в нашей тюрьме. Только на третий день начали арестовывать громил.[144]144
Еврейский погром в Кишиневе разразился в дни христианской Пасхи 6 апреля 1903 г. Открытая антисемитская агитация на страницах местной печати, а также пассивность властей привели к всеобщему убеждению в том, что погром санкционирован «сверху». В дни погрома было убито 49 человек, ранено 586, разгромлено более 1,5 тыс. еврейских домов и лавок.
[Закрыть]
Спустя некоторое время к нам в тюрьму привезли Давида Ройтерштерна. У него нашли мои письма и арестовали где-то в Польше, где он находился на военной службе. Эти письма послужили самой серьезной уликой против меня, так как в них я самым определенным образом высказывала свои взгляды на царизм и обсуждала меры борьбы против него.
Через несколько дней меня вызвали на допрос. Жандармский полковник встретил меня с торжествующим видом.
– Признаете ли вы эти письма, – при этом он вынул связку моих писем к тов. Ройтерштерну, – найденные у рядового Ройтерштерна и написанные по-еврейски, вашими?
– Я отказываюсь от показаний, – ответила я. Полковник тогда сказал:
– Предварительное следствие по вашему делу закончено, и по распоряжению его высокопревосходительства, министра внутренних дел Плеве, вы будете преданы суду.
Допрос был окончен, и меня отвели в мою камеру. После этого допроса для меня стало ясно, что меня нескоро выпустят.
Весть о том, что Гольдманы, Корсунская, Гриша Элькин, Шпайзман и я будем преданы суду, дошла до товарищей на воле. Этот поворот от практиковавшейся долгое время системы административной ссылки вызвал большой интерес среди либеральных кругов России. Несколько известных адвокатов – Маклаков, Кальманович, Ратнер и другие – написали прокурору, предлагая выступить в качестве наших защитников.
Наконец, нам вручили копию обвинительного акта. Статья, по которой мы обвинялись, карала каторгой от 8 до 12 лет.
Суд был назначен на 6 октября 1903 гада. За несколько дней до суда я была вызвана в тюремную контору. Вместо жандармов, которых я ожидала встретить, я увидела двух мужчин в штатском. Надзиратель назвал им мою фамилию и вышел. Первый раз со времени своего ареста я оказалась наедине с свободными людьми без неизбежных жандармов.
Один из посетителей обратился ко мне:
– Я – Кальманович, присяжный поверенный, а это мой коллега – Ратнер. Мы приехали вас защищать. Вы действительно автор тех писем, которые упоминаются в обвинительном акте?
– Да, конечно, – отвечала я.
– Сколько вам было лет, когда вы писали эти письма?. -спросил Ратнер.
– Шестнадцать.