Текст книги "Калигула"
Автор книги: Олег Фурсин
Соавторы: Манана Какабадзе
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 28 страниц)
– Заплатит сестерциями, Публий. Для тебя подобное кровопускание куда более неприятно, чем то, которому подвергся Лавреол? Не отвечай, я и сам знаю. Деньги тебе дороже жизни…
Потом пошла история Кинира и Мирры[375]375
Кинир (др. – греч. Κινύρας) – мифический первый царь Кипра, основатель кипрского культа и первый жрец Афродиты. Он принадлежит ещё к финикийской эпохе Кипра, но поселившимися впоследствии на острове греками был включен и в греческие мифы.
Мирра (Смирна, др. – греч. Μύρρα, Σμύρνα) – персонаж древнегреческой мифологии, дочь царя Кипра Кинира и Кенхреиды, мать Адониса (отец и дед одновременно в древнегреческой мифологии – Кинир). Она воспылала грешной любовью к своему отцу и, пользуясь чужим именем и темнотой, утолила свою страсть – возлегла с ним во время праздника Деметры. Отец, раскрыв обман, хотел её убить, но Мирре удалось бежать. В Сабейской земле она превратилась в мирровое дерево.
[Закрыть], она позабавила императора, и только. Слез его никто не увидел, впрочем, и не ждали от него слез. Калигула же объяснил свое равнодушие сенаторам, что были с ним.
– Все эти греческие истории хороши, когда бы ни одно обстоятельство: переделаны поздними авторами в соответствии со своими представлениями. Не верите мне, так спросите у дяди. Кинир кровосмешение с дочерью грехом не почитал. У этих древних народов, о которых речь, по матери велось наследование. Кинир, потерявший свою жену, взял в жены Мирру, чтобы властвовать и дальше. От их брака родился прекрасный Адонис. Ничего такого плохого не случилось. А мне предлагают трагедию, в которой оба – и отец, и дочь, – не переносят своего позора. Мне даже не смешно. А предлагают поплакать…
Переглянулись сенаторы. Опустили глаза долу.
Только Калигула отнюдь не дурак, хоть и болен. Усмехнулся. Продолжил обсуждение.
– Конечно, чаще брат с сестрой совокуплялись, это верно. Посудите сами, кто может родиться от брака старика и юной девушки, когда нет уж мужской силы? Кинир, правда, не был стар и сам, говорят, красив, как Адонис.
Сенаторы не поднимали глаз, казалось, все разом вдруг заинтересовались безмерно рисунком мрамора на полу. Красивый такой рисунок, полоска белого мрамора, потом черного, потом розового.
Вгляделся и принцепс в рисунок. Не нашел ничего такого, за что бы зацепиться. Но цвет лица его сделался розовым, под стать столь оживлявшей пол полосе мрамора.
– Ну да, по-вашему, только и дел у меня, что подражать грекам. Или египтянам. Знать – не значит подражать. У вас своих дел должно быть, полно, а вы моими развлекаетесь. Не одно, так другое придумаете. На днях рассказывали, уж и с Эдипом меня сравнивали. Только Цезония мне не мать, хоть и старше годами. А Друзиллы нет уже. Успокоились бы вы, что ли. Пока я не соберусь успокоить…
Цезарь надулся, помрачнел. Объявил, что завтракать сегодня не будет. Надо было исправлять положение. Мгновение за мгновением утекало время в вечность. Время сегодняшнего драгоценного дня, закат которого непременно должен был окраситься в багровый цвет. Цвет пролитой сенаторами крови. Разве не так они решили?
Помог Павел Аррунций[376]376
Павел Аррунций (лат. Pavlius Arruntius; ок. 1 – 41 гг. н. э.), вероятно, сын Луция Аррунция, консула 6 г. н. э., и Эмилии, дочери триумвира Лепида. В 41 г. являлся наиболее приближенным к Калигуле.
[Закрыть]. Не потому, что знал. По неведению да по нетерпению своему. Чувствительностью друг Калигулы не отличался. Надоело ему театром развлекаться. Не находил он ничего интересного в представлении. То ли дело – цирк, гладиаторские бои да состязания в конных бегах. То чувство, которое охватывает на последнем круге, после меты, когда вырывается колесница вперед неудержимо, несутся кони вперед! С каким театром это сравнишь?! Принцепс – знаток, он и в хорошем ударе, и в надежном коне толк знает. Так нечего и время зря тут терять. Раз уж нечем развлечься пока, так хоть поесть бы. Понежиться в термах. И поговорить о стоящем. О нем часами разговаривать можно.
Калигула выслушал возражения друга с улыбкой.
– Да, тонкости в тебе, друг мой, Аррунций, даже меньше, чем в моем Инцитате. Кровь в ваших жилах течет благородная, тут мне нечего сказать. Но Инцитат, тот меньше жрет и пьет. И терпения в нем больше. Он, мой конь, часами молчит. А ждет меня порой неделями. И любит меня. Не мой корм любит, а меня; в противном случае куда больше любил бы конюха, что за ним ходит. Тот его кормит, не я…
Но, съязвив, выплеснув порцию желчи на друга, Калигула как будто успокоился. И вышел из ложи, направившись, по-видимому, к завтраку. Аррунций потрусил за императором. Ничуть не смущенный отповедью. Раз цель достигнута, и завтрак на расстоянии небольшой пешей прогулки, к чему злиться? Калигула не зол сам по себе. Просто боль его измучила. Который день не отпускает. Когда не болит голова, разве он таков? Кому же знать, как не Павлу Аррунцию. Правда, светлых дней все меньше, почти не бывает. Раньше-то их больше было. Дней, когда смеялся властитель беззаботно с друзьями. Тоже бывали шутки, и порой весьма острые, да только не было этой вот желчи и раздражения. И усталости такой в голосе тоже. А что поделаешь?
Пошли к подземной галерее между дворцами. Настроил Калигула немало. И дворцов, и переходов. Аррунций давно заметил, как трудно императору пересекать большие площади, залитые светом. Как утомляет его пестротой и шумом толпа. Калигула отгораживался. Затенял, закрывал, застраивал…
Пошли за императором и остальные. Прежде всего, почти за спиной у них, выстроились преторианцы. Кассий Херея, Корнелий Сабин. Чего только вдвоем сегодня? Не терпится службу нести, соперничают? Перепутали дни? Впрочем, праздники. Народу всякого много. Не помешает и двойная охрана.
Следом двинулись сенаторы. Аспренат, Бальб, Азиатик… Их-то кто звал, какая служба? Выразить почтение и любовь? Никто ведь не поверит. Тем более принцепс. Ну да пусть идут. Не выгонишь же.
Попытался обойти гвардию телохранитель Калигулы. Из германцев, самый который дюжий. Говорил Калигула, что он сын вождя, самого того вождя, что Квинтилия Вара с легионами в ловушку заманил. И чего такого рядом держать? Он ведь руками задушить сумеет. Правда, на Калигулу смотрит так, словно тот сам Юпитер. С обожанием и преклонением. Так оно и есть, наверно, для германца. Вытащи такого из его глухих лесов, да в город, величайший из городов. Поставь между храмами, на открытых площадях, посреди толпы римлян. И то уж растеряется. Мало мы их на триумфах видали, что ли, дикарей этих! Сразу сморщивались, теряли в росте и весе великаны, как протащишь их за собой на потеху толпы. А когда их сам император к себе приблизил, император, покоривший их земли! Да что их земли, вся земля под нашими калигами!
Не пускают преторианцы телохранителя. Да и весь кельтский легион Калигулы оттирают в сторону. Вечная между ними тяжба. Германцы хотят одного: быть поближе к телу охраняемого ими императора. Да ведь преторианцы хотят того же! Она, гвардия императорская, на то и гвардия, чтоб охранять. Для того и существует. Обидно им, преторианцам, что император все чаще пренебрегает ими. Кассий Херея твердит, что безопасность правителя теперь уже не безопасность, а сплошная опасность. Если тот сам окружает себя кровными врагами своими. Только убедить Калигулу в этом невозможно. На все упреки Калигула отвечает одно: они-де со мной связаны насмерть. Не будь меня, что их ждет? Рабство, гладиатора судьба да смерть? А со мною рядом они люди, да какие! Я им не только жизни, я им дал уважение окружающих, хлеб дал и кров. Не враги они больше, и еще неизвестно, кто лучше, враг ли открытый, прирученный тобой, или друг заклятый…
Такие разговоры не по нраву гвардейцам. Вот и сейчас: оттеснили они германцев от императора. И за собой еще повели человек десять гвардейцев. Сенаторы тоже этому посодействовали. Недовольны германцы, но на сенатора с мечом не пойдешь. Даже если очень хочется. Улыбнулся криво дюжий дикарь, сын Арминия. Дал знак своим: обходите галерею, встречайте императора у выхода, в покоях. Отделилась большая часть отряда, резво побежала туда, куда велели. Будто бы и там преторианцы не выставили своих? Ладно, разберутся сами. Много охраняющих, так это не мало.
Прежде чем спуститься вниз, остановился Калигула. Поговорил с мальчиками. Это мимы, что сегодня представлять еще будут. Мальчики из азиатских семей. Калигула был восхищен их акробатикой уже раньше. И просил принять участие в играх. Император никогда не бывает зол с детьми. Пусть даже болит голова, а лицо все равно светлеет. Вот и сейчас: треплет одного из них по кудрям. Смеется над чем-то. А, мальчик ответил на вопрос, весьма бойко ответил. Кажется, Калигула спросил, может ли тот изобразить принцепса. Мальчик ответил, что может, и прошелся туда и обратно с видом весьма напыщенным. Словно и впрямь величие, ответственность взвалил себе на плечи, примерил. И рады оба до смерти. Кто еще заразительней умеет смеяться, мальчик ли юноша, взрослый ли мальчик Калигула? Отпусти его головная боль, он еще не так посмеется. Но боль повсюду с ним, и морщится цезарь, прикусывает губу. А что мальчишке, ему невдомек, он еще говорит, говорит по-гречески, громко, и заливается вновь. Калигуле вот не до смеха, но он тоже бы улыбается, улыбается из последних, наверное, сил…
Не успели сойти в галерею, как скользнула впереди тень. Этого-то не ототрешь в сторону. Имени никто не знает, так и говорят о нем: Тень. Была при Тиберии, стала при Калигуле. Лицом и статью римлянин, повадками истинная тень, человек этот никому не известен. Подозревают, конечно, что это глава некой тайной службы. Появляется, когда захочет. Исчезает, когда считает нужным. В последнее время чаще появляется, нежели исчезает. Одному ему ведомо, почему. Да Калигуле. Отчет Тень отдает лишь последнему. Говорят, правда, что видели Тень и в доме Клавдия, дяди правителя. Что там имеет постоянный приют эта загадочная личность. Но так говорят, а как оно на самом деле?
Вот и спуск. Ступеней десять вниз по мрамору лестницы. Вдали отсветы факелов преторианцев. Они расставлены по периметру, светить, охранять. Приветствовать властителя.
И вот тут! Десять ступеней прошли. Десять, может, двадцать шагов, тоже. Потом вдруг померещился Аррунцию шум за спиной. Краем глаза, повернувшись, успел он вроде захватить взметнувшийся лоскут сенаторской тоги. Обрушилась на него тьма, до того самого мгновения обрушилась, когда пришлось ему очнуться на полу галереи, и в смутном свете оставленных факелов разглядеть смерть. Кровь свою и чужую почуять. В страхе ползти, благословляя Фортуну за подаренную кем-то жизнь…
А пока Аррунций пребывал во тьме, разыгрывалась в галерее невероятная драма. Решалась судьба человека Калигулы и государства под названием Рим.
Обрушился на Калигулу удар меча, справа, между основанием шеи и ключицей. То ли рука дрогнула у Кассия Хереи: а что? Может быть! Не каждый же день приходится принцепса убить… То ли сам Калигула, почуяв опасность, сделал шаг вперед. Брызнула кровь от удара меча, но разве то рана, это еще не рана, а царапина. Вскрикнул Калигула. Обернулся Калигула. Смотрит в глаза Херее, а тот меч опустил, и тоже цезарю взглядом отвечает. Раньше-то, видно, не удалось им разглядеть друг друга. Вот теперь, в полутьме, в отсветах факелов спешат увидеть. Недолго, мгновение одно, а со стороны вечностью бы смотрелось…
Тот, что шел впереди, будучи Тенью, тенью и метнулся назад. Уже с мечом в руке. Да только расстояние между ним и императором уже большое. А на пути три гвардейца выросли. Те, что из боковой двери выпущены факелоносцами. Тоже мечи обнажили.
– Заговор! Защищайте принцепса!
Высекли мечи искры. Тень бьется с гвардейцами. Странно смотрелся бы бой, было бы кому взглянуть. Берегут преторианцы Тень. Отбиваются от его яростных ударов, и только. Нехотя так. Оно и понятно, может быть. Тайная служба имперской власти, она хоть и невидимая, но настоящая угроза. Император лишь верхушка, она же основание. Кому же хочется столкнуться с властью, что лежит в основании? Убьешь этого, так ведь они что грибы после дождя, и повсюду глаза и уши! Отомстят! Не страшнее даже и сами боги. Ведь о богах говорят, что они лишь вымысел красивый, давно говорят. Этот вот не вымысел, отнюдь. Он у постели Тиберия был, он и допустил смерть старика к его ложу. Есть приказ: удержать на расстоянии. Значит, надо держать.
Слышен рык германца позади императора. Время от времени зовет он на помощь на чужом Риму языке. Да разве германец в родном лесу, открытом воздуху и свету? Голос его глушит подземелье. А если и услышали что-то наверху, так преторианцев еще обойти надо. Много их с обоих концов галереи.
Этого не приказано щадить. Он весь в крови, и едва стоит на ногах. Но если не сражается сразу со всей десяткой преторианцев, так только потому, что нет места в галерее. По трое бросаются гвардейцы на дикаря. Не сейчас, так через несколько мгновений опустят мечи на его голову. Вот сейчас…
А что император? Он, который и воин, и гладиатор, и возница, и полководец, он, который не должен бы сдаться, как другие сдавались? Сын Германика, если бы только был он сыном Германика, и больше никем, уже не пристало ему сдаться!
Выбит меч из руки его. Слишком много противников, и все они знали выучку легиона. Все, даже сенаторы, что стоят тут. Это Рим, и воинов тут много. А император один. Один против сенаторов стоит принцепс. И вот уже кричит Корнелий Сабин:
– Hoc age![377]377
Делай это (лат.) – древнеримская формула призыва к вниманию и соблюдению благочестия, обращаемая, в данном случае, к участникам священнодействия – принесения в жертву богам.
[Закрыть]
Так говорят, когда приносят жертву. Он, цезарь, жертва для этих людей.
Кассий Херея смелее других будет. Обида гложет преторианца. Обида ведет за руку. Он заносит меч…
И снова удары мечом. Корнелий Сабин. И еще. Кто там еще был обижен?
– Бей еще! – слышен чей-то крик.
Принцепс упал. Отступили убийцы. Слышны крики снаружи галереи, и уже бьются на выходе преторианцы с германцами. То ли шум все же долетел до ушей телохранителей, то ли некто с того конца добежал, не видно, дескать, принцепса, мы пробиваемся, бейтесь и вы…
– Уходим!
Открыта боковая дверь, потайная до сегодняшнего дня.
Есть куда уйти, и убийцы один за другим ускользают, уходят.
Но придется остановиться. Придется вернуться. Принцепс встает в полный рост, тот, кто был убит ими неоднократно. И меч в руке его. И если кричать он уже не может, то все же слышно им, как он говорит.
– Я еще жив!
И в этой фразе – насмешка. Гордость собой. Вызов.
Не стерпеть этого Кассию Херее. Он долго терпел. Не только насмешку. Он, человек порядочный, верный, мужественный… Он так долго терпел свой собственный страх! Лелеял, уговаривал, взращивал. Как всякий, кто с пиететом относится к себе самому, не раз шептал, куда-то внутрь: «Погоди немного, не сегодня, сегодня опасно. Настанет день, и ты отомстишь!».
День настал. А император жив, и все еще насмешлив!
И осторожный трус в Херее умер. Сегодня, в мгновение это умер. Чтобы там ни было впереди, Кассий Херея больше не боится. Он готов ответить за все! Сейчас только сотрет улыбку с ненавистного лица. Главная задача на сегодня, на завтра, навсегда: чтобы обладатель мальчишеской этой улыбки был мертв!
Меч нашел себе пристанище в глубине тела Калигулы, в области сердца. Был выдернут обратно Хереей. Император упал без стона, без вздоха. Навзничь, лицом вниз. Отбросил меч легионер. Больше он не понадобится. Вряд ли можно дважды сделать благое дело. Такого значения, нет, нельзя…
Мгновение только и смотрел на дело рук своих. Звал его Корнелий Сабин. Волновался друг: наступали на пятки германские телохранители. Слышны были они уже: не только голоса, но мечи. Ушел Кассий Херея в боковую дверь. Но осталась она незапертой…
Недолго простоял над императором и тот, кого звали Тень. Перевернул, коснулся шеи там, где бьется обычно жизнь. Здесь жизнь не отдавалась толчками, не билась. Выпрямился Тень. Громким был вздох, что вырвался из груди.
– Прости, – прошептал. – Не мне, но Риму! Я всегда за Рим! Тем более, что уже все равно опоздал.
В поле зрения бегающих его глаз оказался меч Хереи. В крови императора, грозное орудие убийства. Покачал головою Тень. Осторожно взял меч за рукоятку. Укрепил на поясе. Рядом со своим. Постарался прикрыть складками одежды.
Уходил через ту же дверь, что и заговорщики. Словно признав дело оконченным, захлопнулась дверь. Закрылась плотно, стык в стык. Словно и не было ее…
Ворвавшиеся в галерею германцы долго стояли в ступоре над искалеченным телом. Услышав негромкий стон Аррунция, растолкали, привели в чувство. Немного же было толку от друга принцепса. Увидев Калигулу мертвым, завизжал, затопал ногами. Бросился к выходу с криками:
– Не знаю ничего! Это не я, не я! Я ничего не видел!
Не стали гнаться за ним телохранители. Ясно, что не этот.
Сенатора Аспрената они уже убили. Попался им в руки, искал цезаря зачем-то. Кровь на тоге. Сенатор кричал, что это – кровь утренней жертвы, такая же на одеждах самого Калигулы. Ему отвечали, что теперь ее на одеждах принцепса много больше, и должен же кто-то им за это ответить…
Кровь, она у всех одинаково красная, это верно. Что у Калигулы, что у Аспрената. Что у утренней жертвы. Что у преторианцев, которых успели они убить. Теперь-то зачем мечами махать, когда нет в живых Калигулы, вот он лежит, убитый, мертвый цезарь.
Зачем им мертвый цезарь? Будь он живым, понятно, а так…
Схлынула злость у германцев. Подобрали они не подававшего признаков жизни, но еще теплого предводителя своего, унесли. Может, еще оправится, а нет, так будет ими оплакан и предан обряду. Как положено. Как у римлян положено, им, германцам, понять трудно. Вот оно, их величие, их собственная слава, на полу в холодной галерее. Крови-то сколько! И впрямь на крови стоит этот город. Дома, храмы, площади, красиво это. Но не лучше свода деревьев над головой, и куска синего неба, что сквозь свод пробивается. Не лучше!
А в курии сената ближе к вечеру стоял убийца Кассий Херея. И вещал о вновь обретенной свободе. И о республике говорил, о восстановлении ее. И просил пароля у сената, и получил его: «свобода», объявили ему сенаторы. И рукоплескал ему продажный сенат.
И уже начали борьбу за власть Валерий Азиатик и Марк Виниций. Уже бросали друг другу обвинения. А на улицах Рима обескураженные граждане оплакивали смерть своего любимца. Кровь Германика и Агриппины, собственную кровь и плоть свою…
И уже подняли на щиты свои преторианцы Клавдия, и несли в свой лагерь. Им свобода в лице сената не пришлась по нраву. Гвардия принцепса, она одному принцепсу и подчиняется. Один начальник, не шестьсот. Или не подчиняется принцепсу, как сегодня с утра. Только не сенату это решать. Пусть нобили потирают руки в предвкушении. Как же! От Клавдия, кроме того, что славен его род, и к власти давно приближен, от него уже, можно сказать, потекли денежки в карман преторианцев. Он от обещанного не отступит. А нобили, они поручения привычны раздавать. Деньги у них считаны-пересчитаны, да все для себя.
Жизнь развивалась дальше, текла своей чередой. Оставался лишь Калигула на том месте, где прервалась его жизнь. Ах да, и члены его семейства…
Оставались в живых вдова и дочь Гая. Ненависть еще не была выплеснута окончательно. Не все успели обагрить руки в крови. Не все насытились мщением. Оставшиеся члены семьи принцепса могли быть угрозой, причиной гибели города и законов. Разумеется. В особенности девочка Друзилла. Она, ребенок, которому было чуть больше года, своим плачем могла побудить сограждан к возмущению. И смотревшаяся рядом с императором матерью его, даже не старшею сестрой, молчаливая Цезония. Угроза нешуточная. Погибель городу верная…
Но даже Херея не смог сделать это своими руками. Горя ненавистью, не представлял все же, как подымет меч свой против беззащитной женщины и осиротевшего ребенка. Такое случалось в его жизни, когда покоренными лежали перед ними, римлянами, города и страны. Но то в бою, в пылу, в беспамятстве! По приказу, наконец! Но не приходилось солдату брать Рим и женщин его в атаке…
Страшно стало. Стыдно. То был его день, и судьба вознесла его высоко, вдруг сделала героем. Ему рукоплескали сегодня в сенате. Его благословляли.
Замотал головой, отрицая возможность участия в подобном, и Корнелий Сабин. Как не свернул себе шею при этом. Побледнел и затрясся, и все качал головой, и руками махал. Он был тем, кого преторианцы называли «тигром». Он щедро раздавал зуботычины подчиненным. Он умел и любил убивать. Он, в конце концов, тоже был героем дня сегодня. Но женщина, римлянка, жена императора, и ее неразумная, неповинная ни в чем дочь!
Пригодился для этой цели другой. Трибун Юлий Луп. Родственник одного из сенаторов, причастных к заговору. Так себе человек, не первой когорты. И приказу повиновался с какой-то радостью, извращенной, настолько явной! Херею даже передернуло от отвращения, а старый солдат имел причины ненавидеть, или думал, что имел…
Но куда там Лупу до тонкости чувств такого, как Херея! Тот, в конце концов, сегодня свое у жизни урвал, пусть посторонится. Он, Луп, ведь не Цезонию пошел убивать, не ее девчонку. Он тоже становился героем! Он вписывал себя в историю. Никак не причастный к заговору, он прилип к Кассию Херее с самого появления того сегодня в сенате. Луп так хотел гордиться своею собственной гражданской доблестью, каковой не имел. Прилипнув к Херее, он ею словно пропитывался. Он почти поверил в свою принадлежность к заговору с самого начала. А тут вдруг такое поручение! От таких людей! Сам Валерий Азиатик посмотрел на него со значением. Сам Бальб похлопал его по плечу!..
И он пошел. Побежал. Задуматься перед чем-либо, что может послужить на пользу народа, навлечь на себя укоры? В таком-то деле промедление и впрямь смерти подобно. А вдруг найдется другой, и его, Лупа, опередят? Весь остаток жизни проведешь в сожалениях, что не сам успел. Принять участие в истреблении тиранов! Вот как это следовало назвать, и Луп так это и назвал!
Где следовало искать вдову? Ему сказали: у тела мужа.
А где же еще быть ей, неутешной? Никто ведь не позаботился начать приготовления к погребению, как следовало. Никто не пришел плакать с нею рядом. Ни единого человека из тех, кто окружал ее еще сегодня утром. Вчера и позавчера. Их тех, кто льстил и кланялся, кто был в услужении и заискивал. В мгновение ока, как только обрушились мечи убийц, лишилась она не только мужа. Лишилась близких, родных, знакомых. Слуг…
Девочка ее только была рядом с ней. Лежала рядом, завернутая в какие-то тряпки. Долго кричал ребенок от голода, но не слышала, или не внимала ей просто обезумевшая, растерянная мать. Наплакавшись, девочка заснула. В какой-то мрачной, узкой галерее, что служила переходом между дворцами, принадлежащими ей по праву рождения. На холодном полу, возле полуживой матери и мертвого отца. Кровь Юлиев, потомок императоров Рима. Просто уставший, голодный, измученный ребенок.
Плач Цезонии услышал Луп как-то издалека. Не потому, что был он громок, не кричала вдова. Только горе ее было без конца и края, огромное ее горе. А голоса не было почти. Горькое ее горе о себе кричало. Уложив голову Гая на свои колени, распустив волосы – что говорить, не густые и не блестящие, и много седых, больше половины! – тихо роняла она слезы. Временами причитала. Вся одежда ее была в крови. Грудь, плечи, руки, – все в крови, вытекшей из ран, что нанесли убийцы. Словно не видела этого Цезония. Ласкала голову Гая. Касалась поцелуями лица. И причитала, причитала.
– Говорила я тебе, мальчик мой, говорила же! Уж сколько раз говорила, милый. Да разве ты меня слушал, любимый? Ласкать ласкал, а слушать не слушал. Сколько же раз ты отвечал мне: «Не твое это дело, родная, сам знаю. Мне от тебя не советы нужны, знаешь ведь. Знаешь ведь, что нужно мне. А советчиков мне и без тебя хватает. Советчиков много…» Где ж они теперь, советчики твои, мальчик мой… Никого и нет, кроме меня. Никому мы не нужны. А ведь я же тебе говорила…
Нашептывала вдова. Вслушивался отчего-то вдруг потерявший резвость свою Луп. Чуть не на цыпочках теперь крался к Цезонии убийца. Мысли были короткими, злыми. Накручивал себя, пробуждал гнев Луп. «Чем могла старуха привлечь императора? Говорят, зельем любовным. Люди не врут. Я б ею и то не прельстился, а я не из разборчивых. К тому же деньги императору не нужны, по крайней мере, не так, как мне… когда бы из-за денег, я бы еще понял. Опоила зельем. А может, потому и болел. Вот он по ее указаниям и жил. Все содеянные им несправедливости, все, все – по ее наущению! Вот она о чем, все она ему нашептывала, вот и сейчас, мертвому. Мол, не всех убил, мало уничтожил. А я тебе говорила! Достойна смерти. А я достоин чести убить. Сейчас вот, погоди-ка немного… Подберусь!».
Цезония все же услышала. Повернула голову в его сторону. Луп поразился вновь: и впрямь седая, старая, в морщинах.
Она не знала, кто пришел. Может, узнавала, может, нет, все равно ей было. Не знала и не хотела знать.
– Вот, смотри, – сказала Лупу, словно вчера с ним простилась. – Смотри, что с ним сделали, с принцепсом. А ведь я ему говорила…
Луп поднял меч.
Она поняла. Он запомнил ее улыбку. Тихую, мягкую такую. Радостью озарилось ее лицо. Ничего больше не сказала. Обнажила шею, отведя волосы в сторону. Он и ударил…
С девочкой было проще. Он просто схватил ее там, где в груде тряпок должны были быть ножки. Его ладоней хватило. Размахнулся. И размозжил ей голову об стенку. Галерея была узковата, но размаха ему довольно. Тельце небольшое, хватило ему места. Ему всего хватило, решимости тоже…
Долго царила тишина в галерее. По мраморному полу с мозаиками, столь любимыми Калигулой, растекалась кровь. Неприбранными лежали на нем тела мужчины, женщины и их ребенка. Никому не было дела до них. Рим решал, кто будет следующим. Рим надрывал глотки в сенате и на площадях, Рим рукоплескал и приветствовал. Он жил, безумный город, а эти трое, они были мертвы; они ушли. Их убили однажды; убьют еще не раз рассказом о том, какими чудовищами они были при жизни. Их оболгут, оговорят. О них расскажут тысячи сплетен. Не пощадят и ребенка. Скажут о крошке Друзилле, немногим больше года девочке, что она была злой и вечно норовила выцарапать глаза другим детям, ненавидела их; что она бросилась на легионера, убившего ее мать, с кулаками… Злая! За это и была убита им!
Даже если предположить, что ей было два года к моменту смерти, что представляется сомнительным, исходя из исторических данных. Даже если поверить в то, что двухлетнее дитя бросилось защищать мать, не испугавшись большого мужчины, ударившего мечом родительницу…
Что, кроме восхищения, можно при этом испытать? Храброе маленькое сердечко! Истинная внучка Германика, унаследовавшая его несгоревшее сердце…
Нет нужды. Пусть говорят. Им уже все равно. На полу с мозаиками, которые лично выбирал принцепс, лежат трое: мужчина, женщина, ребенок. Благословенная тишина царит в галерее. Риму нет дела до них. Но и им уже нет дела до Рима. И в этом великое благо, подаренное смертью…
Но послышались робкие шаги издали. Кто? Неужели хоть кто-то из людей захотел отдать дань былому величию? Коснуться поцелуем холодной руки? Сказать о любви?
А! Ну, конечно! Среди здоровых и благополучных нет таких. Они у ног нового владыки Рима. Здесь только существо, именуемое Порциусом. Недочеловек, бедняга, дурачок…
– Калигула! – говорит он мертвому владыке. – Калигула! Вставай!
В одной руке дурачок держит неизменную миску с полбой. Другою касается плеча принцепса.
Мокро повсюду: и плечо, и грудь, и живот мокрые. И цезарь мокрый, и женщина его, что склонилась над ним. Все в красном. Это цвет крови. Порциус знает. Это красивый цвет. Только он что-то значит. Он значит плохое!
– Калигула, – робко спрашивает Порциус, и в голосе его слышна еще непролитая слеза. – Ты уже не самый главный? Они так сказали. Они смеялись…
Ответа нет. Принцепсу все равно, что они смеялись. Это важно Порциусу, но что такое этот Порциус? Он ведь от рождения умер. Порциуса нет, его и не было как человека. Никогда!
Вне себя, дурак тормошит того, кто не слышит. Отставив миску с полбой подальше, теребит принцепса, дергая за плечо. Он хочет быть услышанным! Ему это нужно. Тот, кто не считает Порциуса человеком, он не знает, что у Порциуса может быть горе. Он не знает, что у Порциуса болит в груди, слева, что Порциус умеет плакать…
Нет ответа от того, кто Порциуса баловал, а может, и любил. И дурачок решается на крайнее средство. Это самое важное, самое главное в жизни. От этого никто не может отказаться. Он бросается к миске с полбой, которую бросил в стороне.
– Вот, Калигула, вот, – говорит он, плача. – Возьми полбу. Полба вкусная, Калигула, возьми! Порциусу не надо! Порциус совсем не голодный!
Тишина в ответ. Тишина в галерее. Там, над ней, безумствует Рим. А здесь тишина и покой, уже навеки…
© 08.10.2014 – 23.04.2015, Олег Фурсин