Текст книги "Женщины-террористки России. Бескорыстные убийцы"
Автор книги: Олег Будницкий
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 42 страниц)
Но, отодвигая пока светлое, возвращусь к нашему темному, не растаявшему целиком, кое-что слилось в своего рода «заповеди», характеризующие, главным образом, отход большинства от революционно-социалистических позиций. Отпечатались они на общем фоне забвения слов: «партийность», «социализм», «товарищ».
Это забвение (или, как бы, забвение для некоторых) стало у нас вроде «хорошего тона», вошедшего, будто незаметно, в обиход, но на самом деле дорого каждому стоившего.
Если упоминались эти, прежде для многих святые, слова, то – одними в кавычках, с иронией (или еще как), или исторически – когда, мол, мы еще думали, что мы социалисты и товарищи… а другие, те, кому по-прежнему остались дороги эти слова, старались всуе их не упоминать… Где уж тут освещать каждое явление общественной и личной жизни с «революционно-социалистической точки зрения»… Как это можно… Тут столько широких, с глубочайшими, тончайшими запросами личностей, столько «драгоценных чаш, до краев переполненных прекрасным содержимым», «цветков прекрасных», «благоуханье» «мимоз» всяких… И вдруг к ним подходить с каким-то грубым, узеньким аршинчиком…
И попадало же от этих мимоз тем, кто пробовал, со всеми четырьмя лапами, грубо наводить демократически-социалистические порядки. Правда, иной раз эти «полицейские меры» (по определению «цветков») вызывали протест и отповедь хорошую со стороны сторонников «социалистических порядков», вопреки всяким своим «сквернам», считавших себя еще социалистами…
Но теперь я думаю, что куда лучше было быть «полицейским социалистом», проводить свою линию всеми способами, во что бы то ни стало, а не отходить пассивно в сторону и копить, копить в себе злобу, ненависть, пакостить себя напрасно всем этим добром и убивать активность…
Итак, под знаком забвения или замалчивания самого главного своего, – в результате беспощадной расправы с самим собой, «с принципами», «с авторитетами» – со всеми прежними верованиями сложились такие заповеди неписанные:
«Никаких ссылок на партийные авторитеты и принципы». «Никаких авторитетов вообще» (плевать на всех!). «Не имеешь права говорить о социализме и бороться за него и тем паче других звать за собой (да еще учить!), когда сам не годен: ни звезд с неба не хватаешь, никакими особенными талантами не блещешь и… не любишь всех людей подряд». «Не суди никого, не карай, на себя погляди»… («а сама какая», «а сам какой»). «Умей прощать, умей найти оправдание каждому поступку и „движению души“» (как бы он ни претил тебе). И многое в таком же духе… Совсем даже неновое и несложное, хотя исходило от личностей как будто не примитивных.
Из всего этого некоторые, пожалуй, особенно пытались усвоить последнее. И правда, по части «подведения идеологии» гоже все, что угодно; для оправдания любого поступка у нас действительно были искусные виртуозы-диалектики: любое отрицательное явление могли перевернуть в положительное. Была б лишь охота. С этими «оправдателями», доходившими до крайности, могли поспорить разве только специалисты с обратной стороны, по части плевков во все стороны.
Но о каком-нибудь твердом объективном критерии, оправдании, конечно, здесь уже не могло быть речи.
Ведь вся жизнь, все отношения строились под знаком «свобода» (якобы), «все от точки зрения» – а какой? Какой хочешь. И в зависимости от индивидуальности: что можно позволить одному (с точки зрения «прощающего»), то нельзя другому.
Как одни из наиболее ярких иллюстраций новоявленной этой нашей способности, применявшейся где надо и где не надо (если судить с точки зрения революционной этики), припоминается мне необычайно мягкое отношение к одному из боевиков, добровольно последовавшему за одной из террористок, предварительно повенчавшись в тюрьме, по православному обряду.
Мы не ограничились оправданием этого «ухода с поста» какими-нибудь конспиративными соображениями или просто человеческими слабостями. Куда там… Нам этого уже мало было. Вдали от общественной жизни, в погоне за идеалами в личных отношениях, взамен утерянной веры в прогресс общества, иные усмотрели здесь нечто необычайное, чуть ли не «абсолютно прекрасное», и захлебнулись от восхищения:
– Подумайте, какая «великая любовь», пересилила любовь к делу.
Да. Верно, что пересилила и потребовала от революционера самой великой жертвы – измены (пусть хоть временной) своему долгу.
И мы вместо того, чтоб назвать этот поступок своим именем, – раскисли… В нашей жизни можно было найти сколько угодно таких случаев, показывающих, что в своей оценке действий своих ли, оставшихся ли на воле мы уже далеко отодвинули критерий классовой морали, стало быть, и «революционной этики», о которой мы так любили шуметь…
Правда, для любящих натур и слишком остро чувствующих «грехи» человека прощение, оправдание было, может быть, одним из способов самосохранения… Как у нас говорили, надо было «уйти во что-нибудь».
Способы такого рода были разные у многих из нас… Но как бы там ни было, во что бы тот или иной не спасался – в любовь ли воспрещающую, в книгу, в искусство, в работу, в личные какие-нибудь, на высоту поднимающие отношения, и проч… а в полном смысле уцелевших у нас не осталось: кто оравнодушел безнадежно и «был внутри пуст и мертв» (по собственному выражению), кто больше, кто меньше был пришиблен и выпрямлялся туго, кто не проявлял должной активности… Одним словом, все были с какой-либо трещиной… Даже те, кто смело мог сказать: «Мы знаем все сомнения, знаем, куда уносит созерцание прекрасного в природе, в человеке, знаем все свои „прекрасные“ качества… Знаем и отодвигаем. Остаемся верными своим лозунгам…»
Все равно и эти не совсем уцелели, что и сказывалось не раз, хотя бы в отходе в сторону, вместо активного действия. Пресловутая переоценка никому даром не прошла. Всех вымотала, да хорошенько… Поэтому, когда проявилось на сцене савйнковское разлагающее блудословие в виде «Коня Бледного», – у нас не нашлось достаточно мощного голоса, твердой руки, чтобы отшвырнуть со всей силой здорового негодования эту мразь и потребовать от партии ответа «за попустительство».
Правда, некоторые пытались подать голос на волю… Но как?
Оторванные от жизни, преисполненные никчемной скромности, доходящей порой чуть ли не до смирения, мы «не считали себя вправе» учить «волю», хотя и видели, что было за что учить и хорошенько… Уже за одно бездействие Б.О., позволявшей свободно измываться над заключенными, заставляя заключенных прибегать к самому ужасному (по возможной кровавой расправе с заключенными) внутритюремному террору, как заставили Фрумкину в Бутырской тюрьме…[226]226
Ф. М. Фрумкина покушалась на начальника Бутырской тюрьмы Багрецова и была повешена 1 июля 1907 г.
[Закрыть] Эта подвижница с.-р. не вынесла режима, прогонявшего заключенных сквозь строй надзирателей, сыпавших удары на голые спины… Но, как у нас ни накипело против «воли», все же мы не были так требовательны, как надо.
И наш голос, часто терявшийся, если и доходил до воли, то с ним не считались…
Не скажу, чтобы все так уж распластались перед «Конем Бледным».
Нет. Не все приняли эту лубочную «смердяковщину» – эту дешевую подделку под Достоевского, даже в толковании Б. Сазонова.
В Мальцевской, среди с.-р. были совершенно ни с какого боку не приемлющие этого «мастера красного цеха»[227]227
Так в ПСР стали называть террористов-«профессионалов».
[Закрыть] и разделявшие мнение некоторых зерентуйцев (между ними, кажется был Прошьян[228]228
См. о нем очерк в воспоминаниях М. А. Спиридоновой.
[Закрыть]) о том, что надо исключить Савинкова из партии.
Но… окрик зарвавшемуся «руки прочь», очевидно, не был внушительным, остался «пустым басом», как многие протесты заключенных…
Таким образом, и на этом последнем примере на всех нас сказалось, в той ли, иной форме и степени, отрицательное, разлагающее влияние рефлексии, рефлексии тяжелой и сложной.
Несомненно, это влияние сказывалось и в те моменты, когда от нас требовалось действие в ответ на расправы в мужских тюрьмах, в ответ на жертвоприношения – протесты, там происходившие.
В связи с трагедиями в мужской каторге много было разговоров у нас, споров о том или ином способе протеста, о том, нужен ли, целесообразен ли протест и т. д. Здесь тоже были принципиальные своеобразные высказывания против протеста, обоснованные самыми высшими соображениями…
Но этому следует посвятить особое место, как и самой лучшей полосе нашей жизни от 1911 до 1917 г. в Акатуевской тюрьме.
Чтобы не бросать напрасной тени на мальцевитянок, в связи с вопросами о протесте, я должна только здесь оговориться: для меня несомненно, что большинству жизни своей было не жаль… А все же молчали.
Очевидно, как ни мучились тем, что происходило в мужских тюрьмах, все же, в конце концов, не было достаточно повелительного стимула к выражению протеста смертью своей…
Май 1923. Москва.
Екатерина Никитина[229]229
Никитина-Акинфиева Екатерина Дмитриевна (1885-?), так же как упоминаемые в тексте Н. С. Климова и Е. А. Матье принадлежали к эсерам-«максималистам», отпочковавшимся от ПСР; «максималистов» отличала вера в возможность немедленного перехода к социализму и применение террористической тактики как едва ли не универсального средства борьбы. Климова была в числе организаторов одного из самых кровавых террористических актов в истории русской революции – взрыва дачи премьер-министра П. А. Столыпина 12 августа 1906 года в часы приема посетителей. О других участницах побега, принадлежавших к ПСР и РСДРП см. ниже розыскной список Московского охранного отделения.
[Закрыть]
Наш побег
В начале февраля 1909 г. в дверную форточку моей одиночки заглянуло острое лицо старше го надзирателя Илюшина:
– Собирайтесь с вещами на этап.
И ради трехлетнего прочного знакомства, понизив голос, милостиво прибавил:
– В женскую тюрьму на Новинском бульваре.
Для меня это было большое разочарование: мечталось о далекой Сибири, куда уже ушло столько товарищей, о длинной дороге, новых людях и местах… А тут снова, через несколько улиц, четыре стены, опостылевшие до тошноты тюремные будни и безнадежность централа. Хоть один фарт – долой из Полицейской башни, тесной, темной и вонючей, долой из Бутырок вообще!..
Быстро собрала котомку, надела парусиновое «этапное» платье, длиннейший серый халат и белую косыпку. Прощание с товарищами через дверные фортки вышло бестолковое и не очень трогательное. Илюшин торопил:
– Конвой ждет. Помощник на сборной. Живо!
Через одиночный двор прошли быстро, но кто-то подстерег и узнал. Женский голос сверху сказал громко и ясно:
– Лиза,[230]230
Я была арестована и долго сидела под именем Елизаветы Васильевны Артемовой – так все и привыкли.
[Закрыть] добрый путь!
В мрачной, видавшей всякие виды сводчатой сборной, действительно, дожидался дежурный помощник и трое солдат.
– Имя? Фамилия? Сколько лет? Статья? Приметы?.. Конвой, прими арестантку…
И через 20 минут мы уже месили посреди улицы грязный снег.
Я поглядела на своих рослых стражей и улыбнулась: несколько дней назад Катя Ковалева прислала мне каррикатуру: два огромных солдата и между ними – крохотная каторжанка в длинных наручнях. Старший одобрительно усмехнулся:
– Вот какая Вы веселая! А я вас сразу узнал: мы на суде у вас три недели стояли. Веселые господа-товарищи, разговорчивые. Сидоров, возьми у них вещи!
Я удивилась:
– Да ведь вам достаться может? Он опасливо оглянулся:
– Небось, далеко, не увидят. А мы еще и на санках прокатимся. Эй, дядя, вали сюда, барышню покатаем!
Мы дружно уселись на розвальни, и извозчик, немного испуганный необычными пассажирами, нахлестал лошаденку. Вот так праздник! Я с восторгом и благодарностью смотрела на солдат, а они покуривали и указывали кучеру дорогу – обходными переулками, подальше от начальственных глаз.
Вдруг старший наклонился ко мне:
– Ну, теперь говорите, как это у вас на суде арестант убежал?
– Нет, этого я рассказать не могу. Убежал и убежал, вот и все.
– Как это все? Нас чуть под суд не отдали. Спасибо, следователь говорит – доказательств нет. А то бы тоже на каторгу за вас пошли. Разве так можно?
– А как же? Неужели смотреть, когда убежать можно? Так бы вы и сидели, посмотрела бы я!
– Ну, оно, конечно. А все ж таки, как он ушел? Через загородку в суде перелез? Или в окно в коридоре? Мы все время гадали – так и не знаем.
– И не узнаете. А теперь он на воле, за границей, может быть…
Солдаты нахмурились:
– Ишь, какая скрытная, не доверяет. Разве же мы донесем?
Но я уперлась, и путешествие продолжалось в принужденном молчании. Перед Кудринской мы слезли (старший расплатился из моих денег) и пошли пешком. У Новинского бульвара мальчишки закричали:
– Воровку, воровку в тюрьму ведут!
А какая-то старушка, крестясь, протянула мне копейку.
Солдат ее грубо отстранил: – Шагай дальше! Она еще тебе подаст…
В таком измененном состоянии духа довели они меня до Новинской тюрьмы: видно было, что мое недоверие их сильно обидело, да и любопытно было узнать, как именно ушел из суда Петр Тарасов.
А ушел он очень просто: к концу суда (он длился 28 дней, а было нас до 100 человек), когда судьи, и стража, и подсудимые устали, а надзор ослабел, во время перерыва, в тесной комнате для подсудимых Тарасов надел специально принесенный фрак защитника со значком и в толпе адвокатов, в нарочно устроенной сутолоке, вышел в коридор и дальше. Хватились его только поздно вечером, пересчитывая мужчин перед уводом из суда. Но так как даже пиджак Тарасова мы увезли в Бутырки (я его поддела под широкое пальто), а знали о способе побега только немногие участники, то тайна исчезновения так и повисла в воздухе. Гадали судьи, гадали адвокаты, гадала следственная власть и, как оказалось, гадали конвойные…
* * *
Новинская тюрьма после зловещих Бутырок поразила меня своей обыденностью: одноэтажная контора, крошечная приемная, вежливые спокойные надзирательницы. Обыскали, однако, основательно, все отобрали и переодели; свои остались только чулки, белая тонкая косынка, полотенце и посуда: чайник, кружка, ложка… Дали платье безобразно широкое и длинное, из полосатого (синий с серым) тика, как на дешевых матрацах, и огромные из толстой кожи туфли – «колишки». Свое и лишнее казенное забрали в цейхгауз, халат оставили. Заглянула старшая надзирательница:
– Ну, пойдемте в камеру…
Путаясь в шутовской одежде и чувствуя себя уже оглушенной кучей новых впечатлений, я поплелась за ней через двор.
По красивой и широкой чугунной лестнице мы взошли на второй этаж; здесь старшая постучала ключом в дверь и передала меня молодой, статной надзирательнице.
– В 8-ю каторжную примите. Политическая. И ушла.
Широкий и чистый, с верхним светом, коридор. Наглухо запертые двери камер. У последней (третьей от входа) мы остановились. На двери черная цифра – 8. Надзирательница улыбнулась.
– А вас уже ждут. Матье сколько раз спрашивала.
Быстро определилось: своя, хорошая, очень молодая. И как ее держат на каторжном отделении? Ну и тюрьма!..
Что в камере знали о моем появлении, я нисколько не удивилась: за приемкой, записью, переодеванием и проч. ушло более получаса, а невидимые тюремные телефоны работают с быстротой и точностью необычайной. Всякий, впервые попавший в тюрьму, где есть старые сидельцы, бывает поражен непонятной для него осведомленностью их обо всем, что совершается необычного в здании, от карцера до конторы. А прибытие новой политической каторжанки, да еще из Бутырок, да еще известной скандалистки с начальством – для такого тихого обиталища, как «Новинка», было событием немаленьким. Поэтому встретила меня камера очень громко: закричали, заскакали, затормошили… Конечно, я принесла не меньше полдюжины записок, даже из мужского корпуса, и много поклонов и тюремных новостей.
Через некоторое время шум улегся, и я могла спокойно посидеть и оглянуться. Камера большая, квадратная, в три высоких окна. По двум стенам идут поднятые к потолку арестантские койки: железные рамы, обтянутые брезентом. Посредине длинный некрашеный стол и две такие же скамьи; кроме того, тяжелые «индивидуальные» скамеечки с ящиками, известные под названием «собачек», – днем они служили сиденьем и шкафом, а ночью на них опирались свободные концы коек.
Вот и вся меблировка. Серо, голо, ни одной лишней вещи, ни цветной тряпки, ни книги: все имущество каторжанки – полняк одежды, мыло, полотенце и две-три книжки, – должно быть или на ней или в «собачке». Правило это в «Новинке» проводилось неукоснительно и имело свое основание: при распущенности, какой отличаются уголовные женщины, камеру, где безвыходно живут, спят, едят 20 человек, легко превратить в ночлежку со всеми ее особенностями.
А для того, чтобы не накапливались посторонние вещи, до которых такие охотницы лишенные права собственности арестантки, начальство делало периодические массовые обыски. И нужно было поглядеть, какие неожиданности извлекались тогда из невинных «собачек» и котомок! Таких обысков избежать невозможно, и тюремные конспираторы боятся их больше всего: они неожиданны, очень тщательны и беспощадны.
* * *
Переход из долгого одиночного заключения к жизни в общей камере – очень болезненный и длительный процесс. Первые дни прошли, как в тумане, потом постепенно стала вырисовываться передо мной жизнь камеры и ее обитателей.
Впрочем, многие мне были известны: с Наташей Климовой мы встречались на воле еще в 1905–1906 гг.; Анна Павловна Гервасий и Лиля Матье сидели под следствием у нас в одиночном корпусе; с Ниной Морозовой, Гельмой и Зиной Клапиной я разговаривала, когда мы вместе (но по разным поводам) пребывали в Бутырском карцере несколько месяцев тому назад. Так же знали меня Настя Святова и Фанечка Иткинд.
Казалось бы, все хорошо. Однако, с первых же дней я почувствовала какую-то настороженность: меня рассматривали, изучали, что-то ко мне примеривали… Обостренная тюрьмой наблюдательность безошибочно определила: от меня что-то скрывают. Это было очень обидно, но понятно: я бы сама так повела себя с малоизвестным человеком. Тюремная жизнь полна больших и малых тайн: сношения с волей, с тюрьмами, где сидят мужья и товарищи, с революционными организациями, получение и хранение газет, писем, литературы, разговоры со «своими» надзирателями – мало ли что еще! Заговоры ткутся ежедневно и ежечасно – в них для нас продолжение революционной работы на воле; у них свой кодекс законов, своя этика, своя романтика вечной борьбы с вооруженным до зубов врагом, во имя победы слабого над сильным, во имя товарищества, во имя свободы и революции… На первых порах я очень огорчилась, что мне не поверили сразу, не ввели в самую гущу камерной жизни, что-то затаили и шушукаются по углам.
Пусть себе – я подожду! И я стала знакомится с тюрьмой.
Сделать это, однако, оказалось нелегко: держали нас нестрого, но изолированно и совсем не выпускали из каторжного коридора, кроме как на прогулку, да за обедом дежурных два человека.
Арестанток различной категории в Новинской тюрьме содержали более 400 человек: около 200 «срочных», т. е. отбывавших тюрьму на малые (до 4-х лет) сроки; до 100 человек следственных; одна камера «винополок» и около 60 человек каторжанок.
Политические находились только в последней категории – 17 человек, все в одной камере. Каторжное отделение занимало небольшой изолированный коридор во втором этаже, кончавшийся тупиком; постовые надзирательницы боялись даже оставаться на ночное дежурство в нашем отделении, – они говорили: «Тоже как арестованные, и не услышит никто ежели что»… Мне предложили занять среднюю койку в левом ряду, но я скоро обменялась с кем-то на крайнюю к двери: хотя ночью в ее ногах стояла неизбежная парашка, но за то это было единственное место, которое нельзя было видеть из дверного волчка. Впоследствии, поняв мое открытие, многие добивались сменки, но я крепко держалась за патент своего изобретения и на зависть всем по ночам жгла свечку, а днем милостливо пускала в свой угол писать записки и наводить конспирацию.
Состав камеры был пестрый, но очень крепкий: с.-д. – 4 чел.; три по делам военной организации и одна за типографию; с.-р. – 9 чел.: две по военной и семеро по боевым организациям; анархисток – 2, беспартийных -2. Кроме того, в камере сидели 2 уголовные женщины и с ними две девочки 3–4 лет – Муся и Марфушка. Впоследствии состав камеры несколько изменился, но основное ядро осталось то же. Возраст от 19 до 43 лет, но преобладали годы 23–25.
По социальному составу превалировала, конечно, средняя интеллигенция; рабочая часть была представлена почему-то исключительно портнихами и швеями – таких оказалось 5 человек; кроме того, одна местечковая еврейка, нелепо и жестоко осужденная военным судом за то, что в ее доме и без ее ведома двое жильцов, оказавшиеся анархистами, устроили целый склад динамита, а при аресте оказали вооруженное сопротивление. Мать ее торговала чем-то на базаре, дочка совсем не говорила по-русски и меньше всего интересовалась политикой. Попав в тюрьму, однако, она выказала бешеный темперамент и упорство в борьбе со всяким начальством и по всякому поводу, так что скоро имя Ханны Дзюм сделалось популярным на протяжении всего этапного пути от Вильно до Москвы. Но в «Новинке» она уже сломилась: два избиения в этапе, отмороженные в Смоленском карцере ноги, голодовка в Москве – надорвали цветущее здоровье, и у ней быстро развивались признаки истерии.
Вообще, при более внимательном наблюдении камера являла очень печальное зрелище: трое явно туберкулезных, шестеро на грани сильного истощения, две истерички (обе беспартийные) – и все без исключения измучены бесконечными тюремными историями.
В мое время режим в Новинской тюрьме был вполне приемлем; если не считать очень жесткого формализма и очень скудного питания, то для меня, видавшей «завинченные» Бутырки, не было ничего каторжного в такой жизни. Однако, из-за вопроса вставания перед начальством, камера пережила два месяца упорной борьбы: карцерное положение без книг, без свиданий передач и проч. После 8-дневной голодовки часть свезли в Бутырки – там продолжалась та же история… Победа осталась за ними, – но какой ценой! Да, все мы были накануне инвалидности, знали это, чувствовали каждый день и искали выхода… Сидеть еще годы и наблюдать, как постепенно уходят твои силы и самое желание жить – этот страшный призрак стоял перед каждой. А воля – вот она, и за стеной вечером слышны гудки паровозов, звонкая песня, детский смех… И мы, молодые, здоровые, революционерки, боровшиеся еще недавно с оружием в руках, заперты, как звери в клетки… Кто не знает этих опустошающих часов бессильной злобы и унижения?.. О них не говорят в тюрьме, но разве в общей камере можно что-нибудь скрыть? И всякий понимал, что прячется за угрюмым молчанием, пустыми глазами и шаганием в углу за баней на прогулке.
Конечно, это были припадки, приходившие обычно вместе со зловещими известиями с воли: еще одна открытая провокация, еще один провал, еще одна бесполезная жертва… Однако, вера в революцию крепко жила в каждой из нас, без нее была бы гибель и смерть. В то же время молодой сильный организм вырабатывал защитную завесу против самой тюремной действительности: упорную надежду на что-то неожиданное и необычайное, посланное разорвать серую ткань нашего существования. Судьба политических каторжан зависит от тысячи условий – почему бы им не соединиться так, чтобы вышло долгожданное «нечто»? Этап, Сибирь, побег…
Побег! Это яркое слово всегда трепещет в затхлом воздухе тюрьмы. О нем не говорят много, но думают упорно, до одержимости, до галлюцинаций. Скоро такое состояние должна была пережить наша камера, но когда я пришла, атмосфера была нагрета только до 30° по Цельсию, а жизнь как будто текла обычной ленивой и мутной струей: в 6 ч. утра поверка, потом кипяток, уборка, занятия, пол часа прогулки во дворе (пока уголовные были на прачечной, куда нас не пускали), в 11.30 обед, потом на 2 ч. спускаются койки (в камере тогда полагалась тишина), в 5 ч. кипяток и кашица на ужин, в 6 – поверка и тюремный день окончен. Никаких особенных происшествий за последнее время не было: начальство избегало заходить в 8-ю камеру, а старшая надзирательница Александра Капитоновна была женщина умная, тактичная, и ладили мы с ней отлично. К тому же, в виду возможных счастливых комбинаций, решено было от политики, скандалов и протестов воздержаться, о чем меня немедленно предупредили.
* * *
На третьей, приблизительно, неделе после моего прихода Гельма, моя соседка по койке и уже приятельница, предложила мне пойти на прогулку (обычно она не гуляла), где можно без помехи поговорить. И тут с замиранием сердца я узнала, что побег из «Новинки» возможен, что могут уйти несколько человек, что план еще не разработан, но намечен вполне реально, что связь с волей надежная, а там помогает группа товарищей.
Последнее известие меня очень смутило: горьким опытом я знала, что 90 % тюремных предприятий проваливались из-за болтовни, неряшества или провокации на воле, и я бы предпочла обходиться своими силами. Но я пришла на готовое и не могла перевертывать всю организацию. Однако, высказала свое мнение и решила, что я воспользуюсь вольными услугами в минимальной степени. Кто были эти самоотверженные люди – я не знала и по традиции не спрашивала, но в ближайшее совещание добилась соглашения: плана им не сообщать до последнего срока.
Да и сообщать-то, в сущности, было нечего: шли ощупью, отвергая одну комбинацию за другой, оспаривая, сомневаясь и спотыкаясь на каждом шагу. Тем не менее, очень многое, может быть, даже главное, было-уже сделано: 1) завербованы в безусловное (и при том бескорыстное) обслуживание три молодые надзирательницы; 2) образован «действующий центр» из 5-ти человек, который распределил между собой различные области работы; 3) тщательно изучался план тюрьмы и ее внутренний распорядок; 4) выработан строгий регламент конспирации – я их звала «школой военных маскировок».
Остановлюсь подробнее на этих деталях и дам объяснения по пунктам.
1) Счастливой особенностью Новинской тюрьмы оказался кадр молодых (лет 22–25) надзирательниц, которых тюремное ведомство поставляло из «Школы тюремных надзирательниц». Набирались они из сирот разных благотворительных приютов, обучались в течение года обрывкам всяких наук, а затем распределялись по женским тюрьмам. Наиболее понравившиеся покровительнице школы, вел. княгине Елизавете Федоровне, оставлялись в Москве. Таким образом получила и Новинка свою долю и – странная вещь! – все это были на редкость милые и совестливые девушки. Одна из них, Вера Петровна (фамилии ее я не помню), оказалась совсем исключительной женщиной: после нескольких недель отрывочных разговоров на дежурстве и всяких мелких услуг она предложила использовать себя для побега, причем изложила свой план, – в главном он оказался именно тем самым, на котором нам пришлось впоследствии остановиться. Она очень торопила, а ни на воле, ни в камере ничего не было готово; кроме того, выявилась возможность убийства надзирательницы или часового, – а через это переступить мы не могли. Уходя из тюрьмы (почему-то ей надо было перевестись), она указала на двух своих товарок, Александру Васильевну Тарасову и Настю Федотову, с которыми мы и завели приятельские отношения, не переходившие пока за пределы тасканья писем и газет.
2) Второй необычайной удачей для предприятия нужно считать состав его «штаба»: Наташа Климова, обладавшая способностью всецело и безоглядно отдаваться какому-нибудь образу своей фантазии, заражала всех уверенностью в удаче; в ней было обаяние, присущее всем красивым и талантливым людям, и перед надзирательницами, знавшими об ее громком деле и смертном приговоре, она являлась в сияющем ореоле героини и мученицы. Приятельница ее, Шура Карташева, жизнерадостное и положительное существо, обрабатывала, уточняла, вводила в систему все наши блуждания в мире счастливых возможностей – это был образцовый секретарь, трезвый ум и мужественное сердце. Вильгельмина (или Гельма) Гельмс одна, может быть, среди всех нас еще не тронула запасов великолепного здоровья и огромной жизненной силы. Про нее все знали без слов: Гельма будет в самом опасном месте, Гельма сделает все, что нужно. Нина Морозова, великий конспиратор и стратег, а также Лиля Матье, вели сношения с волей: к ним, ходили, под видом братьев, таинственные незнакомцы, известные нам под кличками «Взрослый мальчик» (Коридзе) и «Чортик» (Вас. Калашников).[231]231
Непосредственными организаторами побега были максималисты И. И. Морчадзе (С. Коридзе), братья Василий и Владимир Калашниковы. Участие в подготовке побега принимал также В. В. Маяковский и его семья.
[Закрыть]
3) План тюрьмы, а особенно дверей, запоров и дежурств, выявить было очень трудно: не хотелось расспрашивать надзирательниц, чтобы не навести на догадки, а ходить без дела по тюрьме не полагалось. Пришлось «вызываться» разным лицам в разное время в контору и кабинет начальницы (в последнем случае я отправилась разговаривать о заказе якобы разбитых стекол для пенснэ).
4) Всякий заговор – тайна, лишь до той поры, пока о нем не догадываются. Поэтому надлежало изобрести способ разговора, в котором нельзя было бы заподозрить конспирации. Воспользовались тем, что в камере занимались математикой, физикой, даже химией и астрономией. Учебники нам пропускали без спора, особенно по точным наукам. И, оправдывая славу, которая о нас пошла – «заучилась политика!», – мы перевели весь опасный словарь на научные термины и процессы: побег – окисление и извлечение; тюрьма – лейденская банка или ромб; Тарасова – кальций; Федотова – радий; арестантки – элементы; бегущие – корни квадратные – или элементы окисленные; вооруженное сопротивление – ПиR; оружие – Пи; надзиратели – аноды, тревога – соединение или шок, связывать – довести до состояния покоя и т. д.
Идея этой физико-математической «блатной музыки» принадлежит, кажется, Наташе, но в творчестве приняли участие все посвященные и так увлеклись, что скоро совсем забыли об употреблении обычного русского языка во всем, что касалось запретной области. И я помню картинку: за большим столом сидит группа каторжанок, перед ними раскрытые книги, тетради, карандаши, и они с жаром обсуждают вопросы: «Сколько элементов необходимо, чтобы привести в состояние покоя два отрицательных анода? А если произойдет соединение? С „Пи“ или без „Пи“? Если окажется ПиR, то простые элементы понесут нагрузку окисленных»…
Гремит замок, открывается дверь, входит Капитоновна с обычным утренним осмотром. Послушала, покачала головой:
– Все учитесь? Заучитесь, света божьего не увидите!
– Да мы и так не видим, Александра Капитоновна, одни книжки остались!…
И ученая дискуссия продолжалась…
Так мы отгораживались и от случайных обмолвок и от подозрительных совещаний шопотом.
Затем был уговор: никаких записей или памяток – все в голове; а также воздержаться от всего, что может повлечь обыск, карцер или раскассирование камеры. И мы почти отказались от личной нелегальной переписки, газеты довели до одного экземпляра, с начальством были по возможности корректны. Внешне все было тихо и смирно.
Но перед самой пасхой камера пережила большой страх: начальница тюрьмы, княжна Вадбольская, глупая и вздорная женщина, помешанная на своем княжеском и начальственном величии (мы ее звали «Сияние»), вдруг решила обревизовать уборку в каторжном отделении. Надзирательница растерялась и, открывая дверь в нашу камеру, закричала, как это требовалось по уставу:
– Женщины, встать!
Понятно, что тот, кто стоял, тот сел, а кто сидел, так и остался. В результате – скандал, троих взяли в карцер, ждали обыска и дальнейших историй, но ради «светлого праздника» все обошлось. Продолжение все-таки было и очень комичное. Однажды среди дня открывается дверь, и постовая впускает в камеру наших девочек: впереди с гордым видом Марфушка, а сзади, вся в слезах, Муся. Мы засыпали их вопросами: