355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Фурсин » Калигула » Текст книги (страница 23)
Калигула
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 19:30

Текст книги "Калигула"


Автор книги: Олег Фурсин


Соавторы: Манана Какабадзе
сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)

Попытка выхватить оружие была вялой. Не до сражений было цезарю нынче.

И грек предвосхитил ее словами:

– Не надо. Я не враг.

Старая песня. Конечно, не враг, по крайней мере, ей. Но до какой же степени друг? До той самой, которая позволяет войти к ней в кубикулум беспрепятственно? Попытка ревности была такой же вялой, как и попытка драться…

– Нет, – сказал грек в ответ на невысказанный вопрос. – Конечно, нет, цезарь. Я бы не прочь, я с того самого первого дня на все бы готов. Пусть бы потом и разорвали на клочки, что мне это?

Он говорил вызывающе. Он говорил дерзко и неподобающе. Но правду. В этом ему не было равных.

– Я дал ей то, что просила, и не больше. Осознание того, что и в этом доме ей есть к кому возвращаться. Что ее ждут. Что она не одна. Или ты думаешь, что быть рядом с ее мужем, это значит не быть одной?

Калигула так не думал. Но именно этого он хотел: чтоб без него она была одна, повсюду, где бы она ни находилась. Так именно этого, он, оказывается, хотел? Но Друзилла, она выбрала вот этого? Этого грека?

И вновь недоумение его было правильно понято. Соперник усмехнулся, но очень невесело. Очень грустно как-то усмехнулся бывший бродячий философ.

– А, все вы одинаковы, – сказал он. – Все, что не Рим, все порочно и обречено на рабство и вымирание. Что тебе «жалобы какого-то Пакония, даже не грека, а, скорее, мисийца или фригийца»,[300]300
  Марк Туллий Цицерон. «Письма к Аттику, близким, брату Квинту, М. Бруту».


[Закрыть]
 человека, наделенного лишь «врожденным умением лгать».[301]301
  Марк Туллий Цицерон. Письмо LIII (Q. fr., I, 2).


[Закрыть]
 Я делал здесь то же, что и повсюду, перебирал свитки; не более этого.

Он цитировал Цицерона. Его речи о тех, кто не рожден свободным гражданином Рима. И речи эти, по-видимому, вызывали разлив желчи у философа. Нельзя сказать, чтоб Калигула сочувствовал ему. В это мгновение он хотел для грека боли. И знал, что доставит ее обязательно, всю меру, которая в руках цезаря. Но позже, позже…

Друзилла умирала. И ей был нужен хотя бы один друг. Ее брат, принцепс великого Рима, Pontifex Maximus, для этого не годился.

Он взял руку Друзиллы в свою. Медленно, очень медленно, совсем нехотя – передал греку. И ощутил пусть небольшое, пусть крошечное, но облегчение.

– Pudor, amicitia, pietas, patria[302]302
  Скромность, Дружба, Благочестие (Добродетель), Отечество (лат.).


[Закрыть]
, – перечислил грек торжественно. – Я почти завидовал тебе, зная, что у тебя все это есть. Но не сегодня, вот уж, никак не сегодня. Прощай, цезарь. Помни, что я тебе не лгал.

Уходя, Калигула не оглядывался. Постоял недолго в дверях кубикулума, послушал.

Грек, голос которого стал вдруг тих и нежен, говорил:

– Хочешь, я расскажу тебе сегодня о Навсикае?[303]303
  Гомер. Одиссея (VI; 17). Навсика́яНавзика́я (др. – греч. Ναυσῐκάα) – в древнегреческой мифологии дочь Алкиноя (царя феаков) и Ареты, героиня поэмы Гомера «Одиссея». По преданию, во сне к Навсикае явилась богиня Афина и предложила пойти на берег. Там Навсикая нашла Одиссея, потерпевшего кораблекрушение.


[Закрыть]
 Ты ведь любишь, я знаю. Ну, так слушай. Слушай о людях, которых ты не знаешь; о землях, где ты не бывала. Постарайся уснуть. Не плачь, не надо. Я сейчас смочу водой с уксусом твою накидку; она примет жар, будет легче. Ты поспишь. А во сне увидишь то, чего нельзя увидеть в жизни.

Цезарь уходил, а грек рассказывал ей о том, что могло привидеться лишь во сне…

 
«Видно, тебя беззаботною мать родила, Навсикая!
Ты не печешься о светлых одеждах; а скоро наступит
Брачный твой день: ты должна и себе приготовить заране
Платье и тем, кто тебя поведет к жениху молодому.
Доброе имя одежды опрятностью мы наживаем;
Мать и отец веселятся, любуяся нами. Проснись же,
Встань, Навсикая, и на реку мыть соберитеся все вы
Утром; сама я приду помогать вам, чтоб дело скорее
Кончить. Недолго останешься ты незамужнею девой…»
 

Цезарь не был на ее похоронах. Великий понтифик Рима на ее похоронах не был. Ее брат, Калигула, не был на похоронах своей горячо любимой сестры…

А у Марка Лепида была возможность играть свою роль безутешного мужа.

Он и играл ее успешно. Его супругу обожествил сенат, сочтя воплощением Венеры на земле. По всей стране установили траур, такой, что «смертным грехом считалось смеяться, купаться, обедать с родителями, женой и детьми»[304]304
  Гай Светоний Транквилл. «Жизнь двенадцати цезарей».


[Закрыть]
. И пока Калигула скорбел, запершись, Марк Эмилий Лепид повсюду носил постное свое лицо. Все сложилось удачно. Кроме того, пожалуй, что не удалось нажиться. Сообрази он сам поклясться, что видел Друзиллу возносящейся на небо, миллион сестерциев достался бы не сенатору Левию Гемину, а скорбящему вдовцу…

А в начале осени по Риму пополз слух: император исчез. Слух усиленно опровергался всеми причастными к власти. Считалось, что Гай Юлий Цезарь скорбит, уединившись в своих покоях. А обезумевший, потерявший память император уже измерял шагами свою страну вдали от столицы…

Очнулся Калигула нескоро. Сколько дней он блуждал по горам, не осознавая своего пути, не видя ничего вокруг – кто знает? Он зарос, обзавелся рыжей бородкой. И это означало – странствие длилось недели полторы, может, две, а может, уже и третья неделя начала отсчет, он не знал. Одежда болталась на нем мешком, обувь была в грязи, потеряла свой первоначально изящный вид. Он был весьма требователен к обуви в прежней своей жизни… Странник ощущал боль в ногах, и понимал, что провел в пути немало. Но как попал сюда, в это заброшенное место? Что привело его на берег озерца в горах, где присутствие человеческое было призрачным? И это присутствие ограничивалось им, властителем мира, Гаем Августом Цезарем Германиком, грязным, оборванным, забывшим на время себя и свое место на земле…

Он осознал свое присутствие в мире ранним утром. Над озерцом, уже холодным, уже стылым, ощущалось дыхание осени. Над водой вился туман, сырой, свивающийся змеей. Небо свинцово нависало над головой. Кусочек голубого цвета в нем, которому грозила в любую минуту общая участь – быть поглощенным серыми тучами, пронзительно, четко отражался в воде на берегу. Отражался в воде и прибрежный ивняк, ветви которого с тоской, жадно тянулись к воде, но так и не достигали ее. Зеркало вод лишь на берегу было свободным от тумана, там, дальше, все тонуло во мгле и сырости, в холоде.

Поежившись, император отвернулся от озера. Он не любил стоячую воду, не терпел холода. Зачем он здесь?

Почему – он помнил. Было больно, ныла душа. Любой ценой хотелось забыться. Вино не помогало. Женщина, которую он любил более всех остальных на свете, ушла. Те, что остались – не умели унять его боль. Тело – да, оно наслаждалось и забывалось. Боль, грызущая изнутри, не стихала. Уходило короткое наслаждение, длинная, мучительная боль оставалась с ним. Он пытался бежать. Вот, на этот раз, кажется, удалось. Довольно далеко. Но что здесь найдешь, разве избавление от боли на дне озера. Он снова поежился, мысль была подлой, подброшенной тем, другим, измененным сознанием.

– У меня есть все, весь мир, – сказал он громко и вслух. – Все – мое, все… все… Все, чего другим не хватает, чтобы быть счастливыми…

Боль схватила за самое горло, он задохнулся, утонул в ней. Разразился мучительным кашлем, согнулся в приступе. Когда выпрямился и распахнул глаза – увидел.

Высокий, раскидистый вяз. Золото листвы совершенно, от самых нижних ветвей до макушки – кружевное изящество золотого покрывала… Трава вокруг вяза, и в зелени травы – снова золото резных листьев, словно отделка золота изумрудом…

Он любил эти цвета с детства. Золото волос Друзиллы, отдающее, правда, рыжим. Ее глаза…

Казалось, боль должна была полыхнуть в нем снова рыжим, огненным костром. Не случилось. Благодарение Юпитеру, даже воспоминание о сестре было тихим. Не принесло новой боли. Он не мог отвести глаза от дерева. Калигула плыл, летел, забывался…

Здесь, за спинами горных вершин, он мог не опасаться, казалось, ветра. Он был защищен. Он, и это дерево, что вошло в душу своей предсмертной красотой. Но к чему мысли о смерти? Красота если не была, то казалась бессмертной, сошедшей в душу навсегда. Хотя бы надолго…

Он знал, понимал, что судьба напомнит о себе. Его судьба не могла не заявить о себе, громко и вслух. Но мгновения длились, и совершенство вяза, одетого в золотой покров, длилось во времени тоже.

Сознание покидало его. Он снова терял свое пространство и время…

Порыв ветра. Другой, и еще. Хотелось закрыть глаза, он не мог. Закружились в воздухе желтые листья, понеслись к земле.

Он пытался считать. Полет был долгим, медленным, время еще позволяло.

Раз – два – три – четыре – пять… десять… двадцать… Много, вот уже не успеть за каждым.

Это в память твою, Клавдий Германик, Германик Юлий Цезарь, отец…

Мама, а это тебе. Сразу сотня листьев, сорвавшихся с веток. Порыв ветра был резок и суров с ними, бедными. Ты тоже была такою, резкой, я помню, мама…

Нерон Цезарь. Немного листьев, сами оторвались от веток, ветра не понадобилось даже. Догнали те, материнские. Летят, спешат вниз. Ты, говорят, поспешил тоже. Когда явился палач с петлей и крючьями, ты поспешил удалиться. Покончил с собой, говорят. Правда, другие говорят, что убил тебя голод. Я не знаю. Даже император не может получить ответа от тех, кто мертв, а твои мучители ушли из жизни раньше, чем я успел до них добраться. Но спешат твои листья по праву, разве не был ты второй жертвой, после отца нашего? Побережье Лация, в Тирренском море, там настигла тебя смерть, я там не бывал до того дня, как коснулся урны с прахом твоим, брат… До смерти мамы было еще три года, а ты ушел, не удержала… Ты поспешил тогда, так спеши сейчас, твое право.

Еще сотня. Ты удостоился их, Друз Цезарь. И ты готов лечь рядом с мамой, это ведь один год, богатый на смерти в моем роду, будь проклят…

Я читал донесения центуриона Аттия. И вольноотпущенника Дидима. Меня допустили до больших тайн, сделав своим императором. Тебе не дали и куска хлеба. Не нашлось его для тебя в подземелье Палатинского дворца. О боги, я знаю, чем может обернуться ваша немилость. Он изгрыз солому из тюфяка, мой несчастный брат. Я думал, что ненавижу обоих. Нерона – за то, что его предпочла мать. Друза – за то, что и ему улыбалась Друзилла.

Когда они умерли… О Друз, как так, как же так! Раб, что ударил тебя по лицу, и другой, что сумел повергнуть тебя в страх, оба мертвы. Они жалели, что родились и пришли на свет перед смертью. Я мучил их долго, и наслаждался их болью, как мог. Я думал, что это поможет забыть о твоей. Но не помогло, знаешь. Иногда ты снова приходишь во сне, бледной, измученной, исхудалой тенью. Ты просишь хлеба у меня. Ты говоришь, что больше ничего тебе не надо. Ни власти, ни славы, ни денег… Ты говоришь это так, что я верю. Ты упрекаешь меня в том, что все есть у меня теперь. И это правда. Но даже во сне нет ничего ни у меня, ни у судьбы для тебя, мой бедный. Я хватаю хлеб, протягиваю его тебе, – а он превращается в пыль. Мясо, что несет мне насмерть перепуганная криками челядь, в твоих руках высыхает, и сыплется соломой на мои мраморные полы… Я устал от тебя, брат мой. Не приходи больше, ничего у меня нет для тебя… Я не виноват, не виноват… не виноват! Боги, вы же знаете это, скажите ему! Пусть уходит!

Осыпался уже, хорошо… Как много мертвых листьев на живой еще траве! Я не любил тебя, пусть не будет и твоей боли со мной, справедливо…

В это мгновение резкий порыв ветра сотряс золотой вяз Калигулы, загудел в ветвях. Задрожали ветви, закачались на ветру, и началось такое! Лист за листом, лист за листом кружились в воздухе, плыли вниз. Уже и ветер утих, но не остановить было золотой поток. Осыпалась листва, сиротливо чертили воздух голые, черные ветки.

Молодой император стоял молча, кивал головой, словно соглашаясь.

– Все тебе, сестра, родная, все тебе, – сказал он потом, когда закончилось кружение. Ты не оставишь мне совсем ничего? Забери все, пожалуй, мне ничего не надо. Собственно, ты уже так и сделала, правда?

Тоска снедала Калигулу. Слезы подступали к горлу, но не было сил на рыдание, на плач. Властитель большей части мира все ниже опускал свои плечи. Не пристало ему это делать, он знал! Он помнил!

Император сделал попытку выпрямиться. Но горе давило, и не хватало воздуха груди при расправленных плечах…

– Чего ты хочешь? – спросил он устало. – Ты, давший мне все, и все отобравший?

Не было ответа ему. И тогда он закричал в отчаянии:

– Ну, так я знаю! Ты хочешь меня, урод!

Безмолвие. Лишь один из последних листов медленно поплыл среди веток.

– Я знаю! Я понял! – кричал император. – Ну, так приди и возьми, я не боюсь! Я не боюсь тебя, слышишь? Сделай это, прежде чем я сделаю сам, сам приду к тебе, слышишь? И ты дашь мне ответ за все! Ты слышишь меня?!

Снова безмолвие. Но порыв ветра, один, второй…

Упал на траву император, обнял листву руками, зарылся в нее лицом. Потерял сознание.

Целый рой видений закружил в воспаленном мозгу.

Листопад. Много золота, много. Германик, отец, кружит в танце мать, Агриппину. Ох, как же хочется подбежать, обнять, целовать обоих! Но почему-то не несут ноги. Странный танец. Кружатся, кружатся, обнявшись. Маме уже нехорошо, кружится у ней и голова, наверное, не потому ли почему так исказилось ее лицо? И музыка не та, совсем не та, какой-то бой теперь – бум! Бум! Страшно Калигуле за нее, мама тает на глазах, вот уж тени на лице, исчезли щеки, какая же она худая, Агриппина!

– Остановись, шепотом просит мальчик-Калигула отца. Мальчик, потому что только в детстве может быть так страшно. Так страшно, что случится что-то с мамой, и она никогда не придет к сыну…

Услышал отец сына. Повернул к нему лицо. Только не лицо – вот это. Кости оголены, и течет по ним кровь. Это череп. Тогда почему из разверстого рта, того, что был ртом, вытекает кровавая пена? И разве смеются черепа? Но этот смеется!

Зазвенела в воздухе стрела. И пронзила глазницу отца. Пустое место, дырка, но прибило отца к дереву той стрелой.

– Помоги мне, сын, – шепчут кости. Откуда голос – из груды костей, что вдруг осыпалась, легла, как ложится листва, на траву возле дерева?

– Взгляни на меня, сын, – слышит теперь уж голос Агриппины Калигула. – Разве мы с ним не похожи, с моим мужем. Как твои калиги, похожи один на другой…

И впрямь похожи. Звуки цимбал рвут уши, зачем ей такой танец, маме? Под звуки цимбал вертится она волчком, кружится, потом замирает. Смотрит в глаза императору, и Калигула ощущает, как капли холодного пота текут по спине…

Лицо матери так исхудало, так исхудало, что пергаментом лежит на нем кожа. Почти череп. И почему не хватает левого глаза? Почему у мамы дырка вместо глаза?

– Ты забыл, мальчик. Ты совсем забыл обо мне все. Не хотел помнить, правда? А это кентурион, что пришел за мной, не пощадил внучку Августа. Я хваталась за колени статуи моего деда, просила защиты. Да разве можно просить у вас, властителей, хоть чего-нибудь, хоть куска хлеба? Друз Цезарь, правда, он хорош, наш младшенький, какой упитанный? Не то, что мы с тобою? А ведь забыл он нас, забыл, как пристроился у ног Тиберия. Облизывал старика то там, то тут. А мы с тобой умирали, сынок, правда?

Согласно кивает головой Друз Цезарь. Под звуки свирели трясет этой головой, и качается, словно танцуя.

– Конечно, забыл, мама. Только я все же попрошу. Дай мне чего-нибудь, брат, дай мне поесть. Много же у тебя всего, – и Друз Цезарь тянет костлявые руки к рванувшему в сторону Калигуле.

А там уж стоит Нерон Цезарь. Этот хоть молчит. В крови руки, тога залита кровью.

– Это так? Так это было, брат? – вопрошает его Калигула. – Железо быстрее, милосердней!

Молчит, молчит Нерон Цезарь. Нарастает шум, это цимбалы громче и громче!

Калигула знает, что будет дальше. Не в первый раз видит он этот странный танец родни вокруг него. Сейчас начнется главное. Уже запевает флейта, крепчает звук. Придет к нему и она…

– Не смотри на них, милый, – звенит голосок Друзиллы. – Разве не лучше взглянуть на меня? Ты ведь любишь меня, правда, и больше, чем всех остальных?

Но как же страшно обернуться к той, что дороже всех ему на свете! А если и она – предала?! Если и она упрекнет, и она укажет на него пальцем? Ведь уже было такое!

Так и есть! Он не мог не обернуться к любимой…

Но она не одна. Израненный, окровавленный пес рядом с ней. Нежно касается она шерсти, покрытой сгустками крови. Другой рукой придерживает живот. Там, в животе, тот, которого не должен бы видеть Калигула. Но прозрачен живот Друзиллы, не может не видеть потрясенный император, что живет внутри нее странное существо. Ребенок с большою головой, по сторонам жадно распахиваемого рта – зубы. Хищные, острые, ранит он ими мать. Больно Друзилле, искажено лицо любимой женщины. Но звуки флейты все громче, вот уже и Друзилла начинает кружиться вокруг Калигулы, подчиняясь ритму. Приближается к Друзилле фигура. Туловище без головы. Голову держит в руках. Да не просто голову, а осколки черепа. Подплывает Друзилла к тому, что было человеком, и склоняется к осколкам, приникает жадно, сливаясь в поцелуе с тем, что когда-то было ртом. И неважно ей, что раздвоен рот, что меч раскроил его пополам…

Не в силах смотреть на это Калигула. Закрывает он глаза, прикрывает веки руками…

Это бесполезно. Те, что пришли к нему сейчас, все равно видны ему другим, внутренним зрением!

В отдалении маячит Марк Силан. Держит на руках внука. Этот не подойдет, он и при жизни старался быть подальше от Калигулы. Не удалось тогда, теперь он все в стороне. Целует внука. Мальчик тянет ручки к матери. Юния берет сына. Ласкает, напевает негромко. Песенка какая страшная! Про любимого, не рожденного ею сына. Лекарь Харикл, прибывший, к несчастью, поздно, разрезал ей чрево, вынул сына Калигулы на свет. Вот потому знает несчастный отец, что был его ребенок сыном.

Вот сейчас, сейчас она спросит Калигулу о собственном своем отце!

И впрямь, закружилась в танце Юния. Вот уже подобралась к Калигуле поближе. Не смотрит мужу в глаза. Но палец ее, указующий и обвиняющий перст, направлен на него. Тихо говорит Юния, но громко разносится ее голос, усиленный троекратно эхом: «Зачем убил ты моего отца?». Широко распахиваются голубые смышленые глазки сына. Смотрит он на убийцу деда, смотрит, и нет никаких сил, невыносимо стоять под прицелом упрекающих глаз!

А отвернешься, так захрипит, закашляет старый знакомый. Старина Тиберий. Уж этот-то мог бы и не приходить! Сам убийца, сам тиран. А все туда же – упрекнуть, куснуть за совесть, спящую совесть императора Калигулы.

– Нехорошо так-то, нехорошо. Дал бы дожить старому. Немного и оставалось. Может, день. Может, другой. Нехорошо так торопиться. Я-то тебя щадил. Щадил я тебя, молодого. Вот и получил свое. Отблагодарил ты меня. Ты молодость чужую не пожалел! Тиберий Гимелл, внук мой, на твоей совести? А ты-то уж меня возвел в преступники. А ты-то уж меня попрекал! Далеко ли ушел от меня, сынок?

Стоит рядом с дедом Тиберий Гемелл. В руке – походная фляга с ядом.

– Я немногого просил… Я от жизни просил немногого! Зачем же? К чему?

Грек-философ улыбается Калигуле насмешливо. И немного грустно. Из вен, что на взрезанных запястьях, льется кровь.

– Привет тебе, цезарь, – говорит он. – Я все сделал правильно? Я успел? Так и не попался тебе в руки! А попадись я тебе…

Громко звучит музыка. Все сливается в ней: нежные переливы флейты, потрескивание цимбал, голос свирели. И это барабанное: «Бум! Бум!» – все перекрывающее, от него болит голова, раскалывается голова зажатого в тиски родными и близкими императора…

Это не преувеличение. Пусть никто не касается его руками, но они становятся в круг, те, перед которыми он так непоправимо виноват. Даже если вина его перед кем-то из них условна, все же виноват: ведь есть же всегда вина живого перед мертвым! Крепко сжимают тени свои руки. И – закружились, понеслись вокруг него в странном танце. Круг в одну сторону. Вихрем в другую! Розовая стола Друзиллы, что так нравилась Калигуле в юности, сливается в неудержимом круговом движении с одеялом, закрывающим лицо старика Тиберия…

– Отпустите! Отпустите меня, – просит Калигула.

Усмешка на лице Нерона. Улыбка на лице Юнии…

Он знает, что не отпустят. Но все люди эти все же были ему родными. Неужели никто не сжалится над ним?

Он видит мать. Она его мать, в конце концов, не может мать быть так жестока с сыном! Он бросается к ней, но отброшен назад, в центр хоровода теней, отброшен отцом!

– Что сделал ты с честным именем моим? – слышит Калигула. – Назовут меня люди отцом убийцы, тирана!

Он пытается нырнуть между рук Друзиллы и ее странного безголового друга, но те уносятся в танце, а Калигула подпал под руку молодого Гемелла…

– Назад! – кричит ему Гемелл, – и швыряет императора в круг. – Побудь с нами, властитель! Посмотри на дело рук своих!

Хохот Тиберия слышит Калигула. Тот самый хохот, что ненавидел слышать когда-то во дворце на Капри. И видит суровое лицо тестя, Марка Силана. Доволен сенатор, не уйти сегодня зятю между сцепленных с внуком и дочерью рук!

– Пустите меня к себе, – униженно просит всех, кто его преследует, Калигула. – Я виноват, знаю, но возьмите меня хотя бы к себе, примите мою жертву, если не отпускаете… Разве я мало даю? У меня так много останется там, в Риме! Так много всего, что нужно другим людям. Разве расстаются с этим? Я же – расстанусь. Пустите меня к себе!

Оборвался танец теней. Сбилась, расстроилась, замолчала музыка.

– Скоро, – слышит он шепот Друзиллы над самым ухом. – Скоро, родной…

И она разорвала круг! Он вцепился в ее протянутую руку…

Император открыл глаза.

И первое, что увидел: лицо женщины, исполненное сострадания.

Это потом он узнал, что зовут ее Цезония. Что она мать трех дочерей.

Впрочем, что она мать, он понял сразу. В ней было столько заботы, столько жалости к нему!

Она сказала:

– Рим тебя ищет. Разве же можно так, разве так поступают? Весь Рим тебя ищет, а нашли мои слуги. Полумертвого тебя нашли, у нашего озерца. Я ведь могла уехать. Мы уже и собирались. Осень закончилось. Надо было вернуться в город. И кто бы узнал тебя здесь, когда бы ни я?

Он, конечно, не ответил. Ему хотелось плакать, прижаться к этой пышной груди немолодой уже женщины и плакать. Ощущая ее сострадание к нему и жалость.

– Я послала гонцов в Рим, – сказала она. – Ну, разве же так поступают? Совсем еще мальчик, что и говорить…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю