Текст книги "Победителей не судят"
Автор книги: Олег Курылев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Меж тем репертуар и список авторов продолжал неудержимо сжиматься. Причем процесс этот протекал по обе стороны установленного властями барьера. «Уриэль Акоста» Карла Гуцкова, ставившийся еще на сценах придворных театров Берлина, Мюнхена и Дрездена почти сто лет назад, стал совершенно непригоден для новой немецкой культуры. А только что написанный «Профессор Мамлок» Фридриха Вольфа был запрещен даже еврейским театрам, хотя с успехом шел на сценах Цюриха, Варшавы и Москвы. Апелляции к конституционному главе государства и гаранту прав граждан президенту фон Гинденбургу ни к чему не приводили. «Престарелый господин» отправлял все жалобы главе правительства, но в ответ шли либо отписки, либо обвинения в адрес самих жалобщиков: мол, эти господа беззастенчиво лгут, никто их не притесняет, а если таковые факты и имеют место быть, то это, ваше высокопревосходительство, не что иное, как результат народного волеизъявления. В августе тридцать четвертого не стало и «гаранта». После торжественных похорон Гитлер тут же упразднил пост президента, так что жаловаться более было некому. Еврейским театральным коллективам все чаще приходилось обращаться к произведениям чисто еврейских авторов.
Однажды театр Циллера взялся за постановку пьесы Эмиля Бернхарда «Охота Бога». Шеллен много работал над декорациями и эскизами костюмов, вложив в материалы и краски часть своих денег, чем вызвал многочисленные упреки со стороны жены. Однако накануне премьеры, когда все билеты уже были распроданы, пришло распоряжение эксперта-драматурга министерства пропаганды Райнера Шлёссера о запрете постановки. Аргументация министерства была следующей: «Чрезмерное выпячивание еврейских проблем, призванное закалить еврейские сердца и утешить их души». А уж сцены насилия со стороны русских казаков над главными героями этого (надо сказать, весьма посредственного в драматургическом плане) произведения и вовсе были квалифицированы как недопустимые. Слишком уж прозрачные намечались параллели касательно современной действительности.
– Ну и чего ты добился своим упорством, – упрекала и без того расстроенного супруга Вильгельмина. – Ты же не еврей, Ники, зачем тебе это все нужно?
– Затем, что я – художник, Гели. Я не хочу и не буду работать по указке сверху, даже если бы она находилась в руке самого Господа Бога. А ты прекрасно знаешь, в чьих руках она находится теперь.
Он продолжал упорствовать. С одной стороны, из принципа солидарности с людьми, которых уважал, с другой – вследствие природного упрямства своего характера. Конечно же, в те годы Николас Шеллен не мог разглядеть в «Еврейском культурном союзе» предтечу некоего гетто, многочисленные следы которых вскоре проступят кровавыми пятнами по всей Европе. И все же постепенно он осознавал, что союз этот создан только для того, чтобы собрать все творческие силы немецкого еврейства под единым руководством, установить над ними полный контроль со стороны властей, а затем, планомерно сужая рамки его деятельности, полностью ликвидировать.
* * *
Однажды Николаса пригласили в дрезденское отделение Театральной палаты – одного из департаментов министерства пропаганды, располагавшееся в неброском двухэтажном здании на Шеффельгассе. Чиновник с приветливым лицом и холеными руками долго расспрашивал его о творческих планах. На лацкане его коричневого пиджака поблескивал золотой значок ветерана партии, а в глазах за стеклами очков читался пристальный интерес к собеседнику.
– Скажите, господин Шеллен, а что вас так привязывает к Зигмунду Циллеру?
– Он хороший режиссер, мы всегда находили с ним общий язык.
– А с немецкими режиссерами вы не находите общий язык? С вашей-то репутацией мастера? Нет уж, позвольте не поверить.
– Видите ли, господин…
– Поль. Моя фамилия Поль.
– Видите ли, господин Поль, хороший режиссер – прежде всего талантливая творческая личность. Кроме этого он выдающийся организатор, знаток психологии зала, дипломат по отношению к автору произведения, духовный отец и наставник труппы. Я мог бы перечислить еще несколько важных для хорошего режиссера черт, но вот национальность… она не имеет к этому никакого отношения. Ну ни малейшего.
– Вас послушать, так Циллер просто гений, – сказал Поль без тени нервозности в голосе. – Ну хорошо, если в Дрездене ему нет равных, то, может быть, стоит поискать в столице?
– Вы делаете мне конкретное предложение? – удивился Шеллен.
– Вам и вашей очаровательной жене.
От неожиданности и чтобы отвязаться, Николас обещал подумать и посоветоваться с супругой. Они еще некоторое время беседовали, однако никакой конкретики касательно работы в Берлине более не наблюдалось. Из этого Николас сделал вывод – его просто проверяли «на вшивость».
А буквально через три дня он посетил премьерный спектакль «Народного театра», в котором Вильгельмина играла одну из двух главных женских ролей. Это была комедия Дарио Никодеми «Скамполо». Постановка удалась, заключительные аплодисменты долго не смолкали. Выждав время, Николас отправился в гримерную жены, чтобы поздравить с успехом, но еще в коридоре заметил, как в ее дверь прошел тот самый чиновник из Театральной палаты. В одной руке у него был букет роз, в другой – плетеная корзинка, из которой выглядывало горлышко бутылки в золотой фольге. Растерявшись, Шеллен вернулся в начало кишащего артистами и поклонниками коридора, откуда долго наблюдал за сделавшейся сразу ненавистной ему дверью. Дверь эта часто открывалась, пропуская внутрь мужчин и женщин с цветами и без. Но все они довольно быстро возвращались назад, а ни Вильгельмина, ни господин с маленьким золотым значком на коричневом пиджаке не выходили. Наконец, поклонники рассеялись, актеры смыли грим и переоделись. Кто-то крикнул: «Позовите же, наконец, фрау Шеллен». Николас в растерянности отпрянул за угол. Он увидел, как его жена вышла в сопровождении министерского чиновника и как тот взял ее под руку. Труппа отправилась в ресторан праздновать премьеру.
На следующий день, когда сыновей не было дома, между их родителями состоялся непростой для обоих разговор.
– Пойми ты, Ники, что я не могу вот так просто послать Генриха Поля куда подальше, – морщась от головной боли, оправдывалась Вильгельмина. – От него во многом зависит и наш театр, и… и ваше «Облако» тоже.
– Наш театр – в подчинении другого ведомства, – почти кричал Шеллен.
– Не будь таким наивным, мы все под присмотром одного министерства. Ты что, газет не читаешь? Любая официальная рецензия – это либо приговор, либо индульгенция.
– Ну хорошо, – Николас мерил шагами их гостиную из одного угла в другой, – что он тебе предлагал? Он проторчал в твоей уборной почти сорок минут. Может быть, ты и переодевалась при нем?
– Во-первых, не ори на меня; во-вторых, он женат, а у них с этим строго; в-третьих, я не из таких. – Она картинно откинулась на валик дивана, прижав тыльную сторону ладони ко лбу. – Боже, моя голова…
– Он предлагал тебе переехать в Берлин? – Николас остановился и в упор посмотрел на жену. – Только не ври.
– В Берлин? – Она искренне удивилась. – Ничего подобного. С чего ты взял?
«Этот гад либо действительно проверял меня на вшивость, – решил Шеллен, – либо задумал спровадить отсюда только меня одного».
Недели через две Николаса снова попросили зайти в местный офис Театральной палаты. В кабинете кроме известного ему уже господина Поля находился еще один человек в хорошо сшитом сером костюме. В середине его черного галстука был приколот красно-серебряный значок члена НСДАП. Человек этот никак не представился.
– Садитесь, господин Шеллен, – предложил Поль. – Мы пригласили вас по одному весьма щепетильному делу.
Он встал, обошел стол и остановился около стоявшего у стеллажа с книгами стула. На стуле находился какой-то высокий плоский предмет, прислоненный к его спинке и закрытый куском белой ткани. Поль убрал драпировку. Оказалось, что она скрывала картину в вычурной, явно бутафорской раме из позолоченного гипса. Во многих местах гипс на багете белел сколами и царапинами. Вероятно, картина некоторое время небрежно хранилась где-нибудь на театральном чердаке или в кладовке.
Николас сразу узнал ее. Он вспомнил нашумевшую постановку «Портрета Дориана Грея», сделанную их театром в 1930 году. К этой пьесе он написал тогда пять портретов: на первом в полный рост был изображен златокудрый молодой человек чрезвычайно смазливой наружности с выражением самолюбования на белом лице. На нем были красный пиджак, оливковый жилет, узкие темно-коричневые брюки. На последующих портретах отражались метаморфозы внутреннего мира главного героя, в соответствии с совершаемыми им поступками. Но в отличие от описания Оскара Уайльда лицо на портрете не столько искажалось уродливой гримасой, сколько трансформировалось, приобретая черты другого человека. Менялась и его одежда. С последнего, пятого портрета на зрителей смотрел некий злобный тип в тропической австрийской униформе желто-песочного цвета, подпоясанный ремнем. Узкие брюки преобразились в коричневые галифе с широченными пузырями, а щегольские туфли – в черные глянцевые сапоги. На согнутой в локте левой руке «падшего Дориана» краснела повязка со свастикой, а в его желтовато-сером лице с нелепыми усиками, подпирающими широкий нос, недвусмысленно угадывался лидер национал-социалистов Адольф Гитлер, хотя никаких реплик на этот счет по ходу действия спектакля не произносилось. Был ли такой ход рискованной авантюрой? Как оказалось чуть позже – да.
В том году звезда будущего фюрера нации, казалось, пошла на закат. Газеты пестрели предсказаниями раскола в рядах его сторонников, что чуть было не произошло на самом деле, когда берлинские штурмовики подняли против верхушки партии мятеж. Успехи же левых и центра вселяли надежду на демократические перемены, провоцируя журналистов и прочих деятелей, формирующих общественное мнение, подшучивать над тем, кто, как оказалось впоследствии, шуток не понимал. Публика оценила новаторство постановки. Критика, большей частью ангажированная, как и пресса, ее представлявшая, разошлась во мнениях. Тем не менее спектакль заметили. Но… все решила грубая сила. На третье представление «Дориана» в зал набилось около сотни штурмовиков. В пятом отделении они устроили погром, забросав сцену гнилыми помидорами. Если бы не недавний приказ Гитлера «мускулам партии» вести себя тихо, в здании театра скорее всего не осталось бы ни одного целого стекла и ни одного не изрезанного кресла. Сам Циллер и некоторые ведущие артисты получили персональные письма с угрозой физической расправы. На другой день пьесу пришлось снять с репертуара.
Шеллен не знал, что стало с реквизитом. О новых постановках «Дориана» в театре Циллера, пускай и в классическом варианте, то есть без всяких намеков на личности, не могло быть и речи. Николас и думать забыл о тех портретах, и вот один из них теперь перед ним. Причем пятый, последний, самый недвусмысленный.
– Ваша работа? – вежливо поинтересовался Поль. – Узнаете?
Отпираться не имело смысла.
– Моя.
– Сейчас вы станете утверждать, что это Дориан Грей кисти Бэзила Холлуорда в момент наивысшего падения героя, – в голосе министерского чиновника проступили нотки ехидства.
– А у вас другое мнение? – также съехидничал Николас.
– Скажите, милейший, – внезапно заговорил человек в сером костюме, – а вы знакомы со статьей имперского уголовного кодекса о посягательстве на честь и достоинство рейхсканцлера Германии?
Николас вздрогнул, но тут же взял себя в руки:
– Вполне допускаю, что такая статья существует. Только какое отношение она имеет ко мне?
– Но вы не станете отрицать, что при работе над этим портретом ставили перед собой цель добиться сходства с Адольфом Гитлером? – продолжил допрос неизвестный.
Глядя на стоявший перед ним портрет в облупленной раме, Николас понимал, что отрицать это сложно.
– С Адольфом Гитлером… пожалуй, не стану. Но не с рейхсканцлером. Тогда он им не был, да и названной вами статьи, насколько я могу предположить, тоже еще не существовало.
– Но эта ваша мазня, – тон разговора явно менялся, – стоит перед нами сейчас, когда и статья есть, и фюрер – глава правительства и государства. Что скажете?
Николас Шеллен начал понимать, что в него крепко вцепились.
– Эта… мазня, как вы сказали, не предназначалась для музея или выставки и вообще для длительного хранения. Это всего лишь сценический реквизит. Лично я считал, что сразу после отмены нашего спектакля все пять портретов были выброшены на помойку. В любом случае не я вытащил его сейчас на свет Божий. В конце концов, возьмите газеты тех лет. Вы найдете там множество карикатур и на Гитлера, и на действующего рейхсканцлера, и даже на рейхспрезидента. Тогда это было в порядке вещей.
– А сейчас другие порядки! – рявкнул человек в сером. – И если ты этого еще не понял, то тебе объяснят! В другом месте.
Ранним утром на следующий день после визита на Шеффельгассе к Шелленам пришел Зигмунд Циллер. Он был крайне расстроен, если не сказать совершенно подавлен.
– Они грозят закрыть наш театр, если ты, Николас, не уйдешь сам или если я тебя…
– Понятно, – прервал его Николас. – Они чем-нибудь это мотивировали?
– В основном кулаком по столу. Добавили, правда, что немцам нечего делать в еврейских коллективах и что скоро всех вас оттуда вытурят.
– Но не было же никакого постановления, – хотел было возмутиться художник. – Хотя, – он махнул рукой, – если понадобится, за этим дело не станет. Их указы летят как из пулемета, каждый божий день новые запреты и циркуляры.
Циллер молча кивнул. Сняв очки, он принялся протирать стекла.
– Не беспокойся, – сказал Николас спустя минуту тягостного молчания, – возвращайся и пиши распоряжение о моем увольнении по собственному желанию. Прямо с сегодняшнего числа. А сейчас пошли, позавтракаешь с нами.
Однако это было только начало. Через несколько дней безработный художник Шеллен понял, что его нигде не принимают. Во всех театрах Дрездена, где он предлагал свои услуги, ему довелось выслушать вежливый отказ.
– Ты попал в черный список, Николас, – сокрушенно констатировала Вильгельмина. – Я ведь предупреждала, что твоя дружба с евреями до добра не доведет.
– Да при чем здесь моя дружба! – в сердцах выкрикнул Николас. – Эта скотина положила глаз на тебя, неужели не понятно? Завтра он с дружками придет в твой театр и потребует от твоего режиссера, чтобы ты со мной развелась. Да, да! Или придумает что-нибудь другое. Увидишь, продолжение еще последует. Это лишь первый акт.
Он не особенно верил в то, о чем говорил, но, к несчастью, оказался прав.
Угрозы относительно злосчастной картины из «Портрета Дориана Грея» вовсе не были пустым звуком. На него поступил донос, в котором идея трансформации портрета в карикатурное изображение лидера национал-социалистов не только целиком и полностью приписывалась ему (что, в сущности, было правдой), но которую он якобы хотел развить, настойчиво предлагая внести в текст пьесы соответствующие реплики оскорбительного для всей партии содержания.
Донос подписали трое бывших работников театра: столяр бутафорской мастерской, костюмер и один из окончательно спившихся к настоящему времени актеров по фамилии Дельбрюк. Этот последний в свое время прозябал у Циллера на проходных ролях и держался в «Облаке» лишь на тот случай, когда по замыслу новой пьесы вдруг понадобится сыграть фактурного забулдыгу. Он хоть и путал частенько текст, но зато ему не требовалось перевоплощаться. В римской ли тоге, в лохмотьях или во фраке он оставался самим собой, заявляя после спектакля своим друзьям собутыльникам, что шнапс и пиво – основа его актерского мастерства. В конце концов Зигмунд Циллер все же выгнал его около года назад, а Герман Поль, просматривая списки уволенных из «Облака», взял на заметку. У Дельбрюка оказались проблемы с полицией, и он охотно согласился сгладить их, написав с подачи Поля донос. В своем пасквиле Дельбрюк сделал упор не на оскорбление личности фюрера, а на подлые нападки на саму партию, ту партию, которая теперь под руководством вождя поднимает Германию с колен, а в трудный тридцатый, избиваемая коммунистами и жидомасонами, нуждалась в поддержке. Донос заканчивался выводом о том, что история с портретом была не ошибкой и не дешевым трюком на потребу жидовской публике, а продуманным актом Николаса Шеллена, не желавшего своей стране перемен к лучшему. «Такие люди своих убеждений не меняют», – написал Дельбрюк в заключении.
Воскресным утром 10 июня 1934 года Николаса Шеллена остановили на улице двое полицейских и отвели в участок. Продержав там пару часов, его отвезли в городскую тюрьму и заперли в камеру для подследственных. Бесстрастный голос коротко сообщил Вильгельмине по телефону, что муж ее арестован по подозрению в антиправительственной деятельности, после чего раздались короткие гудки. Вечером того же дня Шелленов навестил сам Герман Поль. Он пришел с небольшим букетом роз и долго успокаивал Вильгельмину, говоря, что это недоразумение и что скоро все выяснится. Повзрослевшие в тот день сразу на несколько лет братья сидели молча в своей комнате. Они не понимали причины произошедшего, но чувствовали, что непоследнюю роль в случившемся сыграл этот господин с золотым значком на лацкане коричневого пиджака.
– Завтра я обязательно постараюсь что-нибудь разузнать и навещу вас, фрау Шеллен, – пообещал Поль на прощание. – А где ваши дети?
– Мальчики очень подавлены. Мне никто ничего не объяснил, и даже не хотят говорить, где он теперь.
Придя в театр в понедельник, Вильгельмина хотела отпроситься с репетиции, но заместитель режиссера заявил ей, что она снимается с роли как в готовящемся спектакле, так и в текущем и, таким образом, вольна распоряжаться собой по своему усмотрению. На вопрос, в чем причина, он сказал, что ее семейные неурядицы могут негативно отразиться на игре (у них все же комедия), что ей надо отдохнуть, да и другим актрисам пора бы дать возможность проявить себя в главных ролях. Ее намек на то, что она поставит в известность об этом Генриха Поля, не произвел впечатления, вызвав лишь кривую усмешку.
Весь этот день она вместе с Эйтелем обивала пороги и просиживала в приемных. Ничего не добившись в полицейском управлении, они записались на прием к гауляйтеру, но их принял только секретарь, который посоветовал несколько дней не предпринимать никаких шагов и не писать прошений и жалоб.
– Если ваш муж ни в чем не виноват, вам нечего беспокоиться – в Германии не сажают в тюрьму невиновных.
Вечером, когда Вильгельмина готовила на кухне, а сыновья мыли пол в прихожей, заявился Поль. Он снова притащил букетик цветов и, остановившись в дверях, осведомился, дома ли фрау Шеллен. Услыхав утвердительный ответ, он намеревался было вытереть свои сапоги о мокрую тряпку, но Эйтель вдруг сказал, что их отец никогда не ходит по комнатам в уличной обуви, да и все их знакомые, приходя в гости, тоже ее снимают.
– Что ж, в таком случае держи. – Поль протянул Алексу букет и осмотрелся в поисках чего-нибудь, где можно было присесть.
Алекс принес стул. Поль сел и принялся стаскивать левый сапог.
– Позвольте, я вам помогу, – сказал Эйтель, вставая на колени, чем немало удивил младшего брата.
Он стянул оба сапога и аккуратно примостил их возле стены. Алекс тем временем принес тапочки для гостей.
– Хорошие ребята, – похвалил Поль, вставая и забирая букет. – Ну, кто проводит меня к вашей матушке?
– Ты чего это? – спросил Алекс старшего брата, когда гость в галифе и тапочках был препровожден в гостиную. – Чего ты кинулся стягивать ему сапоги?
– Сейчас узнаешь. Пошли.
Тихо прикрыв за собой дверь, они отправились на чердак.
– Тащи-ка ступку с пестиком, – велел Эйтель Алексу.
– А где она?
– Кажется, в мастерской у отца. Только тихо.
Алекс ушел, а Эйтель остановился, перед стоявшими на стеллаже двумя прозрачными банками, содержимое которых походило на неровные продолговатые таблетки из чего-то мутно-белого и твердого, похожего на сухой лед. Едкий натр и едкое кали.
Немного подумав, Эйтель откупорил банку с едким натром и, отерев ладонь левой руки о штаны, высыпал на нее штук пятнадцать таблеток. Затем он тщательно растолок их в принесенной братом чугунной ступке, превратив в белый порошок. Свернув из клочка бумаги пакетик в виде воронки, Эйтель ссыпал порошок в него.
– За мной, – скомандовал он брату.
Вернувшись домой, братья с минуту постояли возле двери гостиной, прислушиваясь, потом Эйтель развернул бумажный пакетик и аккуратно, стараясь разделить содержимое поровну, высыпал его поочередно в каждый сапог господина Поля. Он сделал так, чтобы порошок оказался в области носков, постучал сапогами друг о дружку и снова поставил у стены.
– Эйти, может, не стоило этого делать? – испуганно спросил Алекс.
– Может, и не стоило, но уже сделано, – сухо ответил брат.
Минут через сорок, сопровождаемый их расстроенной матерью, Генрих Поль вышел в прихожую. Братья стояли молча возле входной двери, словно караульные.
– Ну, сорванцы, как учитесь? – бодро спросил Поль, потрепав Эйтеля по вихрастому чубу.
– Да какая тут учеба, – прикинувшись дурачком, проканючил Эйтель, – папка в тюрьме, мамку с работы выгнали. – Швыркнув носом, он смачно вытер рукавом рубахи воображаемые сопли.
– Ну-ну, не надо только делать из себя идиота, – укоризненно сказал Поль, принимаясь, покряхтывая, натягивать сапоги. – Идиоты нам сейчас… а-ага… не нужны. У нас теперь… а-ага… грандиозные планы и задачи.
Потоптавшись, чтобы обтянутые тонкими носками ступни лучше распределились в узком пространстве, стиснутые лакированной кожей, и еще раз подтянув голенища, он собрался потрепать по щеке Алекса, но тот увернулся.
– Что ж, до свиданья, фрау Шеллен, навещу вас на днях, как только что-нибудь разузнаю. Подумайте о моем предложении.
– Мам, чего ему нужно? – как только закрылась дверь, спросил Эйтель.
Вильгельмина Шеллен грустно посмотрела на сыновей:
– Он хочет помочь, мальчики.
Она ушла в спальню, попросив детей дать ей с часок отдохнуть.
Тем временем Генрих Поль, поскрипывая хромовыми сапогами, спустился вниз и вышел на улицу. В этот душноватый июньский вечер площадь Старого рынка была заполнена людьми. Никто никуда не спешил, как не спешил и сам Генрих Поль. Он остался доволен своим сегодняшним визитом. Он чувствовал, что скоро сломает эту актрисочку, считавшую себя настолько одаренной и востребованной, чтобы игнорировать таких людей, как он. Общительна и весела, и порой даже кокетлива, но на деле неприступна, как Бастилия. Черта с два! И Бастилию растащили по камушку.
Перед тем, как отправиться домой, Поль решил прогуляться по набережной, подышать речной прохладой, отдающей ароматом тины и свежей рыбы, продававшейся поймавшими ее мальчишками прямо здесь же за бесценок. Проходя мимо монумента Победы, он ощутил легкий зуд в передней части обеих ступней, остановился и, пошевелив потными пальцами ног, потер их друг о друга. Зуд не прошел. Более того – он усилился, переходя в некое жжение и тревожа уже не только пальцы, но всю нижнюю часть каждой ступни. Что за дьявол, насторожился Поль, прислушиваясь ко все более неприятным ощущениям. Нет, в самом деле, что за хреновина! Жжение делалось нестерпимым. Он остановился в полной растерянности, не зная, что предпринять. Не будешь же стаскивать сапоги прямо на улице на глазах у всех. Поль заметался, поднимая ноги и подпрыгивая, словно цапля на углях. Он бросился сначала в одну сторону, затем в другую. Расталкивая прохожих, пронесся мимо полицейского, вылетел на Аугустусштрассе, попрыгал там на одном месте, выбирая направление дальнейшего движения, после чего, вскрикивая: «Ой! Ой! Ой!» – рванул мимо Гофкирхе в сторону Театральной площади. Минуя по левую руку оперу Земпера, он кинулся к ближайшему спуску к реке, но споткнулся о бордюр и с громким шлепком хлопнулся о мостовую, чем напугал до слез маленькую девочку, игравшую рядом на газоне. После такого удара ему бы немного полежать, прийти в себя и собраться с мыслями, да где там. Не встав, а подлетев в воздух, оттолкнувшись от мостовой одновременно всеми четырьмя конечностями, чиновник Театральной палаты Генрих Поль устремился по ступеням вниз к мирно плескавшимся о гранитные камни водам спасительной Эльбы. Не обращая внимания на двух рыбачивших здесь пацанов, одним из которых оказался Толстяк, а другим Птицелов, он повалился на спину, силясь стянуть с себя оба сапога разом.
– Помогите! Помогите снять сапоги, – извиваясь, простонал он куда-то в пространство, отчаянно дрыгая ногами. – Да помогите же…
Мальчишки, не сговариваясь, пришли к выводу, что три пойманные ими сегодня рыбешки – вполне приличный улов, в мгновение ока смотали удочки и стреканули наверх, откуда, укрывшись за парапетом, все же решили понаблюдать за сумасшедшим дядькой. Надо отдать должное упорству Генриха Поля, которому в конце концов удалось снять оба сапога. Усевшись на самый краешек мокрого гранита, он опустил обе ноги в реку и принялся интенсивно ими болтать, словно резвящаяся купальщица. Стоны прекратились. Раздвинув собравшихся возле спуска зевак, позванивая на каменных ступенях подковками, к Полю спустился полицейский. Тот самый, что наблюдал за ним еще с Аугустусштрассе.
– В чем дело? – спросил он.
Вместо ответа Поль стянул с одной ноги черный расползшийся носок, и они одновременно произнесли: «Ого!»
Через полчаса, покрытые сочащимися лимфой и кровью волдырями ноги пострадавшего обрабатывали в дерматологической клинике имени Карла Густава Каруса.
– Что с ним? – поинтересовался у врача доставивший Поля полицейский.
– Химический ожог какой-то едкой солью или кислотой. Угрозы жизни нет, но недельку стационара я ему настоятельно рекомендую.
– Что же с вами все-таки произошло? – стал допытываться полицейский, когда пахнувшего специфическими мазями Поля отвезли в палату.
– Вы же слышали – химический ожог, – проворчал он.
– Но как это случилось?
– Я сам виноват. Спутал тальк с какой-то дрянью.
– А зачем вам было сыпать тальк в сапоги?
– Мне посоветовали от грибка, – ляпнул Поль.
Заглянувший в этот момент в палату врач заметил:
– Чего-чего, а уж грибка-то у вас, милейший, теперь нет.
Еще в процедурном кабинете, лежа на кушетке, Поль лихорадочно думал не столько о том, как ему стереть в порошок двух малолетних террористов, этих мерзких свинячьих выблядков, сколько соображал, как все случившееся скрыть от фрау Поль, его супруги и одновременно дочери крупного министерского чиновника, частого посетителя кабинета доктора Геббельса. Если он сейчас напишет заявление в полицию – будет следствие и суд, на который его непременно призовут в качестве потерпевшего. И вот там ему непременно зададут вопрос, а что он, собственно говоря, делал в квартире фрау Шеллен без сапог? И все бы ничего, но этот же вопрос и гораздо раньше ему задаст его жена Эмма. Сначала она спросит, что он вообще делал в квартире актрисы, муж которой в этот момент так надежно отсутствовал? А уж потом очередь дойдет до снятых сапог. Где это видано, чтобы пришедший в чужой дом с официальным визитом государственный чиновник снимал сапоги и расхаживал в галифе (не в брюках, а именно в галифе) и носках? Она, конечно, тут же предположит, что он снимал там не только сапоги, но и кое-что еще, и предположение это будет высказано с таким визгом и сопровождено такими тумаками и затрещинами, что о нем мгновенно узнают все соседи, а вскоре и тесть. Такое, правда в гораздо меньших масштабах, уже бывало. Слушок, что Генрих похаживает по актрисам, уже достигал ушей фрау Поль, и не далее как месяц назад она предупредила:
– Смотри, Генрих, доиграешься.
И это была не пустая угроза. Тесть, старый прусский солдафон, и так-то его не жаловал, считая прохиндеем, пристроившимся на тепленькое местечко. Честь семьи для него была столь же значима, что и честь генерала. Старикан вполне мог приравнять измену зятя но отношению к своей дочери к государственной измене со всеми вытекающими последствиями. А дойди эта история до ушей Геббельса, мастера как создавать героев из всякого быдла, так и устраивать показательные порки, и беды не миновать.
Совсем недавно в прессу просочились неблаговидные факты о подкормке нескольких генералов, адмиралов, чиновников столичного магистрата, и даже парочки крупных партийных функционеров. Некий владелец большого продовольственного магазина регулярно отсылал им посылки с продуктовыми наборами, от одного перечня состава которых у большинства немцев темнело в глазах. И это в стране, где еще не отменена карточная система и где многие члены партии не в состоянии уплатить членские взносы по пятьдесят рейхспфеннигов в месяц! Они, эти ветераны партии, пишут прошения о предоставлении льгот и материальной помощи, в то время как другие жируют.
Узнав об этом, доктор Геббельс, из всего умевший извлечь выгоду, не преминул воспользоваться малозаметным слушком, раздув его в скандал имперского масштаба на страницах центральной прессы. Кое-кто слетел с постов, а владелец магазина узнал не понаслышке, что такое остракизм. И имидж партии вырос еще на несколько пунктов. Так же круто иногда поступали и с высокопоставленными прелюбодеями (уж не говоря об извращенцах).
Хорошо зная отношение фюрера к семье и браку, Геббельс не упускал случая отхлестать по голому заду застигнутого в чужой спальне партийца или хозяйственника. Иных, если они и их пассии были холосты, заставляли жениться, и это считалось «легко отделался». Сам «тевтонский замухрышка», имея кучу детей и такую «партийную» супругу, не прочь был приударить за юбкой, не обходя стороной и актрис. Но, как всякий ханжа, он не упускал случая, чтобы с особым удовольствием заклеймить собрата по греху.
К великому счастью Генриха Поля, его жена в настоящее время гостила в Берлине у папы и должна была вернуться только к концу июня. При встрече ее на вокзале от него требовалось одно – твердо стоять на ногах и, по возможности, не морщиться.
– Значит, у вас ни к кому нет претензий? – спросил полицейский.
– Ну конечно же ни к кому, – ответил Поль и отвернулся к стене.
Полицейский взял под козырек и удалился, а пострадавший, скрипнув зубами, принялся обдумывать план возмездия.
* * *
Через десять дней Генрих Поль выписался из клиники. Его ступни уже не болели, но все еще нуждались в мазях и повязках, страшно зудели, а дома еще и неприятно пахли. Тем не менее прохлаждаться далее в палате бок о бок с покрытыми струпьями и коростами «прокаженными» он не мог. Не потому, что брезговал, хотя и не без этого тоже, но по двум гораздо более серьезным причинам. Во-первых, дня через три-четыре возвращалась его жена, а во-вторых, назавтра намечался приезд в Дрезден его главного столичного шефа доктора Геббельса, и Полю, кровь из носу, нужно было присутствовать на официальной церемонии.