Текст книги "Калигула"
Автор книги: Олег Фурсин
Соавторы: Манана Какабадзе
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)
Стремителен, неудержим бег надвигающейся колесницы. Совсем было откатился Скорп в сторону. До четверки Марка Силана далеко. Она бежит вслед за Сеяновой, по наружному кругу. А вот Калигула несется во весь опор, и удержать коней после поворота, вылетая из-за меты, летя по внутреннему кругу… Да ведь брось коней вправо, и поймаешь хвост повозки Силана! Ноги, жаль ноги у лошади, пусть и не самой лучшей в квадриге, да ведь их не поменяешь на ходу!
И все же Калигула сделал попытку приостановить бег четверки, если не свернуть вправо. Жизнь Скорпу он спас. Но копыта Инцитата все же опустились на ногу возницы в области стопы. В общем шуме вопль несчастного Скорпа никто, кроме Калигулы, не услышал. А юноше показалось, что услышал он и треск дробящихся на осколки костей. И не кровь ли брызнула из-под левого копыта коня, обрызгав Калигулу? Некогда, некогда смотреть, некогда сожалеть о несчастном. Сам виноват…
Прыгают через ров быстрые служители, бегут со стороны лож. Унести Скорпа, пока не добежала до него, сделав круг, четверка коней. А квадрига Силана движется теперь посередине дорожки. Странно ведет себя Диоклет. То влево, то вправо бросает повозку возница. Несущийся во весь опор Калигула никак не может поймать свое пространство дорожки. Не дает ему Диоклет бежать по внутренней дорожке. Застит ему и наружную временами. То вправо, то влево бросает свою четверку юноша, и с губ его срываются ругательства. Богохульство одно страшнее другого. Кричит он Диоклету: «Посторонись!». Восставшим копьем Юпитера-громовержца и железными его тестикулами обещает просверлить дырку в заднем месте негодяя-возницы…
Счастье, что не обезумели оставшиеся без Скорпа кони. Не слышно им криков хозяина, не натягивает он вожжи. Замедлила квадрига бег, и у самой меты на другом краю, была поймана служителями. Но до того счастливо обошел четверку-сироту с развалившейся повозкой Калигула, избежав приключений и неприятностей. Зато теперь ему вполне их хватает… Калигула решил рискнуть, обойти Диоклета. Сеяновы кони так и не вышли во внутренний круг. И без того у них скорость большая, а пристяжную Феликс бережет, такие ноги, как у Андремона, краше и дороже любых женских ножек. Внутренний круг опасен метой, наружный – падением скорости…
Резко потянул Калигула за постромки, взвились кони и почти остановились. Что-то услышал Диоклет, стал оборачиваться… Не знает, куда бросить повозку, закрывая Калигуле круг. А сам близок к мете, ему нужно сделать выбор. Не стал Диоклет рисковать, пустил коней по внешней стороне. Резко хлестнул Калигула Инцитата, конь понесся вперед. Каким чудом станцевала пристяжная Гая у меты по внутреннему кругу, кто знает. При бешеной скорости такой! Как не столкнулись, не изуродовали друг друга кони, ведь догнал Калигула упряжку Силана, догнал! Повинуясь центробежной силе, развернулась повозка Калигулы, и сшиблась с повозкой Диоклета. Молодость ли устояла, молитвы ли Калигулы богам о целости и сохранности колес – кто же знает! То Друзилла наколдовала, то Мемфий слезно Юпитера просил! И вот, соскочило с оси левое колесо повозки Диоклета, понеслось, звеня! Все! Конец Силановой упряжке, закончена гонка для нее. А Калигула понесся вперед, нет удержу его квадриге!
Свершилось! Он слышит эти крики, по которым тосковал. Он мечтал о них ночами, об этих волнах страсти, поклонения, любви, знакомых с детства. Голос Рима несется к нему со всех ярусов цирка; у обладателя голоса нет пола и возраста, нет одного лица, особого тембра или окраски… Это мощный рокот, взрыв, это лавина, несущаяся вниз, к нему, накрывающая его с головой…
– Калигула! Наш Калигула! Вперед, вперед, сын Германика! Вперед, слава Рима!
Крики пьянят его, окрыляют. Его узнали, Рим вспомнил и признал своим! Рим оставил даже Сеяна, и в едином порыве призывает к победе истинного сына своего, своего естественного главу и правителя! Так должно было быть, он своего добился!
Губы Калигулы шепчут, твердят, как заклинание: «Слышишь, отец! Слышишь отец! Ты это слышишь?!»…
Рука же, правая, вновь и вновь вздымается вверх и опускается на спины коней. Не до жалости теперь, когда последний круг несутся они, последний перед победой…
Мета обойдена, обойдена мета! Снова чудом вынесло их из крутого поворота на бешеной, немыслимой скорости, без потерь, как же так получается? Кони вновь сплясали вокруг Инцитата, удержанного сильной рукой, четкий полукруг, и пошли, полетели по прямой к финишу. Наравне с четверкой Сеяна! Цирк обезумел. Калигула мельком видел прыгающих вниз, орущих, бегущих ко рву людей. Мелькнула мысль о мудрости Цезаря, позаботившегося разделить коней и людей рвом, иначе сейчас он уже давил бы особо рьяных поклонников, не удержавших восторга и собственных ног…
– Германик! Германик!
Вскочив на ноги, топоча ими, хлопая в ладоши, не жалея глоток, единым мощным голосом орал, скандировал Рим забытое, казалось, овеянное былой славой, горестное имя….
Мысль о том, что никогда отец не поступил бы так, а потому стал лишь прахом в урне, лишь памятью, совпала с действием. Он знал, что не равен отцу. Но хотел, жаждал быть выше…
Взвился в воздух и опустился на шею возницы Сеяна бич. Мгновение, лишь миг, взмах крыла бабочки, легкий порыв ветра, угасший тут же…
Кто-то это увидел. Кто-то нет. Кто-то понял, как понял гневный, изрыгающий проклятия Марк Силан. Дочь его, повиснув на плече отца, вот уже целый круг удерживала сенатора от безумного бега вниз, ко рву, к скачущим лошадям. Слух ее впервые осквернили богохульства и проклятия, Юния не предполагала, что подобные словеса возможны вообще, а уж в устах сенатора… Но даже не крики ее пугали, а искаженное, страшное лицо отца, покрасневшее, мокрое, бессмысленное…
Понял и Сеян, чьи побелевшие пальцы едва ли не продавили в камне трибуны вмятины…
Феликс, чья шея украсилась кровавой полосой, вздрогнув от неожиданности, потянул за вожжи… На взмах крыла бабочки удержал рвущуюся вперед квадригу! Этого хватило Калигуле…
Его четверка вынеслась вперед и вылетела за черту, обозначавшую конец гонки!
Ревел, стонал, рыдал и плакал, смеялся до слез, кричал Circus Maximus, обретший вдруг былую свою славу…
Кто из сынов Рима, из свободных его сынов, не гордился? Победой над выскочкой Сеяном? Над труском, перед которым они гнули спину? Вот уже много лет они восхищались лишь рабами, что правили колесницами римлян. Сегодня Калигула возродил былую славу, Феликс[105]105
Феликс(от лат. – счастливый).
[Закрыть] повержен, чванливый сеяновский раб, посмевший считать себя счастливым… Нельзя быть счастливым, будучи рабом! Нельзя равняться рабу с римлянином, пусть даже пролетарием, пусть даже и сеяновскому рабу!
Все это было повторено сегодня Римом, счастливым победой, не раз. И вслух, и про себя.
Немного было тех, кто сомневался.
Бледный, поникший Клавдий, дядя победителя, покинул трибуны, не ожидая других сегодняшних гонок. В лице его было нечто… не было рядом другого такого знатока лиц и их выражений. Иначе бы сказали, что Клавдий был ужален в самое сердце, и находился в крайнем смятении…
Гневный Сеян, выговаривающий все, что думал, магистрату нынешних игр.
– Только слепец не разглядел бы подлого удара, остановившего квадригу… Смысл ристалища утерян сегодня, позор! Сражение не было честным, и ты это видел, консул!
Пыхтящий, сопящий от напряжения – приходилось отказывать любимцу императора! – консул, был, по крайней мере, честен.
– Сегодня я предпочту быть слепым, нежели глухим… Ты слышишь это, правитель?
Сеян «это» слышал. Он не был глухим, а тысячекратное «Германик!», изрыгаемое цирком, могло быть, казалось, услышано и впрямь даже самым глухим…
Марк Силан, чье багровое лицо и непрекращающийся поток ругательств подпитывали тревогу дочери…
Погрустневшая отчего-то Друзилла.
– Я рада, конечно, – отвечала она расспрашивающим о причине грусти сестрам. – Как я могу не порадоваться победе Гая? Только немного страшно. Он всегда так упорно идет к цели, словно люди вокруг… Я не знаю, как бы это сказать? Я иногда думаю – он их видит?
Ей отвечали, что ее-то он видит всегда, даже если они в разлуке… Она соглашалась, кивала головой, пыталась улыбаться, но грусть оставалась с нею.
И колесница Калигулы покинула в этот день цирк, пройдя сквозь ворота победителей в числе прочих, выигравших гонки…
Глава 8. Удар Германика
Квартал Субура[106]106
Субура (лат. Subura) – в античности название района Древнего Рима. Субура, располагавшаяся в низине между холмами Эсквилин, Виминал, Квиринал и Циспий, являлась оживлённым местом, населённым в основном бедняками, с большим количеством притонов. Жилищные условия в районе были отчасти очень стеснёнными, как пишут Ювенал и Марциал. Античные авторы описывают Субуру как опасную, шумную, сырую и грязную, со множеством торговцев и проституток часть Рима.
[Закрыть] расположился в низине между холмами Эсквилин, Виминал и Квиринал. Дурной славой квартал и улица того же названия обязаны своим многочисленным притонам. Какой только люд не находит себе места в домах и домишках, длинной чередой выстроившихся вдоль дороги! Нет, не встретишь тут матрону в нарядной палле до пят! Или деловитого клиента в пенуле, спешащего по делам своего патрона, а уж тем более – сенатора в тоге-претексте. Таким тут не место. Здесь живет плебс, – городская беднота, не уместившаяся почему-то на Форуме, или изгнанная когда-то памятным большим пожаром с Целия[107]107
Целий (лат. Collis Caelius) – один из семи холмов Рима. Расположен юго-западнее Эсквилина. Вошёл в городскую черту Рима при Сервии Туллии. Был долгое время плебейским районом, местом проживания небогатых людей. В начале I века н. э. стал районом проживания знати. На нём находятся развалины Храма Божественного Клавдия. На Целии располагалось святилище богини Карны.
[Закрыть], карманные воришки, пьяницы, блудливые бабы…
Впрочем, если тут не живут, то часто бывают те, кому тут вовсе, казалось бы, не место. Не один сенатор, не один патриций, не один магистрат могут похвастаться хорошим знанием квартала. Но хвалиться знакомством с Subura не принято в обществе. Среди тех, кто предпочитает жить вблизи Палатина[108]108
Палатин (лат. Mons Palatinus, Palatium) – центральный из семи главных холмов Рима, высота его 40 м. Одно из самых издревле заселенных мест в Риме. По преданию, здесь возник древний Рим. На Палатине были вскормлены волчицей и воспитаны Фаустулом Ромул и Рем, и здесь Ромул заложил город. Название Palatium связано с именем богини Рales, охранительницы скота. Очевидно, Палатинский холм первоначально служил выгоном для скота, а когда у италиков появились первые религиозные представления и возник культ богини Палес, то Палатин стал религиозным центром пастухов, совершавших здесь жертвоприношения.
[Закрыть], в пределах Квадратного Рима, об этом не говорят. Другое дело, что по-мальчишески презрев опасность, и даже радуясь ей, пробираются сюда порой переодетыми, ощущая волнение в душе. Близость жизни иной, ароматы приключений, порой – проливаемой обильно в этом месте крови… Люди всегда остаются людьми, и нобилитет[109]109
Нобилитет (от лат. nobilitas – знать) – в Древнеримской республике правящее сословие рабовладельческого класса из патрициев и богатых плебеев. Нобилитет пришёл на смену родовой знати – патрициям. К началу III века до н. э. у нобилитета оказалась вся полнота государственной власти. Представителями нобилитета замещались высшие должности в республике и пополнялся сенат. Основу могущества нобилитета составляли богатства нобилей, источником которых были крупная земельная собственность, эксплуатация рабов, ограбление провинций.
[Закрыть] Рима – не исключение. Скорее, даже правило. Дух страны, столь требовательной к хлебу и зрелищам, обитает и во дворцах, и в лачугах. Это плоти не все равно, где ей жить. Во дворце, оно, конечно, лучше, удобней. А дух обитает повсюду. От колыбели Рима до самых его окраин…
Нависли сумерки над городом. Вечер длинного дня. Запахи – вареных волчьих бобов, гороха и чечевицы, печеных орехов, жареной свинины, обильно начиненной чесноком и луком, плебейского хлеба, – густо висят в воздухе. Вдоль длинной улицы – множество заведений. Popinae[110]110
Popinae (лат.) – публичные трактиры. Посещались поначалу только низшими классами государства. Впоследствии также и знатными молодыми людьми, ведшими беспорядочную жизнь. Т. к. посетители проводили здесь всю ночь, то подавались также напитки, что, собственно, прежде делалось только в питейных домах (ganea).
[Закрыть], сauponae, термополы, – освещенные огнями факелов, забитые самым пестрым народом. Здесь они все: воры, убийцы, матросы, беглые рабы. А также палачи, гробовщики, жрецы Кибелы…
Звуки флейты, цимбал, пения и танцев, крики опьяненных вареным критским вином, полуголых, беснующихся, скачущих в дикой пляске. В мгновение тишины нередок и жуткий предсмертный крик – кто-то получил подлый удар ножом в правое подреберье, в печень, и, заливаясь кровью, оседает на землю мешком, хватает растопыренной рукой землю Субуры…
Богатый клиент это, пришедший сюда с Большого Форума[111]111
Римский форум (лат. Forum Romanum) – площадь в центре Древнего Рима в совокупности с прилегающими к ней зданиями. Первоначально на нем размещался рынок, позже он включил в себя комиций (место народных собраний), курию (место заседаний Сената) и приобрел также политические функции. Эта площадь служила центром общественной жизни.
[Закрыть] по Аргилету[112]112
Аргилет (лат. Argiletum) – одна из центральных улиц Древнего Рима. Находилась между холмами Эсквилин и Виминал, пролегала между Субурой и Римским форумом. На ней располагались лавки ремесленников и книготорговцев, сапожников. Недалеко от Аргилета когда-то находились глиняные карьеры, и, возможно, именно от них улица получила своё название (лат. argilla – «глина»).
[Закрыть]. Шел, оглядываясь с опаской, дергаясь каждое мгновение. Он искал гадальщика, прозванного Египтянин, предсказывающего судьбу. Едва разложив свои странные, с рисунками, карточки, Египтянин вдруг побледнел, чуть не позеленел… Черная выпала табличка клиенту. Отказался Египтянин гадать. Клиент настаивал, гадальщик отказывался. Потом сказал, щурясь: «Иди уже, на пороге твоя судьба, ждет уже, не дождется…». Вот что имел в виду служитель судьбы! Не зря, не зря тянется к нему народ со всего Рима, не зря молва превозносит его. Смотри ты, угадал судьбу богача… И весть о его ужасном предсказании понесется по улицам благодаря слуге клиента, что был с господином, да бросил его умирать на земле квартала с неприятной славой.
Бежит, несется во весь дух Феб, навеки напуганный и предсказанием, и его мгновенным исполнением, и вот уже он в кругу света, в одной из таверн, где много людей и есть надежда на защиту…
– Убили! Помогите, убили! Моего хозяина – убили…
А надо ли кричать Фебу, и надо ли просить защиты здесь? Едва ли два человека повернулись лицом к Фебу, хватающему воздух ртом. Да какие! Глаза! Едва ли у тех, уличных убийц, были жестче. Бородатые, немытые, странные люди… Ухмылка какая-то подлая, с намеком, расцветает на лице одного из них, и от этой ухмылки ноги у бедного слуги подкашиваются, он оседает на пол, хватая воздух разверстым ртом… В этой ухмылке – действительно намек: «Шел бы ты, милый, подальше… А то ведь туника на тебе новая, расшитая, и пенула из доброй шерсти… А может, и кошелек у тебя есть, и набит ассами, а то чем другим, весомее? И ляжешь ты невдалеке от своего хозяина, чтоб разделить его судьбу, как положено доброму слуге, заливаясь собственной кровью… Чтоб неповадно было таскаться по нашим пескам тем, кому здесь нечего и делать. Тут – наш Рим, а там – ваш!».
Хозяйка-сирийка, оберегая покой своих гостей, махнула рукой флейтисту. Зазвучали ее кастаньеты, щелк, щелк, щелк…
И в этом звуке – тоже намек: «Нет уж, не у меня! Все, кто добрался в эту ночь до моего заведения, уйдут отсюда живыми и невредимыми. Мне не нужны неприятности с властями, и магистраты не найдут, чем от меня поживиться…».
Ошеломленного Феба подняли по ее приказу, усадили на скамью. Сунули в руку пирожок с сыром. Влили в глотку вино. Он едва ли понимал, что происходит. Потрясая бедрами, на какой-то немыслимый восточный лад, подплыла к нему хозяйка. Сама в греческой митре, глаза разрисованы, причудливый наряд. Пальцы у нее – щелк, щелк, щелк… а губы шепчут:
– Ничего, парень, пересидишь тут у меня ночь, перетерпишь горе с бедой… Утром разберутся, кого там убили, да и убивал ли кто кого? Пьяный ты, парень, померещилось спьяну…
А и впрямь пьяный. Когда уж в третий раз, невзирая на сопротивление, дюжие молодцы насильно влили в рот добрую порцию критского. А Феб с утра за хозяином по его многочисленным делам бегал голодным… Да со страху еще, со смертельного ужаса, как не напиться?
Визжит флейта, сорвалась и понеслась. Цимбалы подняли невыносимую трескотню. Кажется, лопнут уши… Бедра женщины перед глазами, складки одежд развеваются, обнажая тело.
Надо остановить глаза на руках. Руки ее неподвижны, мертвы. Она уже отбросила кастаньеты и словно убила руки. Тело – да, несется, летит, оно в каком-то вихре, но руки – средоточие покоя. И если смотреть лишь на них, мир обретет некоторое спокойствие….
Наконец-то оборвался последний высокий звук. Заглохли цимбалы. Тишина разразилась как благословение богов. Если бы еще не кружилась так голова…
– Песню! Добрую песню, хозяйка, – завопил вдруг бородач, чей недобрый взгляд не так давно вконец перепугал Феба. Где твой Афр, твой старый пест, которому повезло с тобой? Хотел бы я быть на его месте, и уж ты не скучала бы со мной, когда бы твоя ступка встретилась с моей палкой! Где твой повисший…
Словцо, что употребил бородач, не годилось к использованию в приличном обществе. А был ли кто здесь из этого самого общества?…
Толпа загоготала, заулюлюкала, затопала ногами в восторге от произнесенного. Привычная ко всему хозяйка-сирийка не вздрогнула даже. Кивнула головой одному из молодцов, что так рьяно угощали Феба вином. Улыбнулась бородачу нежно, почти зазывно. Подонок явно принадлежал к завсегдатаям заведения, и, видимо, разбрасываться даже такими посетителями не приходилось. Найдется в Субуре не одна крыша, где кормят, поют и танцуют. Несмотря на все запреты, что выставил Риму Тиберий. Ешьте, мол, по домам, в кругу близких и родных, все меньше разговоров. Все меньше тяги к поступкам. Умно, конечно, придумано. Да только Субуры запреты Тиберия не касаются. Те, кто у сирийки в гостях, другим своим домом похвастаться не могут, у них его попросту нет. А ей нужны деньги, как и всем…
Руки у магистратов, пожалуй, коротки, Субуру перекроить. Да и не станут. Император в Субуру не наведывается…
Невыносимо жарко. Стол, за которым сидят посетители, один на всех. Он сложен из кирпича, грязен и залит повсюду вином. Большие глиняные горшки на столе. В них – еда, и кругом по столу ее остатки. Печь никогда не остывает, еда готовится всегда. Вот и сейчас какая-то старуха возится с пирожками, сыплет муку мерой. Все ей не хватает, все она понемножку добавляет муки; недовольно трясет седой головой, упрекая себя в излишней добросовестности. Или голова эта трясется давно, без конца, от старости ее крайней, от немощи? Или то у Феба трясется все – от рук до взора?
Афр – старый, седой, исполненный достоинства воин. Как он скатился до этой трущобы, до непролазной грязи, до сирийки и ее сыновей, прижитых с нею, тех самых, что прислуживают за столом и так щедро, но непрошено льют вино в глотки посетителей? Кто же скажет об этом… Не сам Афр, он не похож на болтуна. Есть в осанке его нечто, говорящее о былой силе и красе, о гордости. Жизнь не лишила воина этих качеств окончательно, насколько это возможно в квартале Субура. Может, правая рука, на которой не хватало трех первых пальцев, или шрам через все лицо, или осанка его, прямая, правильная – кто знает? – питали эту гордость…
Под нежные, тихие на сей раз переливы флейты он запел. О чем? О подвигах былых, о славе римской, но погребенной впопыхах, на полях сражений. Голос его был не слишком хорош, не хватало силы и глубины. Впрочем, того и не требовалось здесь. Если первые несколько мгновений слушатели Афра и уделяли ему внимание, то очень скоро потеряли интерес к тоске, монотонно выплескиваемой певцом в несложном ритме. Кому интересна чужая боль, если она не обернулись криком, бурной пляской, ударом кинжала в ночи? Кровавое или страстное еще могут привлечь внимание жителя Субуры, но не тихая тоска…
Разгорелся страстный спор о достоинствах и недостатках пилума, упомянутого Афром во время пения. Жителю этого квартала неуклюжий дротик, которым трудно достать противника в ближнем бою, был не по душе, но старый воин, бывший соратник Афра, временами навещавший его в заведении, не согласился. Здесь, в Субуре, не утруждали себя приведением тонких аргументов, красивых доказательств. Спор в квартале всегда был громким, кто кого перекричит, кто успеет первым нанести удар. И вот, пения Афра и скорбных переливов флейты стало не слышно вовсе, а слышны только вопли и взаимные оскорбления спорящих. Впрочем, и это занятие не получило завершения. Оно было прервано появлением новых посетителей. Распахнулась дверь, в комнату не вошли, а стремительно ворвались шестеро. Странен был их вид для Субуры. Одеты они скромно, но при этом весьма достойно. Одеяния их, будь то пенула или лацерна, были безупречно чисты. Туники под верхней одеждой, и даже расшитые, а не обнаженное тело. А ведь те, кто уже сидел под стенами сирийки, не числили в качестве имущества даже туники. Бородач, напугавший Феба, предъявлял миру свой обнаженный торс не из любви к наготе…
А речь! Как не оденься достойный горожанин, хоть бы и в рубище, только открой он рот, как мигом житель Субуры вычислит чужого. Он не дурак, этот житель. Он многое повидал на своем веку, и в том числе – разве не был он зрителем, когда разыгрывались ателлана и мим, театральные представления его времени? Ряженых узнать нетрудно. И недолюбливают их здесь. И пощипывают, как того клиента, которого оплакивает Феб.
Да только этих посетителей лучше не трогать. Они и сами кого хочешь пощекочут. Из-под складок одежды видны короткие кинжалы. По крайней мере, у двоих из них военная выучка в крови, вон как подтянулся, прямо загорелся при виде их старина Афр. Признал в них начальство старый солдат, встрепенулся…
– Любезный мой Агриппа[113]113
Агри́ппа I (10 г. до н. э. – 44 г.) – сын Аристобула и внук Ирода Великого – царь Иудеи с 37 по 44 гг. н. э. Агриппа Первый родился в 10 году до н. э. и воспитывался в Риме вместе с сыном императора Тиберия – Друзом. Ироды были династией, правившей Иудеей. По происхождению они были идумеями, или эдомитянами. Идумеи считались иудеями, потому что примерно в 125 году до н. э. их заставили сделать обрезание.
[Закрыть], однако, и доставил ты нам развлечений! – двигая по скамье толчками гостей сирийки, говорил один из них. – Не доставало нам всякого сброда, норовящего поискать кошелек под складками одежды, да и саму одежду тянущего с твоего плеча без зазрения совести… Так ведь чего хуже, нарваться на ночную стражу! Ну как, как я объясню потом, что не грабежом занимался, а защитой от грабежа, что на спор решил остаться в квартале на ночь. Не пристало мне это…
Голос говорящего был слаб. Он задыхался от бега.
– Но, друг мой, возражал тот, кого звали Агриппой, тоже едва переводя дух. – Разве это не смешно? Старый воин, заслышав топот городской стражи, словно вор или убийца, зайцем понесся, поскакал прочь! И мы за ним, пятеро храбрецов, испытывающих свою судьбу и смелость!
Агриппа залился хохотом. Глядя на него, смеялись и остальные. Смех Агриппы был заразителен. Он хохотал, согнувшись, прижимая руки к животу, открыто, весело, без оглядки на обстановку и обстоятельства. Смеялись спутники Агриппы. Глядя на него, улыбались и Феб, и его недруг бородач; раздвинула свои губы в улыбке сирийка, несмело похохатывал Афр. Словно этот заливистый смех на несколько мгновений сблизил и объединил под одной крышей, как под знаменем, столь чуждых друг другу людей.
Агриппа был невысок, и был еще не стар, но уже представлял собой добродушного толстячка средних лет, с изрядно полысевшей на макушке головой. Глаза его, глубоко посаженные, темные, с густыми черными ресницами, в минуты спокойствия казались скорее грустными, печальными. В них светился незаурядный ум, даже мудрость обладателя. Не так это было, когда он смеялся. Смех, сотрясающий весьма грузное тело, менял выражение лица. Оно светилось, сияло, притягивало к себе…
– Однако, смех смехом, – заметил его собеседник, отдышавшись. – Но тот труп в грязной подворотне с кинжалом в правом боку являл собой нешуточную угрозу. Ведь это мы нашли его еще теплым, и склонялись над ним, ища в нем признаков жизни. Не нашли, а вот обвинение в смерти… Нас много, и мы говорили бы одно, и люди мы порядочные, известные лица. Однако не смутил бы власти наш вид, да и место наших прогулок? Ведь все это пахнет плохо. И шепоток бы пополз, марая нас незаслуженно. Нет, положительно, Агриппа, затеяно было зря, и только чудом избежали неприятностей!
Во время этого разговора, шедшего между двумя главными в этой кампании лицами, спутники успели окончательно потеснить и разогнать сидящих на скамье по одну сторону стола посетителей и решительно расселись сами. Освободив места с края для Агриппы и его собеседника.
Агриппа не стал отвечать осторожному своему собеседнику; в отличие от последнего, он не пытался шептать, не понижал голоса.
– Эй, хозяйка! – окликнул он стоящую в стороне наготове, но смущенную хозяйку. Сирийка боролась с двумя чувствами, никак не согласующимися друг с другом. Хотелось ей обслужить гостей, которые могли заплатить немало, да она боялась их. Инстинкт говорил ей, что люди эти обладают властью, следует сторониться их ей, с властью поневоле вечно не ладящей. А что тут сделаешь, в квартале Субура по-другому и быть не может, ведь ее завсегдатаи – люди заведомо дурных побуждений и поступков, она их не исправит, может только накормить…
– Ну, и что же ты стоишь, милая, окаменев? – весьма добродушно вновь обратился к ней Агриппа. – Можно подумать, сбережешь от нас свои запасы, коль постоишь в сторонке. Ну уж нет, мы голодны, и мы веселы, и готовы выпить и съесть все, что поднесешь. И люди мы добрые, тебя не обидим. Не прячь-ка от нас свинину, и пирожки свои тоже не прячь! И давай-ка нам простого, критского, винца, мысли у нас сегодня простые, чувства тоже, и вино должно быть простым…
Словно обретя силу в этих словах, бросилась к печи хозяйка. Побежали ее сыновья-молодцы за новым запасом вина. Старый Афр обрел вдруг голос, и громко, бравурно запел, забыв про флейту, обгоняя ее в дороге…
– Ох, ну и голос, ну и исполнение, – вздох одного из спутников Агриппы был весьма искренен и глубок. – Ну что за мука, кто наказал меня так строго, наградив вечными встречами с орущими ослами или громкоголосыми петухами? Почему я вынужден слышать эти повизгивания вместо соловьиной трели, куда бы я ни пришел? Что во дворцах, что здесь – одно!
– Не клевещи на старика, Луций. Он ведь поет, как может…
Агриппа улыбнулся юноше, прерывая его жалобы.
– Мне приходилось слышать, что ты прекрасный певец, и голос твой превыше всех похвал. Но карканье ворона и трель соловья равно угодны миру. Всякий имеет право хвалить Творца на собственный голос и слух. И на хорошего найдется лучший – разве не так?
– Здесь ты не прав, любезный Агриппа, – это вмешался в разговор его прежний собеседник, казавшийся главным среди них. – Мой племянник, сын моей сестры, он не заслужил в жизни доброго слова. Беспутный повеса, прожигатель отцовских денег, пьяница, мот – вот он кто. Трус, ни одного дня не знавший в лагере, в трудах или поте боя! И, однако, когда он поет, я забываю все его грехи. Я забываю, что позорит он род свой, лицедействуя и развлекая. Я плачу, и я, старый дурак, способен даже зарыдать и отдать ему собственное сердце. Что там сердце, я готов вынести ему даже собственные деньги, и ты, знающий меня вполне, не можешь не подивиться такому моему поведению…
– Гм… Агриппа состроил потрясенную физиономию. – Тому, кто способен вырвать у Суллы Лукулла[114]114
Фавст Корнелий Сулла Лукулл (лат. Faustus Cornelius Sulla Lucullus; ок. 3 г. до н. э. – ок. 40 г. н. э.) – римский политический деятель, сенатор, консул-суффект 31 года. Являлся прямым потомком (правнуком) диктатора Суллы по мужской линии и Помпея Великого – по женской.
[Закрыть] из рук деньги, доступно все, он сильнее Юпитера-громовержца!
– Ну, ладно, ладно, ты-то ведь не громовержец, однако, сумел кое-чего добиться! Не надо выставлять меня старым скупердяем, я не повинен в щедрости, это правда, но и не привязан к деньгам насмерть…
– И все-таки, раз уж мне довелось узнать, что талант твой безграничен, нельзя ли убедиться в его силе, юноша? – обратился к Луцию Агриппа. – Это должно быть чем-то великим, раз уж дядя твой уличен в раздаче денег…
– Здесь?
В голосе Луция чувствовалось непритворное удивление. Негодование.
– В этом хлеву, для этих скотоподобных лиц? Мне – петь – здесь?
Угрожающее ворчание на противоположной стороне стола, ропот. Все, как на грех, хорошо расслышали слова «хлев», «скотоподобные». Не стоит дразнить квартал дурных страстей. Можно нарваться на неприятности в квартале.
Но Агриппа был на высоте. В истории своего времени (а он удостоился письменной памяти потомков) он остался человеком, отмеченным несомненным даром дипломатии. Таким он был и в жизни. Ничего удивительного, ведь людские характеры не есть четко разделенные присущие им черты в отдельных видах деятельности. Но совокупность черт, проявляемых ими каждый день в самых разных обстоятельствах. Ведь вжилах Агриппы текла кровь и Ирода, и кровь Хасмонеев[115]115
Хасмонеи (ивр. חַשְׁמוֹנָאִים, Хашмонаим) – священнический род из поселения Моди‘ин (располагалось на границе Иудеи и Самарии), к которому принадлежали Маккавеи. Потомки Хасмонеев правили Иудеей с 152 по 37 гг. до н. э. Фактически они были вождями народа с начала восстания против Селевкидской Сирии в 167 году до н. э. Название «хасмонеи» упоминается у Иосифа Флавия, в Мишне и Талмуде. Однако, в книгах Маккавеев имя Хасмонеи не встречается. Иосиф Флавий производит имя «Хасмонеи» от прадеда Маттитьягу; исследователи предполагают связь этого имени с деревней Хашмон, областью Хашмона и т. п.
[Закрыть]. Энергию и находчивость он унаследовал от первого, личное обаяние от вторых.
– Ну-ну, эти славные люди, конечно, не разодеты в блестящие тряпки. Я бы даже сказал, они вовсе раздеты… Улыбка Агриппы, посланная бородачам, была обезоруживающей, предельно дружеской, при этом назвать ее заискивающей никак нельзя было.
– Однако, юноша, кто сказал, что достоинство должно быть облечено в материю? Оно живет в сердце…
Обежав глазами круг людей на противоположной стороне стола, Агриппа добавил:
– Если мне не изменяет внутреннее чувство, я вижу здесь старого солдата, не раз проливавшего кровь во славу Рима… Матросов с римских кораблей, не так ли, чьи лица задубели от соли и ветра… Кто бы вы ни были, жители великого Рима, я приветствую вас! Я вас люблю!
Юноше, которому предложили спеть для «сброда», ничего иного не оставалось. Никакой любви к согражданам, по крайней мере, к этим, он не испытывал. Но зато успел отметить благодетельное влияние слов Агриппы на лица. Брови разгладились, губы растянулись в улыбках. А ведь несколько мгновений тому назад в воздухе повисло нечто, вызванное его словами. Нечто, что успело его напугать до дрожи. Он действительно был трусом. Он действительно успел пожалеть о сказанном…
Впрочем, не один только страх побуждал его петь. Он родился артистом, и неуемная жажда признания жила в нем. Луций бросил взгляд на молодого человека, с которым он сюда явился, и дружбу с которым подчеркивал все это время. Они без конца перешептывались, оглядывая круг лиц за столом, обменивались впечатлениями, посмеивались, морщились, отведав непритязательную еду, предложенную им хозяйкой, чуть ли не за руки держались. Утвердительный кивок был ему ответом. Друг предлагал ему спеть. Певец тут же принял компромиссное решение – будет выступать для своего товарища, а это все меняет. Он обратился к флейтисту, сказал ему несколько слов.
Удивительно, как преображает талант человеческие лица. Вот сидел в заведении римлянин из знатных. Мелкий человек, чья родовитость, впрочем, не позволяла ему окончательно затеряться в толпе – мало ли в толпе трусов, бездельников, дураков?
А встал во весь рост, готовясь петь, совсем другой. Светилось его лицо вдохновением. Грусть, понимание, рожденное проникновенной этой грустью, отобразились на нем. Откуда что взялось – и поволока в глазах, и яркий румянец вспыхнувших огнем щек. Певец выставил руку вперед, словно протянул навстречу к звукам флейты, что возникали в воздухе тесной комнатушки, повисали на несколько мгновений, и гасли, таяли в дымном чаду печи…
Голос был из тех, которые зовут «божественным». Чудо, истинное чудо! Две складочки гортани, чья вибрация рождает такой звук, они ведь одни на несколько тысяч подобных, а если присовокупить к ним абсолютный слух, то такое сочетание становится весьма редким и потому бесценным. Голос лился, струился в воздухе, заполнял собою все. От сердец, рвавшихся навстречу, до нелепых хозяйских горшков, стоящих в углу у печи. Мощь его была удивительной. Казалось, он выплеснулся наружу, затопил улицы. Заставил замолчать тревожную Субуру, затихнуть беспокойный Аргилет, и, напротив, разбудил тишину на спящем ночном Форуме. И при этом, при всей своей мощи, голос оставался проникновенно нежным. Пошлое сравнение «сладкий», но ведь и оно применимо, когда не хватает слов. Трудно выразить чувство, возникающее в глубине тела от переливов великолепного голоса. Взлетаешь с ним на самую вершину, а потом летишь вниз, на равнину, с ужасным и захватывающим ощущением падения, зная, что не разобьешься…
Вскочив на ноги, ухватив себя в волнении за выбритый подбородок, внимал пению Агриппа. Давешний Фебов бородач, напротив, мял бороду, тащил ее книзу, терзал, не зная зачем. Сам Феб, сброшенный посетителями на пол, давно уже спал, будучи мертвецки пьян. Но и он проснулся, зашевелился, потянулся за голосом. Но нет, уронил вновь голову, захрапел… Донельзя раздраженный храпом, толкнул его ногою дюжий молодец, сын хозяйки, заставив замолчать. Не сочетались звуки храпа и сладкая боль в душе парня, вызванная пением. Он слушал певца и единственное воспоминание, достойное этого пения, возникало в душе, раня и тревожа. Год назад довелось побывать парню в богатом доме, возле Курии. Видел он мельком сенаторскую дочь. В розовой столе. Волосы рыжие роскошные подняты высоко, закреплены на затылке. Глаза зеленые, глубокие. Она соизволила спросить у него что-то по поводу рыбы, которую он принес в сенаторский дом. Он слышал и как будто понимал слова, но не дал ответа. Она говорила иначе, то был язык Рима, но он его не знал почему-то. И вот сейчас, слыша пение, он снова ощущал это, непонятное, тревожное. Родной вроде язык, и знакомый лад, но он этим языком не владеет. Было сладко, и при этом больно почему-то. И парень снова пихнул ногой ни в чем не повинного Феба…