355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Будницкий » Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы » Текст книги (страница 32)
Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:59

Текст книги "Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы"


Автор книги: Олег Будницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 42 страниц)

Глава V

После побега Г. А. нас, не трогая нашей внутренней жизни, стали окружать кольцом надзора еще теснее. Первое время всеми чувствовалась незаполнимая пустота – много значил в нашей жизни наш беглец, слуха о поимке которого ждали мы с большим трепетом.

Бежать с Нерчинской каторги было трудно потому, что она со своими тюрьмами (7 тюрем и 4 прииска) разбросана, на сотни верст в окружности, и самая близкая ж. – д. станция находится от нее за 100–200 верст. От Акатуя станция Борзя была за 100 верст, но не всегда можно было садиться с нее, так как по телеграфу, имевшемуся от нас за 18 верст, легко было дать знать о встрече бежавшего. Станция лежала точно в пустыне, пассажиров бывало немного, и все они друг у друга родили и крестили, знали подноготную даже того дела, за каким кто ездил в Читу (верст 600 от Акатуя), редко дальше. Поэтому новое лицо привлекало сразу же общее внимание, почему иногда бежавшие проезжали на следующую станцию, но и там было немногим лучше.

Летом у нас товарищи часто занимались подкопами, так как это – путь массового освобождения, и теперь, лишенные всяких других возможностей, все отдались этому занятию с особым ражем. Третья камера (эсэровская), отличавшаяся благонравием (там висел забавный плакат о воздержании от ругани и пр.) и дружной веселой жизнью, так искусно взламывала половицы и затушевывала их, что самый тщательный обыск полов, производимый по всей тюрьме раз-два в неделю, не мог сыскать щелочки или царапинки. В другой камере, в сложенной из кирпичей небольшой самодельной печурке внутри печки вынимались кирпичи, туда через взрезанный пол пролазили подкопщики, за ними закладывали кирпичи обратно, печь топилась, и ни при каком обыске место взлома не вскрывалось.

Выдавали подкопы всегда провокаторы из уголовных, имевшиеся в тюрьме. Они шныряли, нюхали носом везде и всюду и, конечно, узнавали, что надо. В тюрьме от своих трудно скрыться, так как все на виду, и, хотя каждый подкоп тщательно конспирировался, все же ни один не был доведен до конца, – кто-нибудь из «товарищкjв» доносил всегда вовремя.

Вообще по долгому опыту подпольной партийной работы и тюремной жизни можно с уверенностью утверждать, что административно-полицейская слежка, обыски, мелочной надзор, лишение всего, как было потом у нас на каторге, или облавы, погромы, – все это бессильно перед энергией революционеров. Единственно уязвимое наше место – это провокация.

Особенно жалко было усилий и трудов, потраченных на один грандиознейший подкоп зимой. Рыли день и ночь в ужасных условиях, в мерзлой земле, ставшей камнем, которую уже нельзя было рыть, а надо было рубить или сверлить. Работали долотом, щупом, кусочком кочерги; напильник все время был в действии, так как тупилось всякое орудие. Согревали сверлимое место раскаленной докрасна гирей. Гретые гири так и ходили взад и вперед от бурильщика к выходу, оттуда спешно совались в печь и слались в вёдре огненные обратно. На смену лез новый шахтер, так как работать в дыре можно было короткое время, очень скоро начиналось обморочное состояние. Работали методом разделения труда, как заведенное колесо, без перерыва, вся камера днем и ночью. Вдруг случилось, что один из немногих уголовных, остававшихся в тюрьме, определенно подозревавшийся в «лягавстве», войдя не вовремя, увидел, как лезли под половицы. Его не выпустили обратно из камеры, оставили жить безвыходно у себя. Он был вроде арестованного. Жил вместе, гулял, спал, и скоро всем стало ясно, что он настоящий шпион, с большой ловкостью искавший способа снестись с надзором. Но это ему не удалось. Ночью около него сидел товарищ, державший караул. Когда он уставал, будил очередного, и так – дни и недели. К нему на свидание приехала жена. Сказали, что он болен, и за него к жене пошел один из товарищей подкопщиков (в то время свидания уже давали только вне ограды, в конторе). Нами всеми овладело томление. Подкоп тянулся на много саженей, у залезавших в эту длинную, узкую канаву работников шла кровь носом и горлом во время работы. Все в этой камере исхудали, почернели, глаза блестели лихорадочно; но весело играли комедию регулярной тюремной жизни. Шпион тоже исхудал. Он ни слова не говорил, но во время поверки, когда приходили надзиратели, у него глаза горели, как у волка, а закричать он не осмеливался, так как понял, что будет убит на месте при первом звуке. Там было 2 анархиста, чудесные парни, живые, как ртуть, и твердые, как сталь. В поверку они всегда становились рядом с ним. Подкоп вышел за стену. С замиранием сердца мы ждали успешного конца, и вдруг он провалился в буквальном смысле. Его подняли наши саперы, за отсутствием каких-либо инструментов для проверки, слишком близко к верхней почве, и часовой за стеной, попав на тонкий слой, провалился в канаву. Стали исследовать и все открыли. Тюремные старожилы-надзиратели говорили, что такого случая не запомнят. Зимой обыкновенно подкопы прекращались за полной невозможностью, и этот замечательный подземный коридор, подпертый поленьями и досками, казался им колдовством.

Глава VI
Прош Прошьян

Вскоре пошли слухи о раскассировании Акатуя и отправке по разным тюрьмам. Пришел список 35 человек для высылки их в Горный Зерентуй – сосредоточие каторжан из военных. Шли забайкальские казаки, матросы и солдаты. Для ведения занятий, для продолжения начатого серьезно образования и для политического представительства решено было у нас ехать с этой группой добровольно кому-нибудь одному, подходящему для этих ролей. Более всего подходил Прош Прошьян. После переговоров с администрацией это было разрешено, и мы снарядили Проша вместе с другими.

Было время подготовиться, собраться, наладить подкандальники, что для одиннадцатидневного пешего перехода более, чем нужно, и первая партия вышла в путь, весело побрякивая кандалами, лихо заломив шапки, все молодые, бодрые, веселые. Сколько-то их вышло потом целыми и живыми из стен грозной Зерентуйской каторги?..

Один из казаков, Андрей Лопатой, так ловко нес кандалы, так перебирал ими, точно танцуя, что они издавали мелодический звон, как колокольцы в дуге. Его вместе с немногими другими я видела в Чите после каторги в 1917 г. В грустно-серьезном пожилом человеке трудно было найти следы ликующего веселья и здоровья, которыми, он сверкал в 1906 году.

После полугодовой тюремно-клубной жизни началась у нас другая полоса, длившаяся до конца каторги в 1917 году.

От Прошьяна мы получили вести из Зерентуя, уже сами находясь от него в пяти верстах, в Мальцевской тюрьме. В другом месте мне пришлось уже говорить подробнее о Прошьяне.[200]200
  Журнал «Знамя», орган П. Л. СР., 1918 г. № 1. Перепечатано в № 2 (9) «Каторги и ссылки» за 1924 год.


[Закрыть]

У нас в коридорчике Акатуйской тюрьмы (в 1906 г.) около наших одиночек висели с потолка качели-трапеция на кандальных цепях. В сумерках после каши там всегда качалась тонкая подвижная фигура нашей эоловой арфы. Прош был очень музыкален, поэтому его тихое надевание никогда нам не надоедало.

Горяч и вспыльчив был Прош, как истый кавказец, и над этой его чертой много подтрунивали и Г. А. и Егор. Он сам потом стал смеяться над собой своим милым грудным заливчатым смехом.

Тонкий ум его, начитанность и образованность не по летам и всюду успевающая энергия сразу притянули к нему внимание Г. А., и он говорил, что в лице Проша мы имеем крупную силу.

На второй каторге, помимо общего давления и тягости общего режима, ему приходилось почти все время терпеть специальное гонение администрации против него и вести единоличную борьбу за свою честь и достоинство. Его молчаливое упорство и неподчинение требованиям одному унизительнее другого довели администрацию Ярославской каторги до высшей степени раздражения. Без злобы и ругани они не могли видеть его. Дошло до того, что ему приказывали переменить выражение лица: «Не гляди так, ирод, каин, чего уставился, морду расшибу…» – Прошьян глядел… Этот взгляд его, полный жуткой мрачности, загорался в его глазах и в 1917 году, когда он рассказывал о проделках над ним. Он был бы затравлен, по его мнению, если бы его не спас манифест 1913 года, сокративший срок.[201]201
  Манифест 1913 г. был издан в связи в 300-летием Дома Романовых.


[Закрыть]

Революционную работу в 17-м и 18-м годах нам с ним пришлось вести тесно рука об руку, и, хотя мы часто бывали разных мнений, из всех нас он мне казался ценнейшим. Современный момент несравнимо запутаннее прежних исторических моментов борьбы за социализм. Традиционное служение революции, требующее боя, жертвы и подвига, смешалось с необходимостью политики, расчета, стратегии. Объекты воздействия и субъекты действия получили иную окраску. Перспектика тоже стала иной. Незаменимым являлось у Прошьяна его умение чаще других схватывать основную правду происходящего или предвидимого, ориентироваться в современной сложнейшей путанице и намечать без колебания партийную тактику. Политический деятель и революционер гармонически соединялись в нем в одно целое. Мерилом события или предполагаемых тактических шагов были у него соображения, выдвигаемые раволюционным чутьем. Поэтому все серьезные этапы политической жизни отмечаются его выступлением и влиянием на товарищей в одном определенном направлении.

Во время октябрьских событий Прошьян без колебаний, с упорством бил в одну точку. Как счастлив был он в те месяцы, и как всегда горело в его лице оживление, не потухая![202]202
  Имеется в виду Октябрьская революция 1917 г., в которой левые эсеры выступили в союзе с большевиками.


[Закрыть]

Он был послан Ц. К. Л. С.-Р.[203]203
  Партия левых социалистов-революционеров, отпочковавшееся от ПСР левое крыло, была официально учреждена в ноябре 1917 г., хотя фактически раскол произошел еще летом 1917 г.


[Закрыть]
в Совнарком Северной коммуны на пост комиссара внутренних дел.

Подчинившись нам с большим неудовольствием, он работал.

Несмотря на нарастание в нем пессимизма в некоторых отношениях, в мыслях своих о судьбах русской революции он был еще полон оптимизма. У него была неисчерпаемая вера в массы.

Для партии Л. С.-Р., которой он вместе с Камковым[204]204
  Камков (Кац) Борис Давидович (1885–1938) – один из основателей и лидеров партии левых социалистов-революционеров, наряду с Дрошьяном и Спиридоновой. Расстрелян по приговору Военной коллегии Верх, суда СССР.


[Закрыть]
был главным основателем, Прошьян значил страшно много. Он был ее внутренним строителем, той основной пружинкой, стержнем, который необходим в каждой группе и партии.

Весной 1918 года в Питере вместе с двумя только товарищами он сумел поставить и развить большую партийную работу. Вдвоем, а за отъездом товарища, один вел газету, наполняя ее за десятью разными псевдонимами одним своим пером сполна, с первой строчки до последней. Писал он ее каждую ночь до 4–5 ч. утра, вернувшись с правительственного заседания. Заснув до 8, он опять писал ее и в 10 уезжал на службу, откуда шел в Петроградский комитет, из него на одно-два партийных собрания или рабочие митинги в вечер. Так жил он месяцы, не теряя веселости и бодрости, всегда имея сна 3–4 часа и никакого отдыха в течение остальных 20–21 часа труда. И всегда плохо одетый, плохо питавшийся, иногда совершенно голодный, всегда отдававший буквально все деньги, которые у него были, и ужасно радовавшийся, что у него их взяли, – он так неказисто выглядел в блузе и рваных валенках, что, когда он пришел в ноябре-декабре 1917 года заниматься в Народный Комиссариат почт и телеграфов в качестве Народного Комиссара, швейцар его не пустил дальше передней – «куда полез, остановись, тебе говорю!» – а старые важные чиновники были шокированы чуть не до слез, увидав, кому приходится подчиняться. Их горькое изумление даже смущало Проша, и он «право бы завел себе приличный наряд, были бы деньги и время», но приемом швейцара он наслаждался и рассказывал о нем с восхищением.

Прошьян не был моралистом. Он был свободен и широк, любил парадокс и насмешку, хотя умел в то же время подчинять себя и принципу, а этичность его была хороша тем, что ее не сопровождали ни презрение к людям, ни учительский ригоризм.

Больше всего, помимо его деловой даровитости и энергического ума, остается в памяти его товарищественность, чувство равенства и никогда не устававшее в нем желание помочь, облегчить, украсить и развеселить жизнь каждого прикоснувшегося к нему. А тот, кто хоть немного был ему дорог и интересен, тот имеет в памяти о нем целые снопы света его любви и внимания.

В Прошьяне была какая-то неистовая жажда жизни. Она была по-гамсуновски окрашена, постоянно сплеталась с усталью и горечью. Он уже не был беззаботным студентом 1906 года, но жажда жизни, «обезьянье», как он сам называл, любопытство ко всему происходящему и к тому, что будет, поражали. Он говорил, что, если бы у него отнялись руки, ноги, он бы оглох и онемел, был бы прикован к креслу и кровати, – все же он хотел бы жить, жить, чтобы все знать, все видеть и смотреть, что будет дальше. Судьба оказалась к нему жестока и дала ему все видеть и знать только в продолжении коротких 35 лет.

Глава VIІ

В конце января 1907 года нам сообщили о возможной высылке нас – женщин – в Мальцевскую тюрьму. Товарищи постановили не позволять увозить меня и М. Школьник, как больных, рискующих в сильные тамошние морозы не вынести дороги благополучно не только для здоровья, но и для жизни, по утверждению нашего собственного доктора-товарища (у нас был очень хороший врач Шинкман, приговоренный за участие в Верхнеудинскои газете к смертной казни, затем каторге). Несмотря на серьезную мою оппозицию, постановление, самое жестокое для жизни и безопасности целых полутораста товарищей, было принято. Решили сопротивляться силой, баррикадироваться и пр. В начале февраля объявили о переводе нас. Коллектив заявил свое постановление, и местный конвой увез всех женщин, кроме Школьник и меня. Но в ту же ночь в наш одиночный коридор ввалилась целая свора надзирателей и конвойных с Бородулиным во главе, и он постучал в нашу одиночку, где мы с Маней Школьник уже лежали в постелях. Мы потребовали позвать к нам Карповича и Сазонова, что было сделано после небольших пререканий. Грубость нападения врасплох, когда все спали, угроза увозить нас неодетыми, чуть не в одеялах, с немедленным применением к товарищам оружия, сознание, полной беззащитности женского корпуса при его отъединенности, – все это совершенно придавило Сазонова и Карповича. Они производили впечатление людей, по голове которых страшно ударили тупым орудием. Тяжело им было несказанно. Потом, позднее развилась привычка у многих, хотя далеко не у всех, переносить, стиснув зубы, обращение с собой и товарищами, как с вещами, но тогда оскорбление мутило рассудок, отнимало жизнь. Было страшно глядеть на них. Они все молчали. Я говорила безостановочно, уговаривала, убеждала, доказывала всю нелепость протеста в таких условиях и, вообще, нелепость даже и в более выгодных, умоляла снять с йас необходимость выполнять постановление, умоляла их взять на себя ответственность перед тюрьмой за изменение общего решения.

Егор смотрел и молчал так жутко и странно, что тревога уже за него захватила и Карповича. Он почти крикнул:

– Что же ты молчишь? Говори, решай!

Егор медленно повернул к нему свое пепельно-серое лицо и, еле двигая губами, произнес:

– Что же говорить, – она права.

Когда Карпович вышел в коридор говорить с Бородулиным, Егор остался сторожить и держать дверь, в которую все порывался лезть Бородулин. Мы, одеваясь, хотели сговориться кое о чем с Егором, но его рыцарское целомудрие сделало все наши попытки безуспешными. Зажмурив глаза и прикрывая их одной рукой, другой уцепившись за дверь, он мало годился для разговоров. Так и стояла у нас с Маней в глазах, когда нас уносили сани из Акатуя, его худая, чуть согнутая, высокая фигура, даже не бледное, а серое лицо, сразу осунувшееся и с зажмуренными глазами.

В Александровском заводе (18 верст от Акатуя) была первая ночевка остальных наших каторжанок. Нас привезли туда часа в 3–4 утра. Узнав о происшедшем и о самовольном изменении нами общего постановления, никто не опротестовывал этого, но все молчали, тяжело переживая все событие. Позднее мы узнали, что в эту ночь Лидия Павловна Езерская хотела ответить на него самоубийством, и только уговоры Фиалки заставили ее отказаться.

Л. П. Езерская тяжело ранила в 1905 году выстрелами из браунинга Могилевского губернатора, за что была осуждена к 13 годам каторги гражданским судом (а не военным), к которому она по какой-то счастливой случайности попала в руки. Она была больна чахоткой в серьезной стадии, но умела так незаметно ею болеть, что многие и не подозревали опасности ее недуга. Уже пожилая, полная, очень бодрая, всегда заметная, с кем-нибудь читающая, кому-нибудь преподающая, всегда с шуткой и интересным разговором на устах, попыхивая вечной папироской, она жила «по привычке, по инерции», как говорили мы про ее жизненную энергию, зная от доктора о тех кусочках легких, которыми она уже не дышала, а хрипела.

По сокращении своего срока, благодаря комиссии по освобождению с каторги тяжелобольных, Л. П. была послана в Якутскую область на поселение, где и умерла, не дождавшись воли. В Якутске она была тем же бодрым и прекрасным товарищем для всех, как и у нас, умным и интересным собеседником, а для молодежи незаметным во многом помощником, при ревнивом оберегании всех от какого-либо отягчения собою.

Еще в последний день она была на ногах и интересовалась всем буквально до последней минуты своей жизни.

* * *

Мы оставили в Акатуе ряд товарищей, о каждом из которых хочется говорить отдельно, так много умных, интересных, смелых и преданных революции людей собрала тогда Акатуйская тюрьма за своими стенами. Костя Бакшанов, «дядя Кеша» (Костырев), ряд матросов – нашей вольницы, группа учеников А. А. Измаилович, – все эти рядовые сыны революции говорили собой о том, как высок был тонус ее и как широк диапазон, если она могла выслать на оплату за свой взмыв столько сильных и твердых сынов. Огромное большинство этой революционной массы было молодежью, не испытавшей даже своих сил, а испытание только укрепило их впоследствии в намеченном пути и толкнуло на яркое самоутверждение. Неграмотные стали грамотными и образованными, закаленными революционерами. И как много из этих незабвенно дорогих и милых братьев сложили свои головы на каторге, не увидав воли.

В Акатуе мы встретили ветерана революции, старика Алексея Кирилловича Кузнецова.[205]205
  Кузнецов Алексей Кириллович (1845–1928) – член нечаевской организации «Народная расправа» и непосредственный участник убийства студента И. И. Иванова (1869), обвиненного Нечаевым в предательстве; по этому делу был приговорен к 10 годам крепости, замененными каторжными работами, затем поселением в Сибири. В 1905 г. вступил в ПСР; в 1906 приговорен временным военным судом при генерале Ренненкампфе к смертной казни, замененной 10-летней каторгой.


[Закрыть]
Он был уже на каторге по делу Нечаева,[206]206
  Нечаев Сергей Геннадиевич (1848–1882) – основатель тайного строго централистического революционного общества «Народная расправа» (1869); автор «Катехизиса революционера», в котором впервые в русском революционном движении терроризм возводился в принцип; организовал убийство члена организации студента И. И. Иванова, выступившего против диктаторских методов Нечаева, обвинив его в предательстве. Умер в Петропавловской крепости, куда был заключен по личному распоряжению Александра ІІ.


[Закрыть]
отбыл, жил на поселении, стал крупной культурной силой во всем Забайкальском крае и пользовался там большой популярностью. После революции 1905–1906 гг. он одним из первых был схвачен, осужден и опять должен был тянуть старую лямку.

В повторном сидении людей, бывших в заключении долгое время, скрывается такое огромное мучительство, с которым мало что сравнимо. Как бывает, например, натружена рука при долгой напряженной физической работе; распухнут и нальются жилы, и руке нужен отдых и лечение, а ее опять заставляют работать. Она не только заболевает и калечится, она просто не тянет, не может, больше не может. И вот так же несомненно бывает с душой долго заключенного в тюрьме человека. Она тоже так уже натружена, что больше не может. И поэтому бесконечно грустно было видеть среди нас старого каторжанина. А он, казалось, примиренно с судьбой нес свою долю.

Всегда ровен, всегда в работе и занятиях, весел, необычайно со всеми любезен, обходителен, такой был чудесный, ясный старик.

В 1917 году мы увиделись с ним в Чите, где он успел обрасти тысячью культурно-просветительных дел и вел для своего возраста совершенно неестественную по кипучей деятельности жизнь. Глубоко образованный человек, он участвовал, кажется, во всех ученых обществах и кружках города, подновил и обогатил свой историко-этнографический музей, произведение своих долголетних трудов и хлопот, участвовал в эсэровском комитете. Видно было всегда, что он ухитрился сберечь и полноту своего ума и жизненную бодрость.

В Акатуе же мне пришлось встретиться впервые с несколькими нашими каторжанками и провести с ними потом вместе одиннадцать лет заключения. Среди них было много интересных и ярких фигур, но темой данных материалов является только запись о товарищах, которых уже нет в живых, поэтому об оставшихся в живых каторжанках здесь не говорится.

* * *

После нашего увоза было произведено в вызывающе грубой форме усмирение Акатуйской тюрьмы – бритье голов, заковывание в кандалы, строжайшая изоляция камеры от камеры и пр. и, главное, разбивка руководящих сил по разным тюрьмам. Режим был сразу круто перевернут. Отдан был приказ пускать в ход оружие при первом случае неповиновения или протеста; библиотека была разгромлена, новый начальник тюрьмы Шматченко сжег книг более 300 названий. Кончился первый краткий период тюремной жизни. Потянулась долгая беспросветная каторжная страда.

Около 15-ти товарищей вместе с Е. С. Сазоновым были отправлены в Алгачи (40 верст от Акатуя), где были подвергнуты сразу же всяческим грубым издевательствам (раздевание догола при обыске и переодевание, угрозы побоями и розгами, карцера, лишение прогулки, книг, постелей, выписки, переписки и неисчислимые изысканности мелочных притеснений). Наконец, начальник Алгачинской тюрьмы Бородулин отдал приказание о применении телесного наказания к одному из 15 акатуевцев – анархисту Латину. После долгой свалки Латина отняли у товарищей и потащили. В отчаянии и гневе, подвижный и сильный, он вырвался из рук своих палачей и, разбежавшись страшным бегом по лестнице, ударился со всей силой головой о каменную стену, чтобы разбиться насмерть. Он упал оглушенный, окровавленный на площадке и был унесен в больницу без сознания. Оставшиеся приняли яд. Яд добыт был ими через уголовных то ли плохого качества, то ли в неверной дозировке. Дело ограничилось у кого рвотой и резью живота, у кого головной болью, сном, но ожидаемого результата не последовало. Началась кошмарная жизнь под угрозой смертельного оскорбления, со связанными руками и с повторяемыми безуспешными попытками самоубийств. Два письма Егора, дошедшие (через партии уголовных) до нас в Мальцевскую, было жутко читать.

Мы забили тревогу. Через врача при каторге Николая Васильевича Рогалева (человека, оказавшего нам всем ряд неоценимых услуг) нам удалось переправить М. А. Прокофьевой и брату Сазонова телеграммы и письма, которые и сыграли свою защитную роль в довольно короткий срок. Но не скоро еще мы узнали, что жизнь и честь наших 15 братьев были в безопасности. Протекали дни за днями, когда каждый день грозил нам потерей 15-ти и среди них самого дорогого всем нам без исключения, самого любимого брата и товарища – Егора Сазонова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю